Сон и явь
ModernLib.Net / Отечественная проза / Гунин Лев / Сон и явь - Чтение
(стр. 2)
Если ты герой, защити их, и их в себе. Плачь о всех - и ты узнаешь вечную истину, истинную любовь. Ты узнаешь истину в себе, и не спеши переводить ее на язык слов. Мы можем не поверить лицемеру, во все горло выкрикивающему слово "свобода" - истинными являются лишь чувства, и не те, внешние, видимые проявления, а внутренние, живущие в глубине души. Человек, говорящий о прекрасном и не чувствующий его, рассуждает об уродстве, истна существует лишь в чувствах, но она не может быть вложена во что-то, она не может быть словами, дейсвиями, прибором. Проверить истинность можно лишь по чувствам, а это, в свою очередь, невозможно и бесполезно, так как и чувства бы тогда истолковывались по-разному. Вот поэтому человек и знает, и не знает истины. Но он не может понять смысла происходящего. " В этот момент я проснулся. Тяжелые, мрачные ощущения овладевали мной. Я чувствовал себя обреченным, и сейчас мне впервые стало жаль себя. Я сел в постели, прислонившись спиной к стене. В голове все еще гудело, лицо горело, и было такое ощущение, как будто меня избили. Я испытывал стыд, растерянность и отчаяние. В голове лихорадочно бродили мысли; ни на одной из них я не мог остановиться. Вчерашний день был все еще периодом борьбы и целеустремленности. Сегодня я впервые осознал случившееся. Но раздумывать больше было некогда. Надо было собираться в дорогу. Усилием воли я заставил себя встать, чтобы приготовить все. По улице я шел так, как будто меня вели под конвоем. Я понимал всю безнадежность происходящего, но надо было что-то делать, так как я не смирился с мыслью, что случилось непоправимое. Прохожие, казалось, только и делали, что пялили на меня глаза. Сев в автобус, я начал мечтать, чтобы отогнать тяжелые мысли. Я представил себя говорящим с одним из педагогов, Татьяной Николаевной, и перенесся в воображаемые события. "Преподаватель, - говорил я. - всегда может поставить двойку. - Ну, - обиженно-протестующе сощурила она свои маленькие глазки, - если студент знает материал, ему никогда не поставят "неуд. " - Нет, я не говорю, что педагог с т а в и т при желании двойку (приходилось быть тактичным), но я хочу сказать, что он имеет такую в о з м о ж н о с т ь: в любом случае всегда поставить двойку. - При любом ответе? - При любом ответе. - Никогда такого не бывает! Я уже жалел, что завел этот разговор. Хотя я подчеркнул, что имею в виду только в о з м о ж н о с т ь такой ситуации, она, все-таки, сказала, что такого "не бывает": в настоящем времени. Она не раз если не просто ставила двойки, то, во всяком случае, снижала оценку на балл или на два, и вот именно поэтому это ее так задело, и поэтому она произнесла категорическое "никогда так не бывает". Вероятно, разговор бы на этом и закончился, но я намекнул вскользь, что мог бы с таким же успехом поставить двойку кому угодно. - Если бы мы поменялись местами, результат был бы тем же, даже если бы он был равен двум, - выразился я более откровенно, хоть и витиевато. - Ты хочешь сказать. что на моем месте ты бы тоже мог ставить неудовлетворительные оценки, - перевела она мою фразу на язык своего уровня. Вряд ли она продолжила бы беседу, но, присутствовавший тут же парень из нашей группы, пользуясь своим устойчивым положением, позволил себе в шутку заметить, что она испугалась, и, задетая этим, она согласилась на мой эксперимент. Во-вторых, это было все только в моем воображении! - Ну-с, - сказал я тоном преподавательницы по муз-литературе, - с чего начнем? Может быть, с "Фрейшютца" Вебера, а, как по-ва шему? Или "изучим" сейчас партитуру "Сна в летнюю ночь"? - И, уже обычным голосом, добавил: "Ну, в общем, возьмите что-нибудь из программы, и можно будет посмотреть. " - Ну, ты же "педагог", ты и должен сам выбирать произведение для анализа. Я выбрал "Свадьбу Фигаро" Моцарта, решив пойти "на уступки". Я взял клавир (а не партитуру) и поставил его на пюпитр. - Итак, - начал я, - сначала история создания, потом анализ, затем выводы. - Это обычно преподаватель, не высказывая, лишь подразумевал. В истории создания, когда она просто сказала, что либретист Да Понте предложил Моцарту либретто "Свадьбы Фигаро", я счел возможным вмешаться и заметил, что Моцарт, "будучи убежденным демократом", прогрессивным человеком (с моих губ чуть ли не сорвалось "коммунистом"), должен бы сам желать социально-обличительного сюжета комедии Бома~ше, он сам хотел изобразить на сцене простого слугу Фигаро. Я долго распространялся на эту тему, и, не дав ей открыть рта, сам пересказал историю создания до конца. Когда она уловила мой трюк, было уже слишком поздно. Увы!, я не был одним из педагогов и не имел их прав, а передо мной не сидела бесправная и бессловесная студентка, и, стоило бы ей во-время разгадать мою хитрость, как она бы, тут же "возвратившись" в педагоги, лишила бы меня слова. Наконец, мы приступили к характеристике Фигаро, и, цепляясь за первое попавшееся, я спросил, чем отличается каватина от арии. - Ну, я не знаю, - ответила она, - по-моему, это к теме не относится. - Нет, возразил я, - все, что относится к опере и к клавиру, который здесь у вас перед глазами, имеет отношение к теме. Раз есть в клавире, значит, относится к теме. На это она ничего не могла сказать. Ей, выросшей на догмах, было не под силу расправиться даже с той, которую произнес я. Помолчав, выдержав менторскую паузу, я добавил, что это как раз и имеет непосредственное отношение к теме, так как связано с характеристикой центрального персонажа оперы. На вопрос она так и не ответила. Это была формальность. Конечно, она не могла знать ответа на все мелочные, глупые вопросы. И, тем не менее, я постарался сделать из этого соответствующие выводы. - Так что же вы вообще знаете? - спросил я опять не своим голосом. - Чтобы зря не тянуть время, я просто, если вы хотите, задам вам один вопрос, и, если вы на него ответите, будем считать, что с темой покончено. Она согласилась. В этот момент я подошел к клавиру и захлопнул его. - Так, - изрек я. - С чего начинается опера? - С увертюры, конечно. - Нет, я имею в виду вокальный номер. Она задумалась. "Как это, саму оперу? " И я, прицепившись к словам "саму оперу", стал настаивать на более точном определении, называл это ошибкой, говорил о незнании. (Конечно, предполагать, что педагог-теоретик, даже если она никогда не преподавала муз. литературу, не помнит первого вокального номера такой хрестоматийной оперы, было абсурдном, но - так же, как неожиданный вопрос "а сколько будет дважды два? " в самых неожиданных обстоятельствах и в неожиданном месте, может вызвать запинку недоумения, точно так же это могло быть и тут). После этой психологической подготовки я вновь спросил ее о том же. Это был провокационный вопрос. Когда спрашивают в таком безобидном плане о строении такой "легкой" оперы, как "Свадьба Фигаро", от неожиданности такого поворота дела на некоторых находит как бы "затмение"; изучаемая с детства, десятки раз слышанная в оперных театрах, опера непостижимым образом "забывается". И, к тому же, в такой обстановке... Кроме того, обычно ("Свадьба Фигаро" не в счет, она слишком популярна) все запоминают окончание оперы - ведь финал в понимании музыковедов - материалистов, и, наверное, простых смертных тоже, был своего рода развязкой драмы, в большинстве случаев как бы выводом, подведением итогов, и, разумеется, изучался особо. Здесь не отходили от классицизма, и никто не знал опер, где музыка возникает из небытия и уходит в ничто. Начало же, первое действие, первое явление плохо запоминали, поскольку после тщательно разбираемой увертюры это являлось как-бы "лишним", и потому, что очень редко первое явление входило в число "важнейших", номеров, достойных разбора - по мнению авторов всех учебников. И, конечно же, она не помнила этот номер. Затем, когда она пыталась продолжить характеристику Фигаро, я сбил ее тем, что предложил пересказать содержание арии, которого она, опять-таки, не знала. Да, если бы она была студенткой, ей бы пришлось перечитывать и учить все либретто - если бы она захотела уметь отвечать на такие вопросы. Но я нисколько не переиграл; все эти вопросы мне самому были заданы на экзамене (и задавались гораздо пристрастнее, с ньюансами), а, кроме этих, "дозволенных" методов, использовались еще и противозаконные. Мне указывали на какой-нибудь такт и добивались, без связи со всем остальным, описания "смысла, содержания и настроений", выраженных в этом одном оторванном такте. Несмотря на то, что все темы викторины, которую я написал, были названы правильно, все они без исключения были зачеркнуты, а листок с ними был отобран "на память". Сейчас же я действовал более либерально. Я попросил ее сыграть на память первую часть ре минорной сонаты Бетховена ?2 ор. 31. - Ну, я не знаю наизусть всю первую часть, - сказала она. - Но я могу сыграть темы. - Нет, - возразил я, - играть темы мне не надо. Кроме вас вся группа выучила наизусть. Ну, правда, кое-кто не совсем (я замялся) выучил, но (прибавил я уже бодрым голосом) она, она хоть что-то учила, сделала разбор произведения, а вы, вы н и ч е г о, ну, буквально ничего не знаете. Так что, я затрудняюсь, смогу ли вам поставить "3". - Так ведь никто не впрашивает, - перебила она меня. Надо было спросить об опере, попросить пересказать сюжет... А так и я бы могла вам задавать вопросы, отрывочно, вразброс, такие, что вы бы никогда на них не ответили. Конечно, можно задавать всегда такие вопросы, на которые никто не ответит, формальные вопросы, не относящиеся к делу. Теперь она сама выдвинула ту же мысль, по поводу которой она недавно негодовала. Но я не спешил делать выводы. - Если бы вы сами выбирали вопросы, - сказал я. повысив голос, - вам бы осталось только выбрать себе подходящий билет, выучить один вопрос и выбрать его себе при ответе. И, вообще, разве педагогу запрещено задавать такие вопросы? В принципе, конечно, не н а д о, да и нельзя задавать такие вопросы, но кто мне з а п р е т и т, ведь формально все в пределах правил, так что запретить мне никто не может. И с этой точки зрения все мои вопросы заданы правильно. На это ей ответить было нечего. Эксперимент продолжался. Я сел за фортепиано и выбрал два однотональных произведения, примерно одинаковых по характеру и по темпу. Одним из них была пьеса "Шопен" из "Карнавала" Шумана, другим - малоизвестное произведение Шопена. Я заранее наметил и теперь играл отрывки - поочередно - то из одного, то из другого произведения, так, чтобы, по мере возможности, не было заметно переходов. Кроме того, я позволил себе слегка изменить наиболее характерные места каденций и кульминаций. Собственно говоря, я играл даже не гибрид из двух намеченных произведений, а, скорее, свою собственную импровизацию, но строго в стиле двух намеченных пьес. Она с подозрением посмотрела на меня и объявила, что вообще не знает такого произведения. И добавила, что я вообще "что-то не то" играю. Но, если отбросить это, то музыка похожа на Шопена. Я сказал ей, что она ошиблась. Она бы, конечно, продолжала возражать и высказывать свое недоумение, но, когда я с самым красноречивым видом (предварительно захлопнув вторые ноты) проиграл один раз, второй раз "Шопена" из цикла "Карнавал", где кое-что соответствовало тому, что я прежде играл, она сразу сказала "да это же "Шопен" Шумана, из "Карнавала"; так что же перед этим было сыграно? - Как что? - оскорбленным тоном произнес я. - Та же самая пьеса. Но Вы ведь уже сказали раньше, что не знаете, что это, а теперешняя Ваша догадка не в счет. - Значит, перед этим была просто какая-то каша, а не игра, - так, на стадии разбора, а настоящее произведение зазвучало только теперь. - Ваша задача, - сказал я сухим тоном завуча училища, определять произведение, как бы оно ни было сыграно. Эта фраза завуча была широко известна. И она осознала, на что я намекал. Если бы она мне стала возражать, до завуча могли дойти слухи, что она оспаривает правильность его слов, и тогда... - Ну вот, - как-бы сочувствуя, произнес я, - историю создания вы не знаете, мне пришлось самому пересказать ее за вас, характеристику образов действующих лиц вы знаете самым слабым образом, музыку вы совсем не знаете, - (все это перечисление нужно было для того, чтобы выбить у нее из головы все, за что она могла бы уцепиться), - что же, как вы думаете, я могу вам поставить? - Она молчала. - Вот что бы вы сами себе поставили? Этот был крайне подлый вопрос. А ведь именно он интенсивно использовался педагогами муз. Училища, чтобы "сбить борзых". Во-первых, даже самый наглый студент еще и еще раз вопрошал к своей совести, сомневаясь в своей правоте, тем более, что "добрый" педагог сам дал ему "возможность" решать свою участь. С другой стороны, говорилось это всегда таким тоном, что не предвещало ничего хорошего, и студент не мог сам себе вынести приговор: чистосердечным "признанием" или, наоборот, несогласием перенесшего оценку на один бал ниже педагога в случае отказа в "признании" лишать себя последней надежды. Это был период крайнего нервного напряжения, и никто не выдерживал этой пытки, никто не мог назвать с в о й результат. Во-вторых, существовала даже еще более опосредствованная "совесть" перед коммисией. Студент боялся, что, назвав слишком хороший результат, приведет комиссию в негодование, тем самым еще более ухудчив свое и без того крайне бедственное положение: даже если этот "слишком хороший" результат равен "трем". Теоретическая возможность поставить самому себе оценку и невозможность решить ввою участь на практике переплетались настолько уродливо, что студент, отчаявшись разобраться в своих чувствах, вынужден был молчать. И тем самым униженно соглашался с комиссией. - Я больше двойки вам поставить не могу. Более высоким баллом даже педагог музыкальной школы не оценил бы уровень вашего ответа. На этом кончилась моя роль тирана. "Вот, - сказал я, с облегчением вздохнув, - вы, зная в "десять" раз больше меня, изучив досконально все то, что я только начинаю постигать, имея большой опыт и тренинг, получаете у меня, у неуча, оценку "2". И поставить ее вам я смог только потому, что играл в педагога. А ведь и в педагогике я дилетант: я в своей жизни еще не дал ни одного урока, и только одно место, временное звание преподавателя, выпрошенное у вас на десять минут, сразу же восполняет все мои пробелы, все мои незнания, заполняет все пустоты в смысле того, что - вопреки всему - дает мне преимущества перед вами. И, если бы я даже знал в десять раз меньше этого, и этого знания было бы мне достаточно для того, чтобы одним званием педагога иметь право унизить вас, внушить вас, что вы - ничтожество, а я - верх мироздания и имею право раздавить, уничтожить вас." Она пыталась оправдаться тем, что она после консерватории уже многое забыла, так как вела теперь другой предмет, но я возразил, сказав, что она каждый год присутствует на экзаменах и зачетах, что я регулярно вижу ее в музыкальной библиотеке и что по своему предмету она сталкивается с программами по муз. литературе. На это ей нечего было ответить. Она действительно знала гораздо больше меня. И я увидел, что она поняла, на что я намекаю: на то, что ей было проще и легче стерпеть унижение, признав свою мнимую профессиональную непригодность перед каким-то студентом, чем признать пусть даже не свою (она считалась либеральным педагогом), так большинства других преподавателей ответственность за жестокие, изощренные издевательства над юными существами, почти еще детьми, ставшие нормой в муз. училище... Я отдавал себе отчет в том, что такого никогда быть не могло, что она бы никогда не смогла говорить со студентом как с равным - все они были ремесленниками и гордились своей квалификацией, своей избранностью перед рабочими, перед простыми людьми, я знал и то, что после такого эксперимента мне не могло быть места в училище. Да и какой бы урок она извлекла бы из этого? Все это было лишь чистым воображением. Но вообрахением, в котором отразилась моя мечта на получение права голоса, права убедить и доказать, что так дальше нельзя, что происходящее аморально. Это была мечта если не о свободе слова, то, по крайней мере, о свободе суждения о людях, о долге и ответственности, включая ответственности тех, кто оказался как бы в нише безнаказанности, кто вообразил, что относится к идеологической элите. Это было воображение страждущего в пустыне, которому представляются прозрачные, наполненные водой ручьи, или человека, растерзанного и истекающего кровью, но представляющего себя прежним: сильным и здоровым. А тем временем я приближался к месту своего заключительного сражения с этим безымянным Чем-то, всесильным и безжалостным, сознавая, что, столкнувшись с ним, я не выйду победителем из этого самоубийственного столкновения. Неукротимо, неотвратимо я приближался к городу. В училище я поднялся на второй этаж, где должна была происходить пересдача. Сердце у меня отчаянно билось; я готовился сдавать, и, в то же время, оттягивал минуту моего ответа перед комиссией. Каждый раз, когда хлопала дверь, я вздрагивал и напряженно ждал, вслушиваясь, не назовут ли уже сейчас мое имя. Казалось, что я ждал этого так, как должен ждать чего-то человек, чувствующий всей спиной дуло наставленного на него автомата. Выстрел должен был вот-вот произойти, я тупо смотрел в одну точку, но ничего не видел перед собой. Я только чувствовал, как конечности холодеют, а невидимый механизм - как механизм часовой бомбы - отсчитывает время, оставшееся до экзамена. Кровь стучала у меня в висках; пальцы безвольно барабанили по подоконнику. В глазах у меня то светлело, то снова становилось темно. Я все время думал о значении слова "неотвратимо". Я шептал себе: "Если бы все это вернуть назад, если бы это вернуть назад! " Но я не давал себе отчета в том, что и тогда поправить что-либо было бы невозможно. В голове стояли обрывки каких-то жутких, примитивных мелодий, какой-то гул не давал сосредоточиться. Я чувствовал, что сейчас все кончится, и не знал, что мне еще остается делать. Я наблюдал, как друг за другом заходили в класс студенты и знал, что скоро и мне придется столкнуться с э т и м. Вдруг мои размышления прервало звучание моегои имени. Сердце оборвалось внутри. Хотя я ждал этого момента, я вздрогнул от неожиданности. У двери стоял преподаватель, приглашая меня войти. Класс теперь казался мне кабинетом начальника тюрьмы, в котором производились какие-то страшные процедуры. С дрожащими губами я вошел в класс, думая, что сейчас увижу шприц или щипцы для пыток, и даже удивился, когда всего этого не оказалось. Но мое волнение не уменьшилось. Очутившись перед столом, я чувствовал, что теряю последнее самообладание. Я протянул руку к одному билету, но затем, убрав ее, схватил другой. Как я потом узнал, невытянутьй билет оказался счастливым. В данном же билете была наиболее слабо выученная мной тема. Правда, и ее я знал примерно совсем не так плохо, но шанс мне мог дать только очень большой запас... Теперь я напоминал игрока. Как в карточной игре, мне попалась плохая карта, и мне надо решить, какой ход теперь ей сделать. А, тем временем, тему отвечала, сидя за фортепиано, какая-то девочка, заикаясь и запинаясь на каждом слове. Она анализировала увертюру к "Эгмонту". "Вступление, - отвечала она, - состоит... из двух... контрастных друг к другу эпизодов. " В промежутках между словами она шумно глотала слюну, и, на фоне всеобщего молчания, эти звуки усиливали гнетущую атмосферу. - Хм... эпизодов... Как вам это нравится? Э - п и з - о д о в! Ты что, в детский сад пришла? И, уже склонившись над спинкой стула: "Я вам так на уроке не объясняла. Не знаю, где ты это взяла. Это у них, - сказала она, обрачаясь к комиссии, - времени нет, чтобы прочитать в книге черным по белому, так они из головы повыдумывают разных... пакостей. Извольте отвечать правильно! Ну, же, играй, играй! " И опять началось перемалывание костей. Я-то знал, что определения "эпизод" и "тема" особенно существенной разницы между собой - применительно к разбираемому отрывку - не имеют. Но какое это имело значение здесь? - Ну, вот опять! Вы видите, она же абсолютно ничего не знает! Что ты сидишь?! Нет, я так работать больше не могу. "Хватит, это я у тебя больше слушать не буду. Давай дальше. " Я ненадолго занялся своим билетом, но грубый окрик заставил меня поднять голову. - Ты что, оглохла?! Переходи к следующему вопросу. Что ты глаза вылупила?.... Не хочется говорить. А то бы сказала, какого слова ты заслуживаешь. Ну, что, у нее же даже слуха нет, как только она два года проучилась? Таким в училище делать нечего. Мне представились надсмотрщицы фашистских застенков, и у всех у них было ее лицо. Все выскочило у меня из головы. Мышление отказывалось повиноваться. Я хотел думать, что все это только сон, всего лишь кошмарный сон, и поэтому сознание не проясняется. Так бывает, когда просыпаешься во сне, но это все еще снова сон, только другой сон. Тяжестью пустых догм, спертого академизма, злобы и ужаса давило на мозг, и он никак не мог проснуться. Я видел трепещущее от наслаждения, багровое, толстое лицо педагога с явными признаками садизма, упивающееся чужими страданиями, видел дрожащие пальцы, переворачивающие страницы, и мне хотелось думать, что я сейчас проснусь и увижу совсем другой мир, что все это происходит не со мной, но сон не уходил, а скоро должна была подойти моя очередь. "Верди, крупнейший итальянские оперный композитор, продолжала между тем отвечающая, - родился 10-го октября 181З-го года в деревне Ле Ронколе. - Последовала продолжительнъя пауза. - Оперы Верди... они... они... прекрасны, совершенны по музыке... " - Как ты строишь предложения?! Ты это с какого иностранного языка переводишь? Тебе надо было сначала выучить русский язык, а потом уже лезть в музучилище! Может быть, для тебя надо было написать специально книгу справа налево? А? Или сверху вниз? (Это был явный намек на еврейское происхождение отвечающей: удар ниже пояса). - Ладно, продолжай дальше в том же роде. - Подожди, - вмешался другой педагог, - сколько опер написал Верди? - Не знаю. - А как брюки одевать ты знаешь?! - опять закричала та же, первая, преподавательница. - Как брюки одевать - ты знаешь? - Я не одевала, - чуть слышно проговорила девочка. - 0 н а не одевала. Вы слышите, о н а не одевала. А кого я видела позавчера на углу около кафе? А? Молчишь? Брюки она одевать может, видите ли, как по разным сомнительным заведениям ходить - знает, а сколько опер написал Верди она не знает! - А в книге - в учебнике - этого не написано, пыталась защищаться та. - Ах, в книге этого не написано? Значит, ты не могла спросить у меня, у любого преподавателя? А? Что же это ты так? Еще, может, скажешь, что я тебя пристрастно спрашивала? А? Молчишь! Ну-ка, сыграй мне тему вступления к "Риголето". Тогда я не понял, что означали слова о брюках, но потом я узнал, что дирекция училища запретила девушкам носить брюки: где бы то ни было. Все это говорилось с самым серьезным негодованием, как-будто речь шла о каком-то большом преступлении. Они приступили к разбору музыки. - Как ты играешь? - раздался крик. - За такую игру надо руки переломать. - Она хлопнула ее по пальцам. Я отвернулся и стал смотреть в окно. Нежные ростки, затоптанные кованым сапогом, что-то важное, чистое внутри меня, быстро тускнели: как будто кто-то капнул из пипетки чернил в прозрачную, чистую воду. Мне было обидно, что я такой беззащитный, такой беспомощный, один в этом царстве злобы, а родной город, мама с папой где-то там, далеко, откуда я утром выехал автобусом, и мне - как в детстве - захотелось плакать. И вот настала моя очередь отвечать. Я встал, и, волоча ноги по полу, пошел к стулу, чувствуя на себе пристальные взгляды комиссии. Я сел на это "лобное место", и, не дожидаясь приказания, приступил к ответу. Меня остановили и потребовали подождать. Но - в общем - отношение ко мне было лучшим. Временно удовлетворив свою жажду к издевательству на отвечавшей и прошедшй передо мной девочке, они теперь, казалось, "отдыхали"! Так, наверное, отдыхает удав, только что заглотивший кролика, переваривая проглоченную пищу. Так и эта комиссия: как будто опьянела на короткое время - перед новым приступом - пароксизмом садизма. Поэтому я решил взять более высокий трамплин. Мне предстояла трудная задача. Я должен был хорошо (но не слишком! ) отвечать, чтобы своим слишком бойким ответом не дать им повода думать, что я понемногу вырываю из их рук все козыри. С другой стороны, я должен был отвечать! Как только я начинал говорить увереннее, меня понемногу давили дополнительными вопросами. Нога, которую я держал на педали, равномерно подпрыгивала. Правый глаз начинал дергаться. Неровно и сбиваясь, я, все же, в принципе, ответил на все поставленные передо мной вопросы. Какое-то внутреннее чувство подсказывало мне, что двойку мне уже не поставят, и от этого я начинал входить в азарт. Я уже отвечал не на фактически-музыкальные, а на логическо-психологические вопросы, и это мне, несомненно, помогло в этой игре. И только когда я отвечал последний пункт, они увидели, что допустлли меня слишком далеко, но они не хотели в этом признаться, и поэтому дали мне договорить до конца. Я вышел за дверь, разрываясь между страхом и нетерпением. Прислонившись к стене, я ждал решения своей участи. Наконец, дверь открылась... Я получил свою тройку. На лестнице стояла какая-то девочка и плакала. Я хотел ей что-то сказать, но передумал и пошел дальше. Сначала я ничего не почувствовал, но понемногу бешеная радость овладела мной. Всего лишь минуту назад я думал о том, что в училище главное выполнять все формальности и приказы администрации, что монстр искривленных, чудовищных отношений между людьми, устроивший себе логово в этих стенах, прикрывается тем, что было для меня свято - музыкой; что выгоняют из училища, в основном, тех, кто в чем-то проявил самостоятельность, независимость от этого монтсра, а значит, самых лучших, самых способных, одаренных, самых "думающих"! Сейчас я уже не думал обо всем об этом. У меня стояла удовлетворительная оценка, и мои мысли невольно переменились. Мне было хорошо, и я хотел все видеть в веселеньком свете. Меня купили. Я не думал о случайности моей оценки, не думал о протесте. Мне было хорошо, и всем сразу "стало" точно так же "хорошо". Меня купили росчерком пера в журнале, росчерком, от которого зависела вся моя жизнь. И в автобусе я не уступил место, как обычно делал, случаях, женщине с детьми. Мне было хорошо, и трясущемуся рядом, стоящему ребенку точно так же "было", соответственно, "хорошо". В этот день я, без тревог и волнений, улегся спать, и сразу заснул. Молнии и вспышки сверкали на темном небосводе. Лунный свет вырисовывал очертания серого, дикого горного пейзажа. Темные ущелья и пропасти чередовались с острыми выступами и скалами. Печальные склоны виднелись светлыми и темными пятнами. Все было печально и безмолвно. Он подошел ко мне со словами приветствия, почти бесшумно, когда я стоял спиной к нему, подавленный царящим вокруг величием. - Люди, - говорил он, - стремятся к счастью, - но, обретая его, делают несчастными других. Они добиваются счастья, но оно заменяется искусственным счастьем - благополучием. Люди стремятся к свободе, но, добившись ее, они меняют ее на Гестапо и К. Г. Б. Русские декабристы писали о свободе, находясь в заточении на каторге в Сибири. Бетховен писал музыку на оду "К радости", то есть, к жизни, когда ему оставалось жить считанное время. Люди знают, что такое свобода, когда у них ее нет; когда же они свободны, они воспринимают ее как нечто само собой разумеющееся, и поэтому не могут ей дать определение. Люди стремятся к достижению всех этих символов, не догадываясь, что они существуют лишь в их воображении. Те же, что причисляют все эти определения к материальному, видимо, недооценивают человеческое сознание. Природа устроила так, что человек восполняет воображаемой свободой не обретенную им в действительности, что человек, когда он здоров и счастлив, не задумывается над жизнью, а, сталкиваясь со смертью, восполняет размышлениями о жизни недостающие ему часы. Человек при помощи сознания получает идеальную свободу, он вкладывает ее в звуки. в стихи. и она остается навечно. Человек, не ищущий лучшего, умирает. и вместе с ним умирает его свобода. Человек, живущий в радости, уходит из жизни, не оставляя своего счастья после себя. Человек. не имеющий ее, создает ее для себя при помани "Оды к радости", и эта радость остается в веках. Человек, имеющий осязаемое счастье, - бгополучие - лишен дара выражать его при помощи искусства. Человек, лишенный счастья, взамен получает дар запечатлеть его навечно для грядущего. "Несчастный я человек", - вот слова твоего Бетховена. Счастливмй, сытый, довольный человек не смог бы создать великие произведения. Достигнув благополучия, он забывает, что на свете еуществуют несчастные, униженные, страдающие. Он забывает идеалы, к которым он стремился; он становится рабом праздности, сытости, довольства. Подлые людижертвы своей же подлости, ибо она закрыла им доступ к неподдельному счастью, доступ к творчеству, доступ к искренности. Но они никогда не поймут этого. Им бесполезно что-либо доказывать. Зло, которое они причиняют другим, они назовут добром, и им никогда не внушить, что их поступки-зло. Бесполезно обращаться к их чувствам; нравоучения вызовут у них одну ненависть. Великие произведения искусства созданы не для того, чтобы пробуждать в подлых людях совесть. Они созданы для того, чтобы все честные люди видели в их авторах единомымленников, чтобы они находили у них поддержку. А от уничтожения подлостью и невежеством произведения искусства на какое-то время защищены своей материальной ценностью стоимостью, но не навсегда. Подлые люди всегда испытывают ненависть ко всему настоящему, ко всему неподдельному. Эта же "черта" присуща и подлым режимам. Вот почему то, что ты был искренним, неподдельным музыкантом, музыкантом по призванию и способностям, вызвало ненависть со стороны администрации муз. училища. Сам по себе режим никак не мог повлиять на тебя. Режим бестелесен. Но сотни людей в разных местах и городах, являющиеся проводниками его импульсов, делают его осязаемым, делают его материальным. Они - это и есть режим. И те люди. которые производили над тобой насилие, издевательство - тоже. И, если даже режим не до конца погубил тебя, помни о его жертвах, помни о всех несчастных, помни о тех, кого режим раздавил своим насилием. Помни о его жертвах.
Страницы: 1, 2, 3
|