— В полиции города — замечательные ребята. Я много вечеров провел с ними в Управлении. Пропускали стаканчик-другой. Очень хваткие. Лучше не бывает. Не бойтесь, они его обязательно возьмут, сэр Маркус.
— Живым или мертвым. Не дадут ему сбежать. Они замечательные ребята.
— Но он должен быть взят мертвым, — сказал сэр Маркус и чихнул. Казалось, вдох, который сэр Маркус был вынужден для этого сделать, лишил его последних сил. Он опять откинулся на спинку кресла, тяжело дыша.
— Я не могу приказать им такое, сэр Маркус, только не это. Это же все равно что убийство.
— Ерунда.
— Эти вечера с ребятами… Они для меня очень много значат. Я не смогу больше пойти туда, если отдам такой приказ. Лучше я останусь тем, кто есть. Опять буду возглавлять трибунал. Пока есть войны, будут и пацифисты.
— Никакого трибунала возглавлять вы не будете. Это я вам устрою, — сказал сэр Маркус. Запах нафталина снова — теперь уже насмешкой — защекотал ноздри Колкина. — Я могу устроить так, что вы и начальником полиции больше не будете. Займусь. Вами и Пайкером. — Он издал странный тоненький свист — носом. Он был слишком стар, чтобы смеяться, не хотел зря перегружать легкие.
— Ну, давайте пейте свой портвейн.
— Нет, пожалуй, не стоит. Послушайте, сэр Маркус, я поставлю охрану у дверей «Мидлендской Стали» и у вашего кабинета. За Дэвисом будут ходить мои ребята. Глаз не будут спускать.
— Наплевать мне на Дэвиса, — сказал сэр Маркус. — Вызовите моего шофера, будьте любезны.
— Мне очень хотелось бы сделать, как вы просите, сэр Маркус. Не хотите ли вернуться к дамам?
— Нет, нет, — прошелестел сэр Маркус, — нет, там ведь собака.
Пришлось помочь ему подняться на ноги, вставить в руку трость; несколько сухих крошек застряли в бородке. Он сказал:
— Если передумаете, вечером можете мне позвонить. Я не лягу спать.
Разумеется, думал Колкин снисходительно, человек в его возрасте относится к смерти иначе, чем мы: смерть угрожает ему всегда и повсюду, на скользком тротуаре, в ванне — если поскользнуться на упавшем на дно обмылке. Ему, наверное, кажется: то, о чем он просит, совершенно нормально; глубокая старость — состояние ненормальное, надо здесь делать скидку на возраст. Но, провожая взглядом сэра Маркуса, которого под руки вели по дорожке и осторожно усаживали в автомобиль, на мягкие подушки, он не мог не повторять в уме: «полковник Колкин», «полковник Колкин». Через минуту прибавил: «кавалер ордена Бани"1.
Чинки лаял в гостиной. Им, видимо, удалось выманить его из-под дивана. Он был очень чистопородный и нервный, и, если кто-то незнакомый заговаривал с ним слишком неожиданно или слишком резко, он начинал носиться кругами, с пеной у рта, издавая истерические вопли, странно похожие на человеческие, а длинная шерсть щеткой мела ковер. Можно было бы ускользнуть потихоньку, посидеть с ребятами в Управлении. Но эта мысль не рассеяла мрачных сомнений. Неужели сэр Маркус способен лишить его даже этого удовольствия? Но ведь он уже лишил его этого. Колкин не мог встретиться ни со старшим инспектором, ни с другими, когда такое отягощало его совесть. Он прошел в кабинет и сел к телефону. Минут через пять сэр Маркус будет дома. Если его уже лишили всего этого, что он теряет? Можно и уступить. Но он так и сидел у телефона, ничего не предпринимая, низенький, толстенький, хвастливый, не очень чистый на руку торговец. Его жена заглянула в дверь кабинета.
— Чем ты тут занимаешься, Джозеф? — спросила она. — Иди сейчас же и поговори с миссис Пайкер.
Сэр Маркус жил один с камердинером (который по совместительству был и прекрасно вышколенной медицинской сестрой) на самом верху огромного здания в Дубильнях. Это был его единственный дом. В Лондоне он жил в отеле «Клариджес"1, в Каннах — в отеле „Риц“. Камердинер встретил его у входа в здание с креслом на колесах и покатил сэра Маркуса сначала в лифт, затем вдоль коридора и, наконец, в кабинет. Обогреватель в кабинете был установлен на определенную температуру, телеграфный аппарат тихонько постукивал рядом с рабочим столом. Занавеси не были задернуты, и сквозь широкие двойные рамы видно было ночное небо, простершееся над городом, исполосованное лучами прожекторов с аэродрома Хэнлоу.
— Вы можете идти спать, Моллисон, я не лягу.
Он спал теперь очень мало. Несколько часов сна оставляли слишком явный пробел в теперь уже кратковременном пребывании сэра Маркуса в этой жизни. Впрочем, он и не нуждался в сне. Отсутствие физических усилий освобождало его от необходимости спать. Расположившись за столом, рядом с телефоном, он сначала прочел памятную записку, лежавшую перед ним, затем принялся просматривать телеграфную ленту. Прочел о приготовлениях к учебной газовой атаке, намеченной на следующее утро. Все клерки на первом этаже, которым могло понадобиться выйти из здания по служебным делам, уже снабжены противогазами. Сирены должны были прозвучать сразу, как только прекратится поток людей, идущих на работу, и начнется рабочий день в учреждениях и конторах. Работники транспортных контор, водители грузовиков, курьеры будут обязаны надеть противогазы, как только приступят к работе. Это была единственная мера, обеспечивавшая неукоснительное ношение противогазов. Иначе кто-нибудь где-нибудь мог забыть маску, попасть во время учений в больницу и бесполезно потратить часы, принадлежащие «Мидлендской Стали».
Сэр Маркус читал биржевые сводки: показатели подскочили, перекрыв показатели ноября 1918 г. Акции оружейных компаний продолжали расти в цене, а с ними и сталь. Совершенно не имело значения то, что правительство Великобритании прекратило все экспортные поставки; теперь сама страна поглощала больше оружия, чем когда бы то ни было после пика в 1918 году, когда Хэйг штурмовал «линию Гинденбурга». У сэра Маркуса было множество друзей во множестве стран; он регулярно проводил вместе с ними зимние месяцы в Каннах или на яхте близ Родоса, как гость Соппелсы; он был близким другом миссис Крэнбейм. Теперь невозможно экспортировать оружие, но экспорт никеля и других металлов, столь необходимых для вооружения воюющих государств, пока не ограничен. Даже когда война была объявлена, миссис Крэнбейм вполне определенно заявила — в тот вечер, когда яхту немного качало и Розена так неудачно вырвало на черное атласное платье миссис Зиффо, — что правительство Великобритании не станет ограничивать экспорт никеля в Швейцарию и другие нейтральные страны, если британские интересы будут полностью соблюдены. Так что будущее представало в весьма розовом свете, потому что на слово миссис Крэнбейм вполне можно было положиться. Она черпала сведения из надежного источника, если можно сравнить с источником очень старого и очень высокопоставленного государственного деятеля, чьим доверием широко пользовалась миссис Крэнбейм.
Казалось, теперь уже совершенно ясно, во всяком случае об этом говорила телеграфная лента в руках сэра Маркуса, что правительства двух стран, главным образом задетых конфликтом, не пожелают ни принять условия ультиматума, ни предложить компромиссное решение. Возможно, дней через пять по меньшей мере четыре страны вступят в войну, и спрос на оружие возрастет до миллиона фунтов в день.
И все же сэр Маркус не был вполне счастлив. Дэвис смешал все карты; когда сэр Маркус сказал ему, что нельзя допустить, чтобы убийца извлек выгоду из страшного преступления, совершенного им, он никак не предполагал, что Дэвис пойдет на этот идиотский трюк с крадеными банкнотами. Теперь ему придется всю ночь сидеть и ждать телефонного звонка. Сэр Маркус постарался устроить свое дряхлое, тощее тело как можно удобнее на надутых воздухом подушках: он постоянно с болезненным страхом чувствовал, как изнашивается каждая его косточка; так мог бы чувствовать себя высохший скелет, чьи кости истираются о свинцовое покрытие гроба. Часы пробили полночь: сэр Маркус прожил еще один полновесный день.
Глава V
1
Ворон ощупью пробирался по небольшому сараю, пока не нащупал мешки. Он сложил их один на другой, встряхивая и взбивая, словно подушки. Прошептал с тревогой:
— Сможете немножко отдохнуть?
Энн добралась до угла сарая, держась за его руку. Сказала:
— Ужасный холод.
— Вы ложитесь, а я принесу побольше мешков. — Он зажег спичку, и крохотный огонек неуверенно двинулся прочь сквозь плотную холодную тьму. Ворон принес мешки и укрыл ее, бросив спичку.
— А нельзя — хоть немного света?
— Это опасно. Во всяком случае, — сказал он, — мне-то темнота на руку. Вам меня не видно. Не видно этого. — Он коснулся губы, зная, что она не увидит. Отошел к двери и прислушался; услышал неуверенные шаги — хрустел под ногами шлак; через некоторое время — чей-то голос. Сказал ей:
— Мне надо подумать. Они знают, что я здесь. Может, вам лучше уйти. На вас им нечего повесить. Если они придут, начнется стрельба.
— Как вы думаете, они знают, что я здесь?
— Они, видно, шли за нами всю дорогу.
— Тогда я остаюсь, — сказала Энн. — Пока я тут, никакой стрельбы не будет. Они станут ждать до рассвета: вы же должны будете выйти отсюда.
— Можно подумать, мы с вами — друзья, — сказал Ворон с горечью и недоверием; подозрительность ко всему мало-мальски дружескому вернулась и не желала уходить.
— Я же сказала. Я — на вашей стороне.
— Надо подумать. Придумать какой-то выход, — сказал он.
— Ну сейчас-то вы можете позволить себе отдохнуть, у вас целая ночь впереди, хватит времени подумать.
— Тут и правда вроде неплохо, в этом сарае, — сказал Ворон. — Вроде далеко от них от всех. От всего ихнего паршивого мира. И темно.
Он не подходил к ней. Сидел в противоположном углу, с пистолетом на коленях. Спросил подозрительно:
— О чем вы там думаете? — И удивился, даже вздрогнул — она засмеялась:
— Тут даже уютно. Ничего себе приют!
— Приют. Век бы их не видать, эти приюты, — сказал Ворон. — Я в приюте вырос.
— Расскажите, а? Как ваше имя?
— Вы ведь знаете. Видели в газетах.
— Да нет, ваше настоящее имя. Вы же христианин.
— Христианин! Вы шутите. Вы что думаете, сегодня кто-нибудь готов подставить другую щеку?1 — Он постучал стволом пистолета по усыпанному шлаком полу. — Ничего подобного. — Он слышал, как она дышит там, в углу, невидимая, недостижимая, и снова ощутил необъяснимое чувство утраты. Сказал ей:
— Я не про вас. Вы-то молодчина. Я бы сказал, вы-то и есть христианка.
— Вот уж не уверена, — ответила Энн.
— Я ведь отвел вас в тот дом, чтоб там убить.
— Убить?
— А вы что думали? Что я вас на любовное свидание веду? Я похож на любовника, да? Герой девичьих грез, верно? Прекрасен, как ясный день!
— Почему же не убили?
— Эти люди не вовремя явились. Вот почему. А вы думали, я втюрился, да? Не на такого напали. Слава богу, обхожусь без этого. Чтоб я размяк из-за бабы… Никогда. — И спросил с отчаянием:
— А вы-то почему в полицию не пошли? Почему про меня не сказали? И сейчас
— почему их не позовете?
— Ну, — ответила Энн, — у вас же пистолет, верно?
— Я не стал бы стрелять.
— Почему?
— Я еще не совсем свихнулся, — ответил он, — если люди со мной по-честному, я с ними тоже по-честному. Давайте. Зовите. Я ничего вам не сделаю.
— Ну, — сказала Энн, — что же мне теперь, просить у вас разрешения быть благодарной? Вы же меня спасли. Только что.
— Да что вы! Эти подонки не решились бы вас прикончить. Духу не хватило бы. Убить. Тут надо по-настоящему смелым человеком быть.
— Ну, ваш приятель Чамли был очень близок к этому. Он чуть меня не задушил, когда понял, что я заодно с вами.
— Заодно со мной?
— Ну да. Что помогаю вам найти того человека.
— Двуличный ублюдок. — Ворон задумался, уставившись на пистолет, но мысли его постоянно возвращались в тот темный, надежный угол, не оставляя места ненависти; это было непривычно. Он сказал: — Голова у вас работает. Вы мне нравитесь.
— Благодарю за комплимент.
— Никакой это не комплимент. Мне лишних слов не надо. Я хотел бы вам кое-что доверить, да, видно, нельзя.
— Что за страшная тайна?
— Это не тайна. Это кошка. Я ее оставил там, где комнату снимал, в Лондоне. Когда они за мной погнались. Вы бы за ней присмотрели.
— Вы меня разочаровываете, мистер Ворон. Я-то думала, вы сейчас расскажете о паре-тройке убийств. — И вдруг воскликнула, становясь серьезной: — Вспомнила! Вспомнила, где работает Дэвис!
— Дэвис?
— Тот, кого вы называете Чамли. Теперь я уверена. «Мидлендская Сталь». На улице рядом с «Метрополем». Огромный дом, прямо дворец.
— Надо выбираться отсюда, — сказал Ворон, ударив стволом пистолета по заледеневшему полу.
— А вам нельзя пойти в полицию?
— Мне? — засмеялся Ворон. — Мне пойти в полицию? Ну замечательно придумали. Прийти и протянуть руки, чтоб им удобно было наручники надеть?
— Я что-нибудь придумаю, — сказала Энн.
Когда она умолкла, ему показалось, что ее нет. Он спросил резко:
— Вы тут?
— Разумеется, — ответила она, — что это вы?
— Странное какое-то чувство. Будто я тут один. — К нему снова вернулось злое недоверие, захватило целиком. Он зажег пару спичек, поднес к лицу, поближе к изуродованному рту. — Глядите, — сказал он. — Глядите хорошенько.
— Крошечные язычки пламени торопливо спускались к пальцам. — Вы же не станете помогать мне, верно? Мне?
— Да все у вас нормально. Вы мне нравитесь.
Огненные язычки лизали пальцы, но Ворон крепко сжимал догоравшие спички: боль обожгла, словно радость. Но он отверг эту радость, она пришла слишком поздно; он сидел в своем углу, во тьме, слезы гирями давили на глазные яблоки, не в силах пролиться: Ворон не мог плакать. Требовалось особое умение, чтобы в нужный момент открылись нужные протоки и полились слезы. Этим умением он так и не овладел. Он выполз из своего угла, самую малость, по направлению к ней, ощупывая пол дулом пистолета. Спросил:
— Замерзли?
— Я знала местечки и потеплее.
Осталось всего несколько мешков для него самого. Он подтолкнул их к Энн. Сказал:
— Завернитесь.
— А у вас? Вам хватит?
— Конечно. Уж я-то умею сам о себе позаботиться. — Ответ прозвучал резко, словно им все еще владела ненависть. Руки у Ворона так замерзли, что, случись необходимость, ему трудно было бы воспользоваться оружием.
— Я должен выбраться отсюда, — повторил он.
— Мы придумаем что-нибудь. Лучше поспите.
— Не могу спать, — сказал он. — В последнее время мне стали сниться страшные сны.
— Давайте рассказывать что-нибудь. Сказки. Истории. Как в детстве. Как раз время.
— Не знаю никаких историй.
— Ну тогда я вам расскажу. Какую хотите? Смешную?
— Они мне никогда не казались смешными.
— Про трех медведей подойдет?
— Не хочу никаких историй про финансовые дела1. Слышать о деньгах не могу.
Она едва различала его в темноте теперь, когда он подполз поближе: темная скорчившаяся фигура, человек, не понимавший ни слова из того, что она говорила. Она легонько подшучивала над ним, чувствуя: это безопасно, он ведь все равно не заметит, не поймет насмешки. Сказала:
— Я расскажу вам про кота и лису. Ну, как-то кот встретил в лесу лису, а ему было известно, что лиса повсюду считалась ужасно хитрой. Вот кот очень вежливо с ней поздоровался и спрашивает, мол, как дела. А лиса была зазнайка. Она задрала нос и говорит: «Как ты смеешь спрашивать меня, как дела? Что ты знаешь о жизни, ты, вечно голодный мышелов?» — «Ну, одну-то вещь я знаю», — отвечает ей кот. «Что такое?» — спрашивает лиса. «Как от собак спастись, — говорит кот. — Если за мной гонятся собаки, я просто взбираюсь на дерево». Ну, тут лиса еще больше нос задрала и презрительно так говорит: «Ты только один способ знаешь, а у меня их сотня — целый мешок. Пошли со мной, покажу». А тут как раз подкрался охотник с четырьмя собаками. Кот прыгнул на дерево и кричит: «Госпожа лисица, открывайте свой мешок!» Но собаки уже лису схватили и держат зубами за хвост. Тогда кот засмеялся и говорит: «Ну, госпожа Всезнайка, если бы вы знали хотя бы только мой способ, вы бы уже сидели на дереве вместе со мной».
Энн замолчала. Потом шепнула темной тени, скорчившейся рядом с ней:
— Вы спите?
— Нет, — ответил Ворон, — не сплю.
— Ваша очередь рассказывать.
— Я сказок не знаю, — сказал Ворон сердито и огорченно.
— Не знаете сказок? Вас неправильно воспитывали.
— Бросьте. Я человек образованный. Только у меня на совести много всего. Есть о чем задуматься.
— Не падайте духом. Есть такие, у кого на совести побольше, чем у вас.
— Кто такие?
— Ну, например, тот человек, который заварил всю эту кашу. Который убил старого министра, вы знаете, о ком я. Приятель Дэвиса.
— Вы что? — сказал он с яростью, — какой еще приятель Дэвиса? — Он попытался не дать волю гневу. — Подумаешь, убийство. Я не про него сейчас думаю. Я про предательство.
— Ну, разумеется, — живо сказала Энн из-под кучи мешков, стараясь поддержать беседу. — Я и сама не против убийства, подумаешь, пустяки какие.
Он поднял голову, попытался разглядеть ее во тьме, попытался удержать ускользающую надежду.
— Вы — не против?
— Ну, ведь есть убийство и убийство, — пояснила Энн. — Если бы мне попался тот человек, который убил старика… как его звали?
— Не помню.
— Я тоже. Да мы и произнести это имя не могли бы.
— Давайте дальше. Если бы он был тут…
— Ну, я бы дала вам пристрелить его и глазом не моргнув. И сказала бы: «Молодец, хорошо сработано». — Тема ее увлекла. — Помните, я вам говорила, что нельзя изобрести противогазы для грудных детей? Вот что должно было бы отягощать его совесть. Матери в противогазах, вынужденные смотреть, как их дети выкашливают свои легкие.
Он сказал, не сдаваясь:
— Если они бедные, так только лучше. А до богатых мне и дела нет. На их месте я не стал бы рожать детей в этот мир.
Энн едва могла различить его сгорбленную, застывшую в напряжении фигуру.
— Это все — чистейший эгоизм. Они наслаждаются, а потом им и дела нет, что кто-то родился на свет уродом. Три минуты наслаждений — в кровати или на улице, у стенки какой-нибудь, а тому, кто потом родится, мучиться всю жизнь. Материнская любовь, — он засмеялся, увидев вдруг с невероятной четкостью кухонный стол, разделочный нож на крытом линолеумом полу, платье матери, все залитое кровью. Пояснил: — Понимаете, я человек образованный. Получил образование в одном из Домов Его Величества. Их так и называют, эти приюты — Домами. А как по-вашему, что такое — дом? — Но Ворон не дал ей времени ответить. — Вы не правы. Вы думаете, дом — это муж, который ходит на работу, чистая кухня с газовой плитой, двуспальная кровать и шлепанцы на коврике, детские кроватки и всякое такое. Ничего подобного — это не дом. Дом — это изолятор для парнишки, которого поймали за разговорами во время церковной службы, розги — практически за все, что бы ты ни сделал. Хлеб и вода. Полицейские оплеухи без счета, если позволяешь себе побаловаться хоть чуть-чуть. Вот что такое — дом.
— Ну, тот старик, он же пытался изменить все это, верно? Он был такой же бедный, как мы с вами.
— Это вы о ком?
— Ну, о том старике, как его звали? Вы что, не читали про него в газетах? Как он сократил военные расходы, чтобы на эти деньги покончить с трущобами? Были же фотографии: он открывает новые жилые дома, разговаривает с ребятишками. Он же не был из богатых. Он не пошел бы на то, чтобы развязать войну. За это его и убили. Уверена, есть люди, которые теперь карманы набивают, и все потому, что его убили. И он сам прошел через все, так написано в некрологе. Его отец был вором, а мать кончила жизнь…
— Самоубийством? — прошептал Ворон. — А как — написали?
— Утопилась.
— Чего только не напишут, — сказал Ворон. — Хочешь не хочешь, задумаешься.
— Ну, должна сказать, тому человеку, который убил старика, и правда есть о чем задуматься.
— А может, — возразил Ворон, — он и не знал про то, чего в газетах теперь пишут. Люди, которые парню заплатили, вот они — знали. Может, если бы мы знали все про этого парня, как он живет, да как его жизнь била, мы бы его лучше поняли, его точку зрения.
— Ну, меня долго пришлось бы уговаривать понять его точку зрения. А теперь давайте подремлем немного.
— Мне надо подумать, — сказал Ворон.
— Думать лучше на свежую голову.
Но он слишком замерз, чтобы спать; мешков — укрыться — он себе не оставил, а черное узкое пальто было так вытерто, что грело не больше, чем хлопчатобумажный халат. Из-под двери сквозило: казалось, морозный ветер примчался по заледеневшим рельсам прямо из Шотландии, ветер с северо-востока, пропитанный ледяным туманом холодного моря. Ворон думал: я же не имел ничего против этого старика, ничего личного… «Я дала бы вам пристрелить его, а потом сказала бы: „Молодец“. На какой-то момент безумный порыв — встать, выйти из сарая с пистолетом в руке, и пусть стреляют — овладел им. „Господин Всезнайка, — сказала бы она тогда, — если бы вы знали только один мой способ, собаки не смогли бы…“ Но потом он решил, что все услышанное им о старике было еще одним очком против Чал-мон-дели. Чал-мон-дели все это знал. И получит за это лишнюю пулю в жирное пузо. А еще одну — его хозяин. Но как отыскать этого хозяина? Он запомнил только фотографию на стене, фотографию, которую старый министр каким-то образом связывал с тем рекомендательным письмом, что привез ему Ворон. Лицо молодого человека со шрамом теперь, вероятно, лицо старика. Энн спросила:
— Вы спите?
— Нет, — ответил Ворон, — а в чем дело?
— Мне послышалось, кто-то ходит.
Он прислушался. Это оторванная доска поскрипывала за стеной под порывами ветра.
Ворон сказал:
— Вы поспите. Ничего не бойтесь. Они не придут, пока не рассветет, им надо, чтоб видно было.
Ворон думал: где же эти двое могли познакомиться, когда были молодыми парнями? Конечно, не в таком вот приюте, который он сам так хорошо знал: холодная лестница из каменных плит; дребезжащий звук треснувшего колокола, требовательный, командный; узкие камеры для провинившихся. Совершенно неожиданно он вдруг заснул, и старый министр вышел к нему навстречу, говоря: «Стреляй в меня. Стреляй прямо в глаза». А Ворон, совсем еще мальчишка, с рогаткой в руке, плакал и не хотел стрелять, а старый министр уговаривал: «Ну, стреляй же, мой хороший. А потом вместе пойдем домой. Стреляй».
Ворон проснулся так же неожиданно. Во сне рука его крепко сжимала пистолет. Он был нацелен в тот угол, где спала Энн. Он с ужасом уставился в темный угол, откуда раздавался шепот, вроде того, что слышался ему сквозь закрытую дверь, когда секретарша пыталась позвать на помощь. Он спросил:
— Вы спите? Что вы сказали?
Энн ответила:
— Не сплю. — И объяснила, будто оправдываясь: — Я просто молилась.
— Вы что, в Бога верите? — спросил Ворон.
— Не знаю, — ответила Энн. — Иногда. Может быть. Привычка такая — молиться. Особого вреда в том не вижу. Все равно как пальцы скрестить, когда под лестницей проходишь1. Всем нам нужно немножко счастья. Везенья.
Ворон сказал:
— В Доме, в приюте этом, мы очень много молились. Утром, и вечером, и перед едой.
— Это ничего не доказывает.
— Конечно, это ничего не доказывает. Только выходить из себя начинаешь, когда все тебе напоминают про то, с чем давно покончено. Иногда захочешь начать жизнь по новой, а тут кто-то начнет молиться, или запах какой-нибудь, или в газете чего-нибудь прочтешь, и все снова возвращается, дома и люди.
Он подполз еще чуть-чуть поближе: в холодном сарае так важно было все время ощущать, что ты не один; чувство одиночества непомерно усиливалось от уверенности, что там, снаружи, ждут тебя полицейские, ждут света, чтобы взять тебя без риска, что ты удерешь или начнешь стрелять первым. Он совсем уже решил отослать ее прочь, как только рассветет, а самому остаться в сарае и посоревноваться с ними в стрельбе. Но это означало бы, что придется оставить Чалмондели и его босса в покое, а им обоим только это и подавай. Он сказал:
— Я как-то читал… я — человек образованный — что-то про психо… психо…2
— Не мучайтесь, я знаю, про что вы, — сказала Энн.
— Кажется, сны означают какие-то вещи. Ну, я не про карты с разными там фигурами или спитой чай…
— Я знала одну женщину, — сказала Энн, — она так здорово гадала, прямо мороз по коже. У нее были такие карты со странными картинками: виселица с повешенным…
— Нет, — сказал Ворон, — там было не про это. Там… Ну, я не знаю, как объяснить. Я не все смог понять. Но кажется, вот если рассказать, что тебе снилось… Ну, вроде как несешь на себе груз какой-то, рождаешься с этим, потому что твой отец и мать были такими, а не другими, и их отцы тоже… кажется, вроде это все к тебе возвращается из тех времен… как в Библии про то, как Бог наказывает за грехи отцов…1 Потом подрастаешь, груз становится тяжелее из-за всего, что надо сделать, а ты не можешь, да еще из-за того, что делаешь. И так, и так — все одно плохо. — Он оперся подбородком о ладони. Мрачное лицо — лицо убийцы — было печально. — Это вроде исповеди у священника. Только после исповеди идешь и принимаешься за старое. Ну, я хочу сказать, с этими докторами все по-другому. Рассказываешь им все, про все сны, и потом уж не хочешь приниматься за старое. Только надо рассказывать все.
— Даже про летающих свиней?
— Все-все. И когда расскажешь — все проходит.
— А мне думается, это шарлатанство.
— Наверно, я как-нибудь неправильно рассказал. Но я про это читал. Думал, может, стоит когда-нибудь попробовать.
— Жизнь. В ней так много странного. Я и вы — вместе, в этом сарае. Вы думаете о том, что хотели меня убить. Я думаю о том, что мы двое можем остановить войну. Это ваше психо нисколько не более странно выглядит.
— Понимаете, тут главное, что избавляешься от всего этого, — объяснял Ворон, — вовсе не то, что делает доктор. Так мне показалось. Ну, вроде как вот я вам рассказал про Дом, про хлеб и воду, про молитвы, и это все теперь вроде как стало не так важно. — Ворон нехорошо выругался, еле слышно. — Я всегда говорил, что не размякну из-за бабы. Всегда думал, губа эта не даст размякнуть. Нельзя мне размякать, опасно. Соображать медленнее начинаешь. Я видел, как это бывает с другими. Всегда одно и то же: или в тюрьму попадают, или получают нож в пузо. А сейчас я размяк, размяк, как все, нисколько не лучше.
— Вы мне нравитесь, — сказала Энн. — Как друг.
— А я вас и не прошу ни о чем, — ответил Ворон, — я — урод и знаю это. Только одно: не будьте как все. Не бегите в полицию. Почти все бабы сразу бегут в полицию. Я насмотрелся. Но вы, может, и не баба вовсе. Вы — просто девушка.
— Но я чья-то девушка.
— А мне-то что? — Это вырвалось как восклицание; в словах, прозвучавших в холодной тьме, была какая-то горькая гордость. — Я же не требую ничего. Только одно, чтоб предательства не было.
— Я не пойду в полицию, — сказала Энн. — Обещаю вам. Вы мне нравитесь, вы ничем не хуже других мужчин… Кроме моего друга.
— Я подумал, может, мне стоит рассказать вам один-два сна, ну, вроде как бы доктору. Понимаете, я докторов знаю. Им доверять нельзя. Я тут к одному обратился, еще до того как сюда поехал. Хотел, чтоб он губу мне исправил. А он хотел усыпить меня. Газом. И полицию вызвать. Видите, им доверять нельзя. Но вам я доверяю.
— Вы и в самом деле можете мне доверять, — сказала Энн. — Я не пойду в полицию. Но вам лучше немного поспать сначала, а потом вы мне расскажете про свои сны, если вам так хочется. Ночь долгая, времени хватит.
Зубы у него вдруг застучали, он ничего с этим не мог поделать, и Энн услышала. Она высвободила из-под мешков руку и коснулась пальцами его пальто.
— Вы же совсем замерзли, — сказала она. — Вы отдали мне все мешки.
— Зачем они мне? Я же в пальто.
— Мы же друзья, правда? — сказала Энн. — Мы ведь заодно. Возьмите у меня хотя бы два мешка.
Он ответил:
— Тут еще должны быть. Я поищу. — Он зажег спичку и стал ощупью пробираться вдоль стен сарая. — Вот как раз два, — сказал он, усаживаясь подальше от нее, чтобы она не могла до него дотянуться: никаких мешков он не нашел. — Не могу заснуть, — пожаловался он, — засыпаю как-то не по-настоящему. Только что видел сон. Про того старика.
— Какого старика?
— Ну того, которого убили. Приснилось, вроде я мальчишка совсем, с рогаткой, а он говорит: «Стреляй в меня, стреляй прямо в глаза», а я заплакал, а он опять говорит: «Стреляй прямо в глаза, мой хороший».
— Не пойму, что бы это могло значить, — сказала Энн.
— Просто мне хотелось вам рассказать.
— А как он выглядел?
— Да так, как и выглядел. — И поспешно добавил: — Я же видел его фотографии в газетах.
Он мрачно задумался, вспоминая все, что случилось в той квартире, испытывая страшное, непреодолимое желание признаться во всем. У него никогда в жизни не было человека, которому он мог бы довериться. Теперь — был. Он спросил:
— Вы не против — про такие вещи слушать? — И со странным глубоко запрятанным чувством радости выслушал ее ответ:
— Мы же друзья.
Он сказал:
— Сегодня — самая счастливая ночь в моей жизни.
Однако оставалось что-то, чего он не смог ей сказать. Счастье его было несовершенным, пока она не узнала о нем всего, пока он не доверился ей полностью. Ворон не хотел напугать или причинить ей боль; он медленно подводил ее к самому важному, главному откровению. Он сказал:
— И еще другие сны, тоже про то, как я совсем мальчишка. Вроде я открываю дверь, дверь в кухню, а там — моя мать. Она горло себе перерезала — вид был страшный… Голова почти совсем отрезана… она, видно, пилила… хлебной пилой…
Энн сказала:
— Это — не сон.
— Нет, — ответил он. — Вы правы. Это не сон. — И замолчал. Ждал. Ее сочувствие — Ворон явственно ощущал его — пробиралось к нему сквозь молчание и тьму ночи. Он сказал: — Мерзость, правда?