Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Купол на Кельме

ModernLib.Net / Приключения / Оффман Петр Евгеньевич / Купол на Кельме - Чтение (стр. 16)
Автор: Оффман Петр Евгеньевич
Жанр: Приключения

 

 


<p>1</p>

Реки нет. Вместо нее между рядами пологих, сглаженных сугробами холмов лежит покрытая снегом долина. Оголенные кусты отмечают бывшие берега. Выше, на холмах, темные ели. Они в нарядном уборе. Их ветви с опушкой из белого снега как бы одели горностаевые воротники. Снег искрится на солнце, словно он посыпан толченым стеклом. Белоснежная гладь напоминает чистый лист бумаги. Но нет художника, чтобы написать на нем картины; нет писателя, чтобы заполнить буквами многоверстный рулон. Снежная гладь не тронута. Только зайцы кое-где прострочили ее косыми зигзагами.

И в эту праздничную декорацию входит странное шествие: сутулая, обмотанная тряпками фигура плетется по снегу, волоча доски, привязанные к ногам, – самодельные, лыжи. За ней тащится тряпичный тюк, лежащий на других досках.

Тюк этот – больной Маринов, сутулая фигура – я. Девяносто километров должны мы пройти, и голод идет вместе с нами.

<p>2</p>

Понимая всю опасность нашего положения, мы, не мешкая, взялись за сборы: пересмотрели наше скудное имущество, выбросили все, не самое нужное, остальное сложили в мешки. Мешки получились все же тяжелые, хотя там почти ничего не было, кроме образцов и дневников. Мы разломали ненужную лодку и смастерили грубые лыжи-самоделки. Маринов обязательно хотел иметь две пары лыж, И я не решался его отговаривать, хотя отлично понимал, что он не сможет идти. Так и вышло. Маринов попробовал, прошел несколько шагов… И лыжи пришлось переделывать на полозья, а один из бортов лодки превратить в сани, похожие на корыто. Затем я перекинул веревку через плечо, и к обеду первые три километра из девяноста были пройдены.

От работы, от холода, от свежего воздуха мы страшно проголодались, а есть было нечего. Пришлось перетерпеть. Через час, когда прошло привычное время обедать, голод затих. Я с удовольствием отметил, что мне уже не хочется есть. Оказывается, и без еды можно было вычеркивать километры. Правда, сильнее, чем обычно, болела спина, а ноги и голова были чуть тяжелее – все тянуло присесть. Я надеялся пройти в этот день тридцать километров. Увы, план выполнить не удалось. На восемнадцатом километре я свалился, как сноп, и предоставил Маринову, ползая на коленях, собирать сучья для костра.

В этот день мы пытались обмануть голод кипятком. Я вспоминал студенческую шутку: ведро чая заменяет сто граммов масла. Три котелка воды создали иллюзию сытости. Я заснул с полным животом.

Но настоящие мучения, начались на следующий день. Я проснулся от голода. Есть хотелось до рези в желудке. Кипяток не помог, только раздразнил. Мне казалось, что зубы во рту у меня выросли, стали острее. Они жадно постукивали, просили работы. Я вынужден был грызть березовую кору, чтобы занять их.

Стеклянный блеск снега слепил глаза. Но стоило закрыть веки, передо мной появлялись соблазнительные видения. Они были однообразны: я видел только прилавки московских магазинов, полки, заваленные съестным. Мне чудилась булочная, уже у дверей встречающая аппетитным запахом горячего хлеба, аккуратные кирпичики черного хлеба, гладкие караваи серого украинского, плетеные халы с поджаристой коркой, усыпанной маком, связки румяных бубликов и твердых, как бы отполированных сушек. Печенье, пирожные, торты? Нет, сладкого я не хотел. Я бы начал с чего-нибудь более существенного: с гастрономического отдела, где лежат массивные бруски масла и розоватые пласты сала, присыпанные крупной солью, а с потолка свисают гроздья колбас. Широко раскрывая рот, я мысленно откусывал большие куски – все сорта подряд: твердые, как камень, копченые, темно-вишневого цвета, и полукопченые, как бы загорелые, и нежно-розовые вареные с ромбиками сала, и ливерные, мягкие, словно паста, серо-желтые с яичными пятнами жира, и пухленькие сосиски, и отдельные колбасы – с руку атлета толщиной.

«Приеду в Москву, три дня буду есть, – думал я. – Прежде чем навещать друзей, прежде чем мыться, прежде чем отсыпаться, три дня просижу на кухне. Буду жевать и глотать. Попроще что-нибудь: сухой хлеб и перловую кашу. Наварю целое ведро покруче и деревянной ложкой буду наворачивать».

Меня мучили воспоминания о несъеденном. Сколько раз в детстве, бывало, мать сидит и уговаривает: «Гриша, скушай еще ложечку! Гриша, самая сила на дне!» Почему я оставлял в тарелке? Почему не крикнул: «Мама, не уноси, не выливай супа! Я доем до дна и попрошу добавки!»

Да что вспоминать о давних временах! Неделю назад Маринов с отвращением давился, глотая мой неудачный бульон, похожий на клейстер. «Противно, Гриша, извини». – «А сейчас не откушаете ли клейстера, Леонид Павлович?» – «С восторгом!»

Еще позавчера мы были совершенно сыты, лежали под лодкой, рассуждали о любви и счастье. Наивные дураки, не занимайтесь пустяками! Протяните руку, втащите в лодку мешок с олениной; жуйте жилистое мясо, перекладывая от щеки к щеке. Прижмите еду к груди, храните ее, а то волки растащат.

За второй день мы прошли гораздо меньше, чем наметили. К вечеру я еле плелся, с трудом передвигая ноги. На привал стали очень рано. Если бы Маринов шел на своих ногах, он тянулся бы сам и меня подбадривал. Но, поскольку я вез его, он стеснялся подгонять, наоборот – все время спрашивал, не устал ли я.

И хотя я в самом деле устал, но не усидел у костра. Взял топор, пошел на реку и целый час яростно рубил прорубь, тратя последние силы. Напрасно – рыба не шла на мои пустые приманки. А может быть, ее уже не было, она дремала на дне.

Обессиленный, злой и голодный, поздно вечером я залез в спальный мешок. Мне снилось, что в училище я получил наряд рабочим на кухню. Час за часом разносил я по столам тяжелые бачки со щами, жадно вдыхая запах кислой капусты. Я был очень голоден, но прежде всего надо было обслужить роты. Наконец офицер подал команду встать. Я поспешил на кухню, вынул оставленную для рабочих кастрюлю, сполоснул ложку, вдохнул горячий пар… и проснулся.

<p>3</p>

Мучения продолжались полтора или два дня. Потом голод затих, аппетит пропал. Продовольственные миражи перестали меня беспокоить. Желудок как бы убедился в бесполезности своих требований и перестал тревожить мозг горестными жалобами и заявками на еду. Есть уже не хотелось, вообще ничего не хотелось. В часы отдыха я молча лежал у костра и даже ленился повернуться, когда один бок начинал мерзнуть.

Маринов терял меньше сил и дольше сохранил способность думать.

На привалах он заговаривал со мной, большей частью о геологии.

Говорил он о самых важных своих идеях и несколько раз повторял одно и то же. Позже я понял: Маринов хотел, чтобы его открытие не пропало, если из нас двоих только я один доберусь до Усть-Лосьвы.

– Я все думаю, – сказал он однажды. – Ошибка это или ирония судьбы? Весной я колебался: вести экспедицию по Лосьве или по Кельме. Я же мог выбрать и Кельму, тогда бы мы нашли и купол и асфальт в самом начале лета, еще до вызова на Тесьму, и сейчас праздновали бы победу. Почему я предпочел Лосьву? Только потому, что меня увлекли описания Малахова: крутые берега, сплошные обнажения. «На Лосьве все будет ясно», – думал я… Ну вот мы прошли по Лосьве, и нам стало ясно, что нефти нет и почему нет. Но мог же я догадаться с самого начала, что и Малахову все было ясно. И, если он не видел признаков нефти, значит, ее может и не быть. Ошибка в рассуждениях, ранняя осень, волки – мелочи, пустяки. А в результате открытие может задержаться на годы.

Я слишком устал, чтобы соблюдать вежливость.

– Ваша ошибка не случайна, Леонид Павлович, – сказал я. – Беда в том, что мы одни. У одиночки все случайно. Случайно он может сделать открытие и случайно прозевать. Если бы на Югорском кряже были десятки партий, одна из них погорела бы на Лосьве, другая или третья прошла по Кельме. Но мы – одиночки, и наше случайное открытие может погибнуть вместе с нами.

– Мы одни, потому что мы первые, – сказал Маринов. – Самый первый обязательно должен быть один. Потом к нему присоединяются не первые.

– В том и беда наша, что вы никого не присоединили. Всё хотите сделать сами. Пустились в путь в одиночку.

– Я не пустился в путь, Гриша, меня послали.

– На фронте не посылают в разведку одну партию.

– Но может случиться, что только одна найдет штаб противника.

– Тогда она обязана доставить донесение, не имеет права погибнуть.

Маринов долго лежал молча. Потом сказал неожиданно:

– Дай топор.

– Что вы хотите, Леонид Павлович? Дров хватит. Нарубить еще?

– Я попрошу тебя сделать затес на сосне. Вот на этой большой, повыше.

Недоумевая, я выполнил его просьбу.

– А теперь нагрей острие в огне и выжигай на затесе: «Купол у порога. Выходы асфальта. Маринов. Гордеев».

Сырое дерево шипело, когда горячее лезвие прикасалось к нему. На белой древесине отчетливо выделялись корявые ожоги: «Купол у порога. Выходы асфальта…» Я знал: одинокие разведчики могут погибнуть случайно, но донесение должно быть доставлено.

<p>4</p>

Говорят, будто у людей, приближающихся к смерти, портится характер, и они становятся жадными, скупыми, сварливыми. Думаю, что это неверно. Скупым становится тот, кто был скуп в душе; эгоистом тот, кто вею жизнь думал только о себе. Просто черты эти становятся явственнее, потому что у потухающего человека остается мало черт в характере, только самые главные. У него уже не хватает сил на многообразие и сложность. Люди становятся проще перед смертью.

Я слишком много видел умирающих на фронте и в госпитале после фронта. Я знаю, кто в жизни думал об имуществе, тот и умирал, лепеча о деньгах и тряпках. А кто жил для Родины, семьи, работы, тот и говорил, умирая, о Родине, семье, работе…

Мы с Мариновым умирали с голоду, умирали в прямом, не в переносном смысле. Мы теряли силы, у нас слабели мускулы и головы. Второстепенное отпадало, как шелуха, на него не хватало энергии. На себе, конечно, я не мог замечать, я говорю о Маринове. Был большой, сложный, многообразный человек с большими достоинствами и большими недостатками. Он был талантлив, но замкнут и неуживчив, умел учить и воспитывать, но черство, без тепла к людям, был честен и резок, в работе напорист, а с женщинами нерешителен, любил командовать и не умел подчиняться, гордился охотничьими трофеями и со вкусом коллекционировал книги. И вот все черты, привычки, вкусы, склонности свалились, как истлевшая одежда. Осталось одно, основное, самое главное – разведчик геологического фронта, несущий донесение.

На каждой стоянке Маринов брал топор и, сделав зарубку на самом заметном стволе, косыми нестройными буквами выжигал: «Купол у порога. Выходы…» Я смотрел на эти надписи и не думал о том, что нас, возможно, не будет, когда люди их прочтут.

На стоянках я валился без сил. Маринов дольше сохранил способность думать. Деревянными пальцами он заносил в записную книжку заметки, такие же корявые, как те, что он выжигал на стволах. Он писал: «Югорский кряж – это разлом третьего порядка. Здесь откололся дальний угол платформы. Он расколот на ступени, края их – разломы четвертого порядка. Они проходят у Старосельцева и Ларькина. На таких разломах надо искать нефть, цветные металлы, железные руды. Разломы четвертого порядка известны мало. Надо еще составить их карту для Европейской России и Сибири».

Я понимал – Маринов пишет завещание. Он оставляет в наследство мысли – алмазы, которые еще надо шлифовать… Мысли не вмещались в короткие фразы, Маринов пытался растолковать мне. Но я не хотел вдумываться. У меня была другая жизненная задача – дотащить его до Югры.

Однажды, на пятый или на шестой день, Маринов вручил мне записную книжку и сказал, пряча глаза:

– Нам надо разделиться, Гриша. Ты пойдешь вперед за помощью, а я подожду здесь. Топор есть, дров хватит.

– Нет! – сказал я. – Мы будем вместе.

– Один ты дойдешь быстрее. И дня через три пришлешь помощь. Это единственное разумное решение.

Я отлично понял – он предложил мне смотреть сквозь пальцы на самоубийство, вежливо называя его «разумным решением».

– Нет! – сказал я.

– Не забывайте, товарищ Гордеев, что я начальник. Я требую, чтобы вы ушли. Я приказываю вам доставить мою записную книжку! Выполняйте!

– Нет! – сказал я.

Будь у меня больше сил, я возражал бы многословнее. Я сказал бы, что никакая книжка не заменит живого человека, умеющего развивать замыслы, исправлять и даже отказываться от них, что нельзя спасать жизнь одного человека ценой жизни другого, что мы не имеем права сдаваться, ни один из нас, ради того, чтобы другому было легче. Но у меня не было сил спорить, и я сказал коротко:

– Нет! – И еще добавил для убедительности: – Забудьте! А то свяжу вас, и все.

<p>5</p>

Мир постепенно тускнеет для меня, горизонт съеживается. Я теряю из виду небо, потом берега реки, усаженные оголенными кустами. Остается нетронутая белизна снега, режущая лямка на плечах и негнущиеся непослушные ноги, которые нужно передвигать – сначала левую, потом правую, потом опять левую и опять правую. Уже нет ни дум, ни воспоминаний, ни желаний даже, кроме одного-единственного – лечь на рыхлый снег и лежать неподвижно. Но «Купол у порога. Выходы асфальта…» Донесение должно быть доставлено. И я не ложусь, продолжаю переставлять непослушные ноги. Самодельные лыжи заплетаются. Мне кажется, что к ногам привязаны гири. Через два десятка шагов приходится переводить дыхание, как будто я поднимаюсь в гору. Бреду с закрытыми глазами. Когда натыкаюсь на кусты, это значит сбился, взял в сторону. Тело просит отдыха. Лечь, только лечь!..

Но «Купол у порога. Выходы асфальта…» Потом теряется связь событий. Путаются сон и явь. Сны яркие и очень комфортабельные – с паровым отоплением, с электричеством, с обедом в ресторане «Арагви». Они перемежаются тусклой явью, где я плетусь по рыхлому снегу, иногда при свете, иногда в темноте, иногда в полусумраке, когда ветер бросает горсти снега в глаза.

Где-то я сломал или потерял лыжи. Бреду по колено в снегу. Падаю. Потом ползу. Так мне кажется устойчивее. Слышу хриплое дыхание невпопад с моим. Оглядываюсь. Это Маринов. Он ползет за мной. Укладываю его назад в сани. С трудом встаю…

Почему-то идти стало легче. Но голова работает медленно. Не сразу замечаю легкость, не сразу задаю вопрос: почему легко? Иду под гору? Ах да, какая же гора на реке? Догадался – посмотрел назад. Маринова нет. Он свалился или выкатился нарочно. Иду назад по следам и злюсь. Жалко отдавать полкилометра. Здесь каждый шаг приходится повторять трижды. Маринов лежит в сугробе, в стороне от следа. Он отпихивает меня и о чем-то лепечет. Кажется, о том, что он пожил, а я еще молод. И о Насте. Он толкает меня и мешает втащить его в сани. Я сержусь и бью его по лицу. Но очень слабо, в меру моих сил.

Ужасно я зол на него: и за то, что он заставил меня пройти лишний километр, и еще больше за то, что он захотел избрать себе легкую долю. Умереть в нашем положении легче, чем жить. Может, я и сам рад был бы умереть. Я уже перетерпел страх смерти, так же как перетерпел голод. Но донесение должно быть доставлено:

«Купол у порога…»

Больные куриной слепотой в сумерки видят на небе светлый круг. За пределами его тьма. Когда наступает ночь, тьма заливает и этот круг. Так и у меня наступающая тьма постепенно заливает суживающийся круг жизни. Гаснет зрение, гаснут искорки сознания. В белой мгле ползут два бессильных существа, неся последние человеческие слова: «Купол у порога…»

Потом пелену прорывает поток черной, густой, как нефть, воды. В ней ледяное сало. Тонкие плавучие льдины скребут ледяные берега. Вечер. На фоне стальных облаков зубчики дальнего леса. И там, в лесу, красная точка.

Это костер. Люди. Жизнь. Пища…

Но два километра черной воды, покрытой скребущимися льдинами, вся ширь незамерзшей Югры Великой лежит между нами и жизнью. Хочу кричать. Получается хрип. Да и что толку? Никто не может переправиться через реку, пока она не замерзла. Кажется, я плачу. Обидно умирать в двух километрах от людей.

Это последнее воспоминание. Но я все равно ползу, потому что есть слова, которые не дают мне остановиться: «Купол… Асфальт…»

И мне снится такой сон: возле меня на коленях стоит женщина в полушубке и платке. Она долго всматривается мне в лицо и кричит, заливаясь слезами:

– Гриша, Гришенька, любимый, очнись! Это я – Ирина! Ты не узнал меня?..

Эта крикливая женщина целует меня, тормошит и очень мешает произнести единственные мои слова:

– Купол у порога. Выходы асфальта…

– А Маринов где? Где Леонид Павлович?

– Маринов на опушке… – шепчу я.

Это тоже слова. Я не помню, что такое опушка и Маринов, где и почему он остался. Помню, что я несу слова: «Маринов на опушке». И еще про купол.

– Сейчас мы пойдем по твоим следам за Мариновым. Мы вас ищем уже целую неделю! И Фокин тут со своим самолетом. Это он увидел тебя с воздуха.

Мне трудно понять такую сложную мысль. Кто, как, кого, почему найдет, какие следы? Важно, что я донес слова. На всякий случай повторяю их. Все до одного:

– Купол у порога. Выходы асфальта. Маринов на опушке…

Затем со спокойной совестью я закрываю глаза и падаю в темноту.

– Гриша, Гришенька!.. – кричит мне кто-то вдогонку. – Доктор, он опять не слышит!

<p>6</p>

В первые месяцы после рождения младенец ничего не понимает, только настойчиво просит кушать.

Подобно младенцу, вернувшись к жизни, «заново родившись», я тоже ничего не соображал, только просил есть, жадно глотал жиденький бульон, требовал добавки, обижался, когда мне отказывали, не верил, что голодающим нельзя наедаться досыта. Я даже схватил без позволения краюшку черного хлеба, и «рыжий дед», отец секретаря райкома Андреева, пригрозил, что он меня свяжет.

Но постепенно ко мне вернулось сознание. Я начал думать, вспоминать, и в голове у меня возник образ женщины, которая, обливаясь слезами, целует меня и приговаривает: «Гриша, Гришенька, любимый, очнись! Это я – Ирина!»

И в тот же вечер, когда она подсела к моей кровати, я спросил:

– Ира, те слова, которые ты мне говорила у Югры на снегу, всерьез были сказаны или для утешения?

Вероятно, большинство девушек на ее месте стали бы отнекиваться, слегка покраснели бы, а потом сделали бы удивленные глаза. Дескать, какие слова, когда на снегу?

Но Ирина не признавала кокетливых уловок.

– Да, всерьез, – сказала она просто.

Так было произнесено самое главное, то, что я повторял ей несколько раз, то, что ждал от нее много месяцев и даже лет.

В тот вечер мы говорили очень мало. Ирина рано ушла, и я, как ни странно, был доволен. Ко мне пришло большое счастье. Оно заключалось в двух словах: «Да, всерьез». И мне хотелось побыть наедине с этими словами, не прибавлять к ним ничего.

«Рыжий дед» задул лампу и, кряхтя, полез на лежанку. Горница утонула во мраке. Виднелись только синие квадраты окошек. Слышалось сонное дыхание, всхрапывание, тихие стоны Маринова. В печке стреляли угольки, мышь скреблась в углу. А я лежал с открытыми глазами и с глубоким удовлетворением твердил про себя: «Она любит меня всерьез».

В этот вечер я не думал о будущем. Я достиг великого перевала, и мне хотелось задержаться на нем ненадолго. Так бывало у меня в детстве: когда получишь долгожданную игрушку, в первый момент не хочется играть с ней. Важен факт: игрушка у тебя в руках.

Но к утру я почувствовал счастье, готов был испытывать его, обсуждать и рассматривать. И, кажется, в этот день я в первый раз спросил Ирину, когда и за что она меня полюбила.

Ирина уклонилась от ответа. Она не склонна была препарировать свое сердце. Любовь пришла. Ирина радовалась любви и вовсе не хотела ее развинчивать, чтобы посмотреть, что там внутри.

Но я настойчиво добивался: как и за что? Влюбленные всегда задают этот вопрос. Вероятно, за ним прячется самолюбивая надежда: «Может быть, во мне есть необыкновенные достоинства, незаметные для равнодушных знакомых и даже для меня самого».

Наконец я выпросил ответ. Ирина сказала:

– Это случилось не сразу. Сначала ты был все время невпопад, какой-то заносчивый и нарочитый. А потом я узнала – ты надежный, но притворяешься эгоистом. У тебя хорошие чувства, но ты стесняешься их показывать. И ты стал впопад – так по-настоящему говорил о радостной любви, так правильно относился к Маринову, когда мы думали, что он погиб…

– Значит, я представил веские доказательства? – сказал я снова невпопад.

Ирина пожала плечами:

– При чем тут доказательства? Любовь в сердце! Когда она приходит, это чувствуешь!

ЭПИЛОГ

Двенадцать лет назад по свежим следам я составил записки об экспедиции на Лосьву, думал превратить их в повесть. Но все не находилось времени – то путешествия, то научные статьи. В конце концов я передал записки товарищу – геологу, а тот привлек еще литератора. Вдвоем они почему-то писали вдвое дольше…

Но вот книга закончена. И с авторским волнением я читаю главу за главой героям этой книги: Маринову, Ирине, Левушке, Глебу, Николаю…

Судьбы бывших студентов сложились по-разному.

Пожалуй, интереснее всего у Левушки. Он составил себе расписание жизни на двадцать лет вперед и выполняет его с чрезвычайным упорством. Выбрал он себе очень интересное дело, где все еще впереди, – геологию морского дна. И уже сейчас известен как молодой, способный и не по годам самостоятельный исследователь.

Глеб перешел на эксплуатацию – работает заместителем директора шахты в Донбассе. У него есть необходимое для руководителя спокойствие, умение неторопливо заниматься десятками дел, все помнить, на все находить время.

У Николая дела несколько хуже. Вскоре после экспедиции на Югорский кряж он женился, не нашел в себе выдержки, чтобы завершить учение. Он работал в разных городах, менял профессии, но сейчас вернулся к геологии и кончает институт заочно.

Маринов работает в Сибири и каждое лето проводит в экспедициях, хотя ему уже за пятьдесят и его жена считает, что ему пора отдохнуть. По-прежнему у него громадные маршруты, сложные задания, но за лето он успевает пройти вдвое больше других и сделать втрое больше.

Я знаю обо всех его работах, потому что Ирина каждое лето ездит с ним и категорически отказывается поехать со мной.

– Мы с тобой товарищи, – говорит она. – А у Леонида Павловича я учусь, как тогда, на Югорском кряже.

Каждая глава вызывает воспоминания. Глеб вносит поправку: на первом обнажении были и пермские породы.

– Нужна точность, – говорит он, – иначе никто не поверит.

Левушка просит вычеркнуть эпизод с потерянной картой.

Маринов хмурится, шагая по комнате из угла в угол.

– Получился стандарт, Гриша, – говорит он. – Типичный приключенческий шаблон. Да, все это было, что вы описали, но не надо было описывать ту экспедицию. Из двадцати пяти моих экспедиций вы выбрали самую неорганизованную. Мы нарушали планы, делали глупости, неосторожно застряли. В хорошей экспедиции не должно быть приключений. Хотите, поедем со мной в этом году на Подкаменную Тунгуску? Я покажу вам образцовое путешествие без приключений.

Может быть, я поеду. Пожалуй, поеду. Не стоит упускать случая. Но надо ли описывать только образцовые путешествия?


* * *

Помню, однажды на Лосьве рыбачили мы с Тимофеем. Он сразу нашел нужное место, закинул бредень, за десять минут обеспечил нас обедом, ужином и завтраком и при этом рассказал мне очередную историю «с крючком», как он упустил громадного сома – «в жизни такого не видел».

«И что ты все прибедняешься, наговариваешь на себя? – сказал я. – Я же знаю, что ты молодец, ловить умеешь и стрелять умеешь. А толкуешь только «о крючках».

«А кому же интересно «без крючка»? – ответил он. – Если поймал, стало быть, делал, как люди, обычным порядком, по закону. Почему сорвался сом – в понятие надо войти. Дурак, конечно, посмеется, а у которого голова на плечах, тот разберется, чтобы не падать, где другие поскользнулись…»

Книга в ваших руках. Разбирайтесь, дорогие читатели!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16