Зорич не был экзальтированным человеком, но даже он шумно вздохнул, когда прочел об этом. Ведь это именно те сведения, которые помогут ему не проглядеть, не пропустить важные черты в окружении, в бытии Великого Поэта. Здесь он узнал и то, когда какие деревья были посажены в Михайловском. Хорошо сохранились аллеи липовая и еловая, некоторым деревьям, посаженным еще при основании парка, более двухсот лет, хотя таких экземпляров совсем немного. Зорич почувствовал, что он может со временем оказать помощь и хранителям заповедных мест, ибо он уже освоился с «машинерией» и понял, как можно ее лучом проходить годичные кольца: или постепенно, в их хронологической последовательности, или сразу проникать в глубины, минуя десятилетия. Обычно луч, минуя годичное кольцо, как бы упирается и преодолевает новую препону, образуя при этом сигнал. Нужно успевать считать эти сигналы и по ним определять количество лет.
Для дальнейших исследований можно сделать еще и счетчик годичных колец и сразу же проникать в нужный год, получая на счетчике дату. Когда-нибудь такой аппарат поможет работникам лесного хозяйства абсолютно точно, до единого года определять возраст растений, особенно деревьев, идущих в промышленную разработку, и это, видимо, даст немалый экономический эффект.
«Машинерия» позволит вычитать и зафиксировать на видеомагнитную пленку множество подробностей из жизни Великого Поэта в Михайловском. Зорич намеревался предложить своему другу, кинодраматургу Аничкову, сделать документальный фильм о том, что расскажут о столетиях деревья. Кадры с видеомагнитной записи легко перенести на обычную пленку…
Маше очень хотелось посмотреть, как этот «мудрый» прибор все выведывает у деревьев. Зорич не мог ей отказать, и они условились, что завтра Маша выберет время между экскурсиями и придет к тому дереву, которое они наметили вместе.
День выдался солнечным и тихим. Зорич все подготовил к очередному сеансу и ждал Машу. Она показала отметку, у которой предстояло вычитывать содержание годичных колец. Зорич был удивлен. Это был уровень, который фиксировал современную жизнь, недавние годы. Маша призналась, что это для нее важно.
Почему? Он сейчас поймет. Она попросила углубить луч всего на несколько годичных колец. Зорич удивился, но стал послушно выполнять ее просьбу. И когда возникло изображение на телеэкране, Зорич ахнул:
«Так это же вы, Маша!» Она благодарно сжала его руку и стала объяснять, что ей хотелось убедиться, не шутит ли Зорич с нею, не обманывает ли ее, не фантазирует ли напрасно. В тех же годичных кольцах Маша увидела своих коллег по заповеднику и самого главного хранителя, а про себя отметила, что «дерево ее сфотографировало еще совсем молодой — было это лет десять тому, назад».
Затем она попросила Зорича внедриться в пушкинское время. Для этого пришлось приставить лесенку к стволу и взобраться на нижнюю толстую ветвь. Маша поудобнее устроилась, обхватив ствол, Зорич раскрыл чемоданчик и, закрепив его на ветке, стал настраивать «машинерию», предварительно пояснив, что на этом дереве ярче, чем на других, видна война. Маша сказала:
«Не надо, это ужасно. Я насмотрелась и кинохроники и фотографий».
Маша с напряжением наблюдала за телеэкраном и, увидев, как нелегко приходится Зоричу, решила ему помочь. Она, вытянув руку, поддерживала чемоданчик, другой рукой держась за ствол. Увлеченный настройкой, Зорич не заметил, что чемоданчик непрочно держится и что Маша дрожащей рукой слабо поддерживает «машинерию». Сейчас они оба были поглощены зрелищем на телеэкране. Аллея оживала, это была та аллея, которая навеки стала аллеей Анны Керн… Они увидели на экране сначала картинку, запечатленную одной клеткой дерева, затем Зорич медленно повел луч вдоль годичного кольца, и возникали почти кинокадры идущих рядом Анны Керн и поэта. И Маша тихо произнесла фразу из письма Пушкина к той, кому были посвящены вдохновенные строчки: «Я помню чудное мгновенье».
Маша читала письмо по памяти, вслух, что еще более усиливало впечатление от сменяющихся кадриков на телеэкране: «Пишу вам, мрачно напившись… — Так в самом начале пишет Пушкин одно из своих писем Анне Керн. — Все Тригорское поет «Не мила мне прелесть ночи», и у меня от этого сердце ноет… Каждую ночь гуляю до саду и повторяю себе: она была здесь — камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа, я пишу много стихов, — все это, если хотите, очень похоже на любовь, но клянусь вам, что это совсем не то. Будь влюблен, в воскресенье со мною сделались бы судороги от бешенства и ревности, между тем мне было только досадно…»
И тут в новых клетках-кадрах Пушкин стал приближаться к ним. Он явно шел к дереву. Было явственно видно его лицо — и счастливое и взволнованное…
Маша вдруг ойкнула и, теряя сознание, качнулась, выпустила из рук чемоданчик. Зорич, подхватив ее, едва удержал, а чемоданчик, кувыркаясь по лестнице, полетел вниз, шлепнулся о землю…
Хрупкая «машинерия» не только разладилась, она поломалась. И казалось, что печаль Маши не сравнима с печалью Зорича, который ее утешал, уверяя, что удастся все наладить, удастся исправить.
Несколько последующих дней, когда Зорич разбирал машинерию, исследуя размеры бедствия, присутствующая при этом Маша с горечью говорила о том, что многое может остаться неузнанным, ведь Зорич мог увидеть здесь и Антона Антоновича Дельвига, давнего друга Пушкина, который навещал его в Михайловском, и ведь они наверняка гуляли по этим аллеям. Волшебный аппарат Зорича мог проверить, был ли здесь Дельвиг, хмурый человек в очках с маленькими стеклами…
Зорич еще надеялся, что ему быстро удастся привести в порядок «машинерию», вот только бы достать паяльник и несколько лабораторных измерительных приборов, чтобы проверить состояние панели, ламп накаливания, прогрева…
Маша обещала организовать поездку с очередным автобусом экскурсантов в Псков, где, возможно, Зоричу удастся позаимствовать все необходимое в местном институте. «Там, кажется, даже есть и радиозавод», на худой конец, в каком-либо приличном телеателье что-то подходящее найдется… Но в ожидании этой оказии Зорич решил привести в порядок свои обрывочные записи, которые он иногда делал по ночам. Маша тем временем строила планы, она говорила о том, что Зоричу нужно, кроме Михайловского, побывать и в Болдине, а еще непременно съездить и в Ясную Поляну и там попробовать в имении, где также сохранились старые деревья, открыть новые, неведомые нам черты облика Льва Николаевича Толстого. Ведь чуть больше семидесяти лет отделяет нас от того времени, когда Толстой жил в яснополянских местах, большей частью безвыездно в течение многих десятилетий, и деревья могли стать летописцами… А еще Маша говорила о том, что отныне ей будет трудно жить в Михайловском, бывать в парке, беседовать здесь с экскурсантами — ей все время будет казаться, что сквозь деревья на нее смотрят глаза Пушкина и его близких. И еще смущало одно признание Маши:
— Нам с вами, Стасик, уже давно за тридцать, но вы оказались по-настоящему счастливым человеком, у вас наступил звездный час, а у меня его нет и быть не может… Я только истолкователь чужого жития, чужих мыслей и чувств… И, простите, скажу самое сокровенное: я была счастлива с вами… Но я сама неосторожно разрушила счастливые часы…
Стасику приходилось ее утешать:
— Много, очень много в моей жизни было «поломок»…
В школьные годы он увлеченно занимался на станции юных техников при Дворце пионеров. Он почти без экзаменов был принят на биофак, а затем очутился в лаборатории «контакт с растениями» как «одаренный человек, получивший диплом с отличием». Но это ничего не значило; и первый год, и второй год ему поручали лишь составлять питательные растворы, мыть лабораторную посуду и в редких случаях подменять других мэнээс, а порой даже старших научных… Над ним часто подшучивали, но только одна Валери-Ка понимала его…
В лаборатории он превратился в ходячее справочное бюро. Со временем, когда возникали затруднения в каком-либо опыте, он смущенно предлагал выход, который оказывался кстати, оказывался подходящим, и это считалось уже в порядке вещей. Иногда его хвалили, но чаще давали новую и новую работу. И только однажды Александр Александрович Дупленский, второй старший научный сотрудник лаборатории, попросил у шефа закрепить Зорича за ним. Ширяев давно уже считал Стасика «своим» и сумел это отстоять, пообещав выделить Стасику самостоятельный участок работы и «дать диссертацию»…
— А теперь «машинерия» поломалась и ты вернешься в свою лабораторию, — с грустью сказала Маша.
— Именно сегодня благодаря поломке этой «машинерии» у меня родилась новая идея, — пытался утешить Зорич. — Проверяя луч локатора, случайно поднес к нему руку, и локатор показал, где у меня была повреждена фаланга пальца. Локатор сработал и как рентген и передал сигнал, который я только что сумел расшифровать. Думаю, что возможно создать аппарат, который будет обследовать и считывать клетки органов у животных, человека и, может быть, третий аналог аппарата сможет врачевать людей без лекарств и скальпеля. Это будет особая работа новых лучей!
Маша удивленно покачала головой. А Стасик, говоря с Машей, зажигался все новыми и новыми проектами.
— Раньше изобретатели все делали своими руками, — говорил он. — В изобретательстве соединены разные науки и разные профессии. Если в начале нашего века было чуть больше десятка разных наук, к концу века, говорят, их будет более пятисот. И у каждой науки свои орудия, инструменты, приборы, методики. Их десятки тысяч. И тот, кто вдруг придумает, как самым неожиданным образом соединить эти приборы и аппараты, предназначенные для определенной области, и заставит их работать в новой, сделает крайне полезное дело, но это не значит, что он гений…
Маша слушала его, и ей вдруг стало обидно, что во всех его словах нет ничего о ней, о Маше. Она понимала и боялась, что это их последний разговор и они больше никогда не увидятся. Она хотела спросить об этом. Но Стасик будто догадался.
— Мне кажется, вы, Маша, тот человек, который меня понимает. Я завтра поеду не в Псков, а в свой город, в лабораторию, без нее «машинерию» я не отремонтирую, а только испорчу. Я счастлив, что провел отпуск с вами… Хотите ли вы приехать ко мне… в гости?
Маша, смутившись, молча кивнула.
Сергей Плеханов
ОСТРОВ ПУРПУРНОЙ ЯЩЕРИЦЫ
За землею, называемою Вяткой, при проникновении в Скифию, находится большой идол Iоta Baba, что в переводе значит: золотая женщина или старуха; окрестные народы чтут ее и поклоняются ей; никто проходящий поблизости, чтобы гонять зверей или преследовать их на охоте, не минует ее с пустыми руками и без приношений; даже если у него нет ценного дара, то он бросает в жертву идолу хотя, бы шкурку или вырванную из одежды шерстинку и, благоговейно склонившись, проходит мимо.
Матвей Меховскнй. Сочинение о двух Сарматиях. 1517
Рассказывают, или, выражаясь вернее, болтают, что этот идол Золотая Старуха есть статуя в виде некоей старухи, которая держит в утробе сына, и будто там уже опять виден ребенок, про которого говорят, что он ее внук. Кроме того, будто бы она там поставила некие инструменты, которые издают постоянный звук наподобие труб. Если это так, то я думаю, что это-происходит от сильного непрерывного дуновения ветров в эти инструменты.
Сигизмунд Герберштейн. Записки. 1549
Жрецы спрашивали ее о будущем, и она давала ответы, подобно дельфийскому оракулу.
Петр Петрей де Эрлезунд. 1620
— Это крайне важно… Может быть, в ваших руках ключ к великому археологическому открытию. — Голос в телефонной трубке звучал устало, но при этом чувствовалось, что говорит энергичный и знающий себе цену человек.
И Введенский согласился на встречу, хотя то, что он сейчас услышал, походило на художественный вымысел.
С поэтами от науки он общался нечасто, старался избегать их, ибо рукописи, которые они приносили на рецензирование, изобиловали самыми грубыми ошибками, натяжками, а иной раз и прямыми подтасовками.
А сказать прямо, что очередное сочинение о происхождении жизни или о загадочном «недостающем» звене эволюции — плод малой осведомленности, Введенскому всегда было мучительно трудно. И он мялся, краснел, страшно злился на себя, но выводил на листе, увенчанном его академическим титулом: «Работа заслуживает внимания, хотя некоторые мысли автора представляются дискуссионными…»
Он вышел в сад, зашагал по скользкой от дождя дорожке в сторону беседки. Легкий ветер перебирал листву яблонь, то и дело осыпая академика пригоршнями брызг. Введенский с наслаждением взъерошил мокрые волосы, сдернул закапанные водой очки. Взбежав по ступенькам беседки, едва не наступил на раскрытый томик, брошенный на полу. Опустился в качалку, поднял яркий покетбук с типичной для криминального романа обложкой: револьвер, патроны, окровавленный платок, надорванное фото…
«На борт парохода поднялся полицейский комиссар в сопровождении таможенного чиновника. «Господа, предлагается сдать все имеющиеся у вас бивни слонов и шкуры леопардов. По нашим сведениям, груз, следующий на борту…»
Введенский прикрыл глаза… Этот странный звонок: про бивни мамонтов с насечками, про ящериц, обвивающих чело неведомой богини. При всей путанности, фрагментарности рассказа незнакомца из Сибири в нем прослеживался какой-то четкий порядок. А там, где существует порядок, имеется определенная внутренняя логика, есть, следовательно, реальный смысл. Впрочем, в поэтическом сочинении тоже можно усмотреть причинно-следственную связь, однако сюжет такого произведения нельзя поверить алгеброй точного знания…
Да и вообще эти истории с кладами, сокровищами, зарытыми какими-то мифическими злодеями, всегда вызывали у него лишь снисходительную насмешку…
А история Золотой Бабы — это вообще какой-то perpetuum mоbile исторической науки. Бессмысленная сказка, не имеющая никакой цены для науки и способная лишь щекотать праздное любопытство падких до сенсаций простаков. Введенский хорошо знал домыслы досужих поп-историков (так он их именовал про себя) о происхождении этого идола северных народностей, но не видел реальной пользы в подтверждении их гипотез…
Изучая историю Сибири прежде всего как палеонтолог, он не мог, конечно, пройти мимо некоторых распространенных легенд; в молодости отдал дань увлечениям своих однокашников — собирался на поиски Беловодья вместе с группой сокурсников, ломал голову над загадкой Тунгусского метеорита. Но Золотая Баба — нет, ему всегда казалось несерьезным с важностью толковать об этой «проблеме». Как деревенские мальчишки, тревожно-почтительным шепотом повествующие друг другу о «разрыв-траве» и разбойничьих пещерах, так он воспринимал своих коллег, собиравшихся время от времени для обсуждения судьбы исчезнувшего истукана. Какая разница, был ли то грубо обтесанный камень с едва намеченными очертаниями женской фигуры, или прихотливый вольт истории занес в северную глухомань заблудившийся ордынский обоз и изваяние богини из буддийского монастыря, ограбленного плосколицыми варварами, стало достоянием первобытных вогулов?..
— Разморило на солнышке? — Голос жены заставил Введенского вздрогнуть, он не слышал ее шагов.
— Да нет, просто размышляю с закрытыми глазами. Хотя… ты, пожалуй, вовремя подошла — я, наверное, уже склонялся в объятья Морфея.
На полу беседки подрагивала сетчатая тень листвы.
Прямо против входа стояло низкое солнце, и Введенский видел только силуэт жены.
— К тебе посетитель. Странный какой-то. С огромным тяжеленным свертком. Всклокоченный. Потный. Словно от погони бежал.
— Уже приехал? — удивился Введенский. — Пусть идет сюда.
Вид у сибиряка оказался действительно непрезентабельный. Одежда измятая, ботинки давно не чищенные, седоватая двухдневная щетина. Роста он был среднего, но широкие плечи, крупная, низко посаженная голова и резкие черты лица создавали впечатление могутности. На красном обветренном челе гостя лежали три глубокие морщины. Голубые глаза смотрели требовательно, даже, определил академик, атакующе.
— Вот принес, — без всякого предисловия заговорил посетитель и, опустившись на корточки, положил сверток на пол, стал развязывать оплетавшую его бечевку.
«Фанатик», — привычно отметил Введенский, наблюдая, как лихорадочно руки сибиряка освобождают бивень от обертки.
Когда находка предстала перед глазами академика, от его скептицизма не осталось и следа. Насечки на мамонтовой кости располагались в строгой последовательности, а узор орнамента был настолько непохож на все виденное им в этом роде, что Введенскому невольно передалось возбуждение сибиряка.
— Вот, видите изображение ящерицы? Оно варьируется в орнаменте на разные лады, — говорил гость, проводя пальцем по прихотливым завитушкам рисунка, выполненного неведомым косторезом.
— Простите, уважаемый… — Введенский умолк, лихорадочно вспоминая имя гостя.
— Геннадий Михайлович, — догадался тот о причине заминки.
— Так вот, почтеннейший Геннадий Михайлович, все это крайне интересно, но какое отношение ваша находка имеет к мифу о Золотой Бабе?
— А-а! — торжествующе воскликнул сибиряк, приподнимаясь с корточек. — Все дело в этой самой ящерице.
Спустя мгновенье он принялся размашисто шагать взад-вперед перед академиком.
— Все, что мы знали раньше о Золотой Бабе — сообщения летописцев, известия европейцев, посетивших Московию, фольклорные записи, — свидетельствовало о том, что речь идет о священном изображении верховного божества, почитаемого вогулами. Но облик изваяния всеми передавался по-разному. Так что при поисках ее не за что было ухватиться — вот в этом-то и кроется причина всех неудач. Теперь можно сказать, что положение резко меняется…
Введенский некоторое время еще сидел на корточках, слушая гостя, но потом, сообразив, что это выглядит комично, поспешно поднялся и сел на перила беседки.
— Изучая записи фольклорных экспедиций последнего времени, я обнаружил ряд текстов, в которых говорилось о Золотой Бабе. Причем характерно, что и в мансийских, и в хантыйских, и в ненецких легендах ее упорно именуют то хозяйкой красной ящерицы, то ящерицелюбивой, то даже утверждается, что она превратилась в ящерицу. Но наиболее интересное свидетельство записано от одного старика манси, умершего недавно в возрасте около девяноста лет. Он напел фольклористам текст сказания, где говорится, что, спасаясь от Белой Березы, Золотая Баба ушла на Остров пурпурной ящерицы и укрылась в норах своих сестер — ящериц.
— А что это за Белая Береза? — скептически улыбнувшись, спросил Введенский.
— Ну это же как день ясно. Когда народы северовосточной Европы вошли в состав Русского государства, возникла легенда о том, что перед приходом посланников Белого Царя, то есть великого князя московского, в северной тайге появилось очень много березы, дотоле якобы встречавшейся весьма редко. Значит, и в легенде о Золотой Бабе очень точно датировано время ее «ухода» — вскоре после походов Ермака и включения северного Зауралья в орбиту русской государственности.
— М-да, — пробормотал Введенский. — Но, прошу прощения, я все-таки палеонтолог, а не историк…
— Да этого факта и некоторые мои коллеги не знают, — как бы успокаивая его, сказал Геннадий Михайлович. — Впрочем, сейчас для нас сие не главное. Тут другое важно — ящерица!
Академик с немым вопросом воззрился на гостя.
— Я перерыл все каталоги и энциклопедии, но нигде не нашел сведений о каких-то красных или пурпурных ящерицах на территории Сибири…
— А! — Введенский наконец понял, к чему клонит собеседник. — Это уже по моей части… Вы полагаете, что подобное существо могло обитать на севере Европы и в Зауралье в прежние времена?
— Я почему-то уверен в этом.
— Давайте-ка поглядим еще на ваш бивень. — С этими словами академик вновь склонился над находкой.
Геннадий Михайлович перестал мерить шагами тесное пространство беседки и остановился рядом. Введенский бросил быстрый взгляд на его продубленное лицо и с внезапной симпатией подумал: «А пожалуй, нет, не фанатик. Серьезный мужик».
С минуту Введенский рассматривал орнамент, образованный прихотливо изогнутыми силуэтами большеголовых ящериц. Наконец раздумчиво заговорил:
— Знаете, если бы не цвет… Я бы сказал, что это сибирский тритон — есть такое довольно редкое земноводное…
— Значит, даже не ископаемое?..
Введенский на несколько мгновений озадаченно уставился в лицо гостю. Какой-то неясный образ вдруг озарил его сознание. И он с огромным напряжением пытался вновь вызвать его — из подсознания, того хаоса мыслей и видений, где он раздражающе остро пульсировал, то совсем пропадая, то вдруг всплывая к самой поверхности сознания, готовый не только явиться воочию, но и облечься в слово…
— Все, поймал!.. — изнеможенно выдохнул Введенский. — Именно в ископаемости вся штука!.. Несколько лет назад при раскопках на Ямале мы обнаружили в слоях вечной мерзлоты несколько прекрасно сохранившихся тритонов. И кожа у них, видимо, под влиянием низких температур, действительно приобрела красноватый оттенок.
— Это было только там, на Ямале?
— Пожалуй… Впрочем, можно навести справки у моих коллег.
— Боюсь показаться назойливым, но еще раз повторю свой вопрос немного в иной форме: сибирский тритон встречался вам и в других раскопках в зоне вечной мерзлоты?
— Да, конечно.
— Но красноватый цвет…
— Только на Ямале.
Геннадий Михайлович надолго задумался. Потом достал из кармана многократно сложенную карту. Развернул.
— Это Западная Сибирь. Именно здесь сделаны фольклорные записи о Золотой Бабе. Здесь же вы обнаружили ископаемого тритона с красноватой кожей. Стоп!.. — Он хлопнул себя по лбу. — А каков возраст пластов, в которых обнаружены ящерицы?
— На память не скажу. К тому же само это земноводное меня вовсе не интересовало — тритоны попадались попутно, как своего рода пустая порода палеонтологического поиска. Но ответить на наш вопрос нетрудно. Надо только просмотреть документацию той экспедиции. Пройдемте в дом и пороемся в моем архиве…
Когда после недолгих поисков Введенский обнаружил папку с результатами ямальских исследований, его самого немало удивили данные раскопок: красноватый тритон попадался лишь в свежих слоях мерзлоты. Ящерицы, обнаруженные в более старых отложениях, ничем не отличались от своих земноводных собратьев, хорошо известных науке.
— Какая-то мутация? — озадаченно вопрошал академик, перелистывая фотоматериалы и схемы.-Знаете, надо связаться с коллегами.
Через несколько часов на карте, привезенной гостем из Сибири, появилась концентрические круги, покрывавшие район низовьев Оби.
— Да, это действительно пахнет серьезным открытием в палеонтологии, — возбужденно приговаривал Введенский, проводя циркулем очередную окружность.
— Какая там палеонтология! — восторженно спорил Геннадий Михайлович. — Я тeперь Золотую Бабу найду. Остров пурпурной ящерицы — это явно один из островов в нижнем течении Оби, там, где сходятся радиусы. Ведь посмотрите, покраснение вашего любезного тритона прослеживается, по данным всех экспедиций, от краев к центру очерченной зоны мутаций. Наиболее интенсивный цвет — пурпурный — должен, как мне представляется, совпасть с искомой точкой, убежищем Золотой Бабы.
— Но-но, не доверяйтесь мифам, — подзадоривал Введенский.
— А Троя? — наступал Геннадий Михайлович.
— Ишь Шлиман какой выискался, — добродушно бурчал академик.
— Вы про бивень не забывайте. Ведь не зря его у родственников шамана обнаружили. Может, ему он достался от последнего служителя культа Золотой Бабы.
— Поэзия! — морщился Введенский,
— А ящерицы?!
— А насечки зачем? Что они значат?
— Не знаю, — сдавался Геннадий Михайлович.
— То-то же.
Месяц спустя Введенского поднял с постели ночной звонок.
— Победа! — прокричал знакомый атакующий голос.
— Геннадий Михайлович? Откуда вы?
Сон разом слетел. Введенский взял со столика папиросы, потянулся за зажигалкой.
— Из Салехарда. Только что прибыл с Острова пурпурной ящерицы.
— Нашли Бабу?
— Даже снялся с этой дамой на память. И на днях представлю вам свидетельства нашего с ней романа… Впрочем, это не она, о он…
— Кто, Баба?
— Баба — это трехметровый скафандр из золотистого металла, похожий на знакомые всем жесткие скафандры для глубоководных погружений.
— То есть как? Вы что, разыгрываете? Во времена Герберштейна кто-то затащил к вогулам водолазное снаряжение?..
— Вы не поняли меня. Скафандр вовсе не водолазный…
— А, — начал было Введенский и поперхнулся.
— Вот-вот, — подтвердил Геннадий Михайлович. — Теперь мыслите в правильном направлении.
— Но где же хозяин этой штуки? — сдавленно произнес академик.
— Тайна сия велика есть. Пока. Надеюсь, впрочем, что скафандр кое-что расскажет о своем владельце. Дело в том, что через определенные промежутки времени на груди у него включается какая-то аппаратура, производящая набор звуков и подающая световые сигналы.
— И это опять-таки еще со времен Герберштейна? — ядовито спросил Введенский.
— Думаю, так оно и есть. Даже гораздо раньше, — серьезно ответил Геннадий Михайлович. — Вся пещера завалена десятками тысяч полуистлевших шкурок соболей, куниц и песцов — эти жертвоприношения сносились сюда на протяжении веков.
Введенский с минуту тяжело молчал, пытаясь осмыслить сказанное. Собеседник его тактично прервал свои объяснения и ждал, пока академик справится со свалившейся на него новостью.
— А при чем здесь ящерицы? — наконец вопросил Введенский.
— Мы ни одной не видели. Возможно, они уже давно вымерли, но в давние времена еще попадались на глаза людям, и память об этом сохранили легенды.
— Но ведь они должны были быть в каких-то особых отношениях с этой вашей Бабой… пардон, скафандром…
— Не знаю. Однако мне представляется, что никакого альянса между тритонами и скафандром не было — эту связь установили поэты тайги. Можно предположить, что красный цвет кожи — результат мутации под воздействием неизвестного излучения, исходящего от скафандра, причем характерно, что оно действовало в четко очерченной концентрической зоне, постепенно ослабевая к ее краям.
— Но почему покраснели только ящерицы, а лоси, олени, медведи, обитающие во владениях Золотой Бабы, сохранили обычный природный покров?
— А что, если неизвестное излучение имеет избирательное воздействие только на земноводных? Что, если программа этого излучения была заложена в скафандр еще в те времена, когда главными обитателями Земли были ящеры? А другие, более высокие формы жизни к излучению невосприимчивы…
— Это уже вопрос для меня, — заметил Введенский. — Что ж, здесь есть о чем подумать.
— Приезжайте немедленно! — восторженно поддержал его Геннадий Михайлович. — И результаты прежних экспедиций захватите.
— А бивень тоже везти?
— Нет, не надо. У меня есть его фото. Кстати, насечки на бивне — это суточный график включения приборов скафандра. Совпал до секунды… А вы говорили, не доверяйтесь легендам.
— Кто старое помянет… Однако вы открыли свою Трою…
Алексей Минеев
МОНАСТЫРЬ У ТЕПЛОЙ РЕКИ
Резкий встречный ветер, особенно усиливающийся в это время года, нес с собой полчища песчинок, колол лоб и щеки, упруго толкал в грудь. Идти было тяжело, ноги вязли в зыбучем песке. Брехт чувствовал, как капли пота, щекоча лицо, стекают по переносице на дужку поглотителя кислородной маски. Трос, протянутый от купола станции к башенке подъемника, дергался и прыгал в ладони, как живой, раскачиваясь от ветра.
«Трос вытянулся, нужно сказать Нортону, пусть подтянет».
Брехт на миг отвернул лицо от колючего ветра, поправил защитные очки. Чувство, похожее на беспокойство, шевельнулось глубоко внутри. «Почему-то долго нет контрольной вешки. А может, я просто сбился со счета?» Ложная тревога. Рука в перчатке уже ощупывала круглый шарик контрольной вешки. Половина пути пройдена. Передохнув, он двинулся дальше. Беспокойство все же не отпускало его. Что-то было не так.
«Не так, не так», — казалось, шуршал песок, поднимаемый ветром. Вдруг Брехт понял, почему сегодня он чуть позднее прошел контрольную вешку на дороге, измеренной его шагами тысячи раз. И не встречный ветер был этому причиной. «Время, время… Мне уже за пятьдесят, из них десять лет я шагаю каждый день туда и обратно по этой дороге. Да, я здесь, на Марсе, теперь, пожалуй, самый старый. И самый долгоживущий. Другие прилетали, улетали… Дольше других здесь пробыл Пуатье, но и он вернулся на Землю два года тому назад. Я оставался всегда. Все правильно. Жаль только, что станцию поставили в километре от шахты. Раньше я этого как-то не замечал…»
Вот и последняя вешка. Брехт ногой разгреб песок, нанесенный за ночь у двери, и, повозившись с шифром, щелкнул замком. Массивная стальная дверь отворилась, он шагнул внутрь башенки. Здесь, за крутыми металлическими боками башенки подъемника, было теплее и тише, только снаружи царапался о круглые стенки песок. Стряхнув песчинки с защитного костюма, он присел на край круглого стального кессона шахты. Облокотившись на двигатель подъемника, с наслаждением вытянул натруженные ноги.
Чувствуя нарастающее волнение, медленно поправил кислородную маску, снял защитные очки, еще медленнее стал расстегивать застежки костюма.
Каждый раз, все эти десять лет, здесь, у ствола шахты, ему еще ни разу не удавалось оставаться спокойным. Да и редкого человека оставил бы равнодушным этот колодец, на четверть километра уходящий в глубь планеты.