Сейчас произошло то же самое. В голову ударила мысль: нечего было торопиться. Незачем было вести себя по-идиотски с той теткой с подтяжками. ЕЕ больше нет. Нечего было спешить.
Старуха сказала: «Спасибо, мой милый» — и стала запихивать розовый квадратик материи в сумочку. У него не было ни малейшего сомнения — он сам подарил эту сумочку Энн; сумочка из дорогой кожи, в Ноттвиче вряд ли можно купить такую; и, убивая последнюю надежду, в небольшом кружке витого стекла все еще виднелись следы двух сорванных букв: Э.К. Все кончено. Навсегда. Некуда спешить. К сердцу поднималась боль яростнее той, что он ощутил тогда в Эй-Би-Си (там какой-то человек за соседним столиком ел жареную камбалу, и теперь — Матер так и не осознал почему — эта боль ассоциировалась у него с запахом рыбы). Но прежде чем боль захватила его целиком, он с холодным и расчетливым удовлетворением подумал, что наконец эти дьяволы у него в руках. Кто-то за все это заплатит жизнью. Старуха держала в руках маленький бюстгальтер, растягивая резинку, проверяя ее эластичность, и презрительно усмехалась, ведь вещь предназначалась для молодой женщины, стройной, с красивой грудью.
— Это ж надо, — сказала она, — до чего додумались, такое носить.
Матер мог бы арестовать ее сейчас же, но он уже решил, что так не пойдет; в деле замешана не одна эта старуха; он доберется до них до всех, и, чем дольше будет длиться охота, тем лучше: ему не нужно будет думать о будущем, пока все не кончится. Теперь он был благодарен судьбе за то, что Ворон вооружен, потому что и сам был вынужден носить оружие, и кто может сказать, не выпадет ли ему случай это оружие применить?
Он поднял глаза, и там, на противоположной стороне, за стендом, устремив глаза на сумочку Энн, стоял человек, которого он искал: зловещая темная фигура с заячьей губой, плохо скрытой едва отросшими усами.
Глава IV
1
Ворон все утро был на ногах. Он должен был все время двигаться, переходить с места на место; он не мог потратить мелочь, которая у него еще оставалась, на то, чтобы купить еду: боялся остановиться, дать людям возможность вглядеться в его лицо. Он купил газету из стопки рядом с почтамтом и увидел в ней описание собственной внешности, жирным шрифтом и в черной рамке. Его рассердило, что это описание поместили на последней странице: первую занимали сообщения о положении в Европе. К полудню, переходя с места на место и напряженно следя, не появится ли где-нибудь Чамли, он устал как собака. Он остановился на минуту и увидел собственное отражение в витрине парикмахерской; с того самого вечера, когда он сбежал из «Кафе Сохо», он ни разу не брился; усы могли бы скрыть его уродство, но Ворон по опыту знал, что волосы на его лице растут неравномерно: густые на подбородке, они редели над губой и вовсе не прикрывали ярко-красный шрам. Теперь неопрятная щетина делала лицо еще более заметным, а он боялся зайти в парикмахерскую побриться. На пути попался автомат с плитками шоколада, но он принимал только шиллинги или монеты в шесть пенсов. У Ворона же были лишь полукроны, флорины и полупенсы. Если бы не жестокая ненависть, овладевшая всем его существом, он пошел бы в полицию и сдался: больше чем на пять лет его бы не засадили; но убийство старика министра — теперь, когда он так устал и чувствовал себя загнанным в угол, — сжимало ему горло, словно крылья легендарного альбатроса1. Трудно было заставить себя поверить, что полиция разыскивает его только из-за кражи.
Он боялся ходить по переулкам, боялся задерживаться в тупиках, потому что, если бы по пустынному переулку прошел полицейский, Ворон неминуемо привлек бы к себе внимание; там полицейский мог взглянуть на него еще и еще раз, присмотреться. И Ворон ходил и ходил по людным улицам, сотни раз рискуя быть узнанным в толпе. День был холодный и пасмурный, но по крайней мере не было дождя; магазины полны были рождественских подарков, всей этой бесполезной, нелепой мишуры, которая весь год пылилась на дальних полках, а теперь была выставлена в витринах: брошки в виде лисьей головы, подставки для книг в форме Кенотафа2, шерстяные чехольчики-грелки для вареных яиц, бесчисленные игры с фишками и игральными костями, глупейшие варианты таких игр, как «Метание стрелок» или бильярд; «Кошки на стене» — старая игра со стрельбой по цели — и «Поймаем золотую рыбку». В магазинчике рядом с католическим собором он опять увидел изображения, которые так разозлили его в «Кафе Сохо»: гипсовая мать с младенцем, волхвы и пастухи. Фигуры были расставлены в вертепе1 из коричневой оберточной бумаги, среди религиозных брошюр, открыток с изображениями Святой Терезы. «Святое Семейство»! Ворон прижался лицом к стеклу витрины, испытывая что-то вроде сердитого страха: неужели эти истории все еще рассказывают кому-то? «Потому что не было им места в гостинице»; он вспомнил, как все они сидели рядами на длинных скамьях в ожидании праздничного обеда, а тоненький строгий голос читал им про Цезаря Августа и про то, как все и каждый возвращались в свои города, чтобы им записали налоги. В первый день Рождества никто не получал оплеух: все наказания откладывались до Дня подарков2. Любовь, Милосердие, Терпение, Смирение: он был человек образованный; он знал все про все эти добродетели; он видел, чего они стоят. Люди все переворачивали, как им было надо: даже эту историю там, в витрине. Это были исторические события, они случились на самом деле, но люди перевернули все по-своему, как им было надо, для своих собственных целей. Сделали из него Бога, потому что так им было лучше, так они могли считать, что на них не лежит вина за то, как с ним расправились. Он же сам пошел на это, верно? Такой у них у всех довод, потому что мог же он призвать «сонмы ангелов», если б не хотел висеть на этом кресте? Как же, мог он, думал Ворон с горечью человека, изверившегося во всем, с таким же успехом, как мой отец мог сам себя спасти, когда его вешали в Уондзворте1 и крыша люка ушла у него из-под ног. Прижав лицо к стеклу витрины, он ждал, чтобы хоть кто-то опроверг эти доводы; смотрел не отрываясь на спеленатого Младенца с нежностью и ужасом, потому что он ведь был человек образованный и знал, что предстояло этому «маленькому ублюдку» в будущем из-за проклятых евреев и предательства Иуды; и ведь нашелся только один человек, с ножом в руке бросившийся защищать его, когда в сад за ним явились воины2.
По улице шел полицейский; Ворон не отрывался от витрины; полицейский прошел мимо, даже не взглянув в его сторону. Он подумал вдруг: много ли им известно? Та девушка, наверное, рассказала им его историю. Вполне могла успеть. Тогда это должно уже появиться в газетах; он просмотрел газету — ни слова. И о ней тоже. Ворон был потрясен. Он же чуть не убил ее, а она и не подумала пойти в полицию. Значит, она ему поверила, поверила тому, что он ей рассказал. Мысленно он тотчас же перенесся в гараж на берегу реки, в ледяной дождь и тьму, и страшное чувство одиночества, безысходного отчаяния, ощущения утраты чего-то неоценимого, совершенной им непоправимой ошибки… Привычная фраза: «Дай ей только время… с бабами всегда так!» больше не казалась убедительной, больше не утешала. Ему захотелось отыскать ее, но он подумал: никакой надежды, я даже Чамли отыскать не могу. И он сказал крохотному комочку гипса за стеклом:
— Если бы ты и вправду был Богом, ты бы понял, что я не мог сделать ей ничего плохого. Дал бы мне шанс, сделал бы так, что вот я обернусь, а она позади меня стоит, на этой улице.
И он обернулся, полунадеясь, но там, разумеется, никого не было. Ворон двинулся прочь и вдруг в сточном желобе у края тротуара заметил монету в шесть пенсов. Он подобрал шестипенсовик и пошел назад, к автомату с шоколадными плитками. Автомат стоял у дверей кондитерской, а рядом — собор и при нем приходский зал собраний, перед дверьми которого, ожидая открытия какой-то распродажи, выстроилась очередь женщин. Женщины нетерпеливо шумели: назначенный час уже прошел, а двери все не открывались; Ворон подумал: толпа рассерженных женщин — какая добыча для хорошего карманника! Они были так прижаты друг к другу, что и не заметили бы, как умелые руки нажимают замок сумочки. В наблюдении этом не было личной заинтересованности: он никогда не опускался так низко — и был убежден, что не опустится, — чтобы лазать по дамским сумкам. Но, раз обратив на это внимание, Ворон продолжал бесцельно присматриваться к сумкам, шагая мимо по тротуару. Среди всех выделялась одна, в руках пожилой неопрятной женщины: новая сумка из дорогой кожи, необычного фасона; он уже видел такую раньше. Он сразу же вспомнил: тесная ванная, рука с пистолетом, поднятым для выстрела, и девушка с пудреницей, только что вынутой из этой сумки.
Двери раскрылись, и женщины, толпясь и подталкивая друг друга, устремились в зал; Ворон остался на тротуаре один, у автомата с шоколадками, рядом с плакатом благотворительного базара: «Вход 6 пенсов». Не может быть, убеждал он себя, это вовсе не ее сумочка, таких десятки и сотни; но он все-таки последовал за ней в раскрытые двери с панелями из смолистой сосны.
— И не введи нас во искушение, — говорил викарий, стоя на возвышении в конце зала. Слова его звучали над головами, над стендами со старыми шляпками, щербатыми вазами и грудами дамского белья. Когда молитва отзвучала, толпа оттеснила Ворона к стенду с галантереей и безделушками: небольшие, в деревянных рамках акварели — пейзажи Озерного края1, безобразные портсигары — сувениры, оставшиеся от итальян-ских каникул, медные пепельницы и горка потрепанных романов. Потом толпа оторвала его от этого стенда и понесла к другому, самому для всех привлекательному. Ворон ничего не мог поделать. Невозможно было никого отыскать в этой толчее, но это не имело значения, потому что он оказался прижатым к стенду, по другую сторону которого стояла та старуха. Он наклонился над стендом и впился глазами в сумочку; он хорошо помнил, как девушка сказала ему: «Меня зовут Энн», а на сумочке в руках у старухи остался слабый след от хромированной буквы «Э». Он поднял голову, не обратив внимания на стоящего рядом со стендом мужчину: глаза не видели ничего, кроме хитрого и злого лица с серой, словно пропыленной, кожей.
Ворон был поражен. Случай с сумочкой потряс его так же, как двуличие Чамли. Он не испытывал угрызений совести из-за убийства министра обороны — к чему жалеть о великих мира сего. Ворон был человек образованный, он знал все правильные слова про такие дела: министр был одним из тех, кто «сидит впереди в синагоге"1, и, если иногда его беспокоили воспоминания о шепоте старухи секретарши, доносившемся через неплотно прикрытую дверь, он всегда мог сказать себе, что выстрелил в нее в целях самозащиты. Но то, с чем он столкнулся теперь, было Зло: люди одного и того же круга грабили друг друга почем зря. Он протолкался сквозь толпу к другому краю стенда, наклонился к старухе и шепнул: „Откуда у вас эта сумочка?“ Но хищная череда женщин решительно вклинилась между ними, так что старуха даже не поняла, кто это прошептал. Она вполне могла подумать, что одна из женщин позавидовала выгодной покупке, приняв сумочку за один из предметов распродажи; однако вопрос напугал женщину. Ворон увидел, как она локтями прокладывает себе путь к выходу, и, с трудом продираясь сквозь толпу, последовал за ней.
Выбравшись на улицу, он едва успел заметить, как она заворачивала за угол; подол длинной, давно вышедшей из моды юбки волочился по тротуару. Ворон поспешил ей вдогонку. Он не заметил, что и за ним следует человек в одежде, стиль которой был ему прекрасно знаком: мягкая шляпа и пальто, сидевшее словно полицейская форма. Очень скоро он стал узнавать места, по которым они проходили; он уже был здесь с той девушкой. Это напоминало прокручивание в голове чего-то уже испытанного прежде. Вот сейчас появится писчебумажный магазин с газетами. Полицейский стоял вот тут; а сам он собирался ее убить; отвести куда-нибудь за дома и застрелить так, чтобы не было больно; выстрелить в спину. Ему казалось: морщинистое злобное лицо над стендом кивает ему: «Не беспокойся, мы взяли это дело на себя».
Невероятно, как быстро семенила эта старуха. Сумочку она держала в одной руке, а другой приподняла нелепую длинную юбку; она была словно Рип Ван Винкль в женском обличье, восставший ото сна в одежде пятидесятилетней давности1. Он подумал: они с ней что-то сделали; но кто «они»? Она не пошла в полицию; она поверила тому, что он ей рассказал; только Чамли было выгодно, чтобы она исчезла. Впервые со дня смерти матери Ворон боялся за кого-то, кроме себя самого: он прекрасно понимал, что Чамли ни перед чем не остановится.
Пройдя мимо станции, старуха свернула налево, на Хайбер авеню, улицу, застроенную потемневшими от сажи жилыми домами. Грязные занавеси из грубого тюля не позволяли разглядеть, что крылось там, внутри небольших комнат. Только иногда в жардиньерке между занавесями какое-то растение прижимало к стеклу блестящие зеленые ладони. Не видно было ярких пятен герани, жадно пьющей воздух за закрытыми наглухо окнами: эти алые цветы были принадлежностью более бедных слоев общества, чем те, что обитали в домах на Хайбер авеню, — принадлежностью эксплуатируемых. Жители Хайбер авеню ставили на окна аспидистру1, символ того, что им удалось пробиться в слой мелких эксплуататоров. Все они были Чамли, только более мелкого масштаба. У дверей дома № 61 старухе пришлось задержаться: она искала ключ; это дало Ворону возможность ее нагнать. Он поставил ногу так, чтобы помешать женщине закрыть дверь, и сказал:
— Мне нужно задать вам несколько вопросов.
— Пошел вон, — сказала старуха, — мы не имеем дела с такими, как ты.
Он нажал на дверь посильнее, она раскрылась.
— Вам лучше выслушать меня, — сказал он. — Так будет лучше.
Она пятилась задом, цепляясь за барахло, заполнявшее переднюю; Ворон с отвращением заметил тут и стеклянный ящик с чучелом фазана, и изъеденную молью оленью голову, по дешевке приобретенную где-нибудь на деревенском аукционе и служившую вешалкой для шляп; черную металлическую подставку для зонтов, украшенную золотыми звездами, розовый стеклянный абажурчик над газовым рожком. Он повторил:
— Откуда у вас эта сумочка? О, — добавил он, — не надо доводить до крайностей, мне совсем не трудно будет свернуть вам шею.
— Эки! — завизжала старуха. — Эки!
— Чем вы тут занимаетесь, а? — Ворон открыл наугад одну дверь, потом другую, увидел длинную кушетку, дешевую, с вылезающей из-под покрывала тиковой обивкой, огромное зеркало в позолоченной раме, картину с обнаженной девушкой, стоящей по колено в морской воде; из комнат несло дешевыми духами и застоявшимся запахом газа.
— Эки! — опять завизжала женщина. — Эки!
Ворон сказал:
— Так вот оно что! Ах ты старая бандерша! — и повернул назад в переднюю. Но теперь старуха получила поддержку. С ней был Эки; он появился откуда-то из глубины дома, бесшумно ступая в туфлях на резине. Высокого роста, лысый, с ханжеским выражением бегающих глазок, он встал перед Вороном, загородив собою женщину.
— Что вам здесь нужно, друг мой?
Он явно принадлежал к совершенно иному кругу; частная школа и теологический факультет сформировали манеру его речи: фразеологию и тон; что-то иное деформировало его лицо с перебитым носом.
— Он меня оскорбил, — сказала старуха, сверкнув на Ворона глазами из-под прикрытия охранительной подмышки.
Ворон сказал:
— Я спешу. Мне не хотелось бы все здесь переворачивать вверх дном. Говорите, откуда у вас эта сумочка.
— Если вы имеете в виду ридикюль моей жены, — произнес лысый, — то его ей подарили, не правда ли, Малышка? Это подарок постоялицы.
— Когда?
— Несколько дней тому назад. Вечером.
— Где она теперь?
— Она снимала комнату на одни сутки.
— Почему она отдала вам свою сумку?
— Лучше что-нибудь, чем ничего1, — знаете, как это говорится? — сказал Эки.
— Она была одна?
— Конечно, не одна, — сказала старуха. Эки кашлянул, закрыл ей лицо ладонью и мягко оттолкнул, так что она снова оказалась у него за спиной.
— Ее суженый, — сказал он, — был с нею в ту ночь. — Он подошел поближе к Ворону. — Это лицо, — сказал он, — кажется мне странно знакомым. Малышка, милая моя, ну-ка принеси мне тот экземпляр «Ноттвич Джорнел».
— Нет необходимости, — сказал Ворон. — Это я и есть, — и добавил: — а насчет сумки вы соврали. Если эта девушка приходила сюда, то это могло быть только вчера. Я собираюсь обыскать этот ваш бардак.
— Малышка, — сказал старухин муж, — выйди черным ходом и позвони в полицию.
Рука Ворона легла на рукоять пистолета, но сам он не пошевелился, не вытащил оружие из кармана: глаза его неотрывно следили за старухой. Она нерешительно двинулась к кухонной двери.
— Поспеши, Малышка, моя дорогая.
Ворон сказал:
— Если бы я поверил, что она идет за полицией, я пришил бы вас обоих не задумываясь. Но она никакую полицию и не подумает звать. Вам полицейские страшней, чем мне. Она просто спряталась в кухне, в каком-нибудь дальнем углу.
Эки возразил:
— О нет, уверяю вас, она пошла звонить. Я слышал, как хлопнула дверь. Посмотрите сами. — И когда Ворон проходил мимо него, лысый размахнулся, метя кастетом Ворону в голову так, чтобы попасть позади уха.
Но Ворон был готов к этому: он резко нагнулся и невредимым прошел в кухню, держа пистолет в руке.
— Ни с места, — сказал он. — Это оружие стреляет бесшумно. Я влеплю вам по пуле туда, где побольней, только шевельнитесь…
Как он и ожидал, старуха была там, сидела, съежившись, в углу кухни, между буфетом и дверью черного хода. Она простонала:
— Ох, Эки, что ж ты ему не врезал как следовает!
Эки вдруг принялся сквернословить. Ругательства потоком извергались у него изо рта без видимых усилий, но манера произносить слова, интонация, весь тон речи не изменились, это по-прежнему был человек, прошедший частную школу и факультет теологии. Ругательства перемежались латинскими выражениями, которых Ворон не понимал. Он спросил раздраженно:
— Ну же, где девушка?
Но Эки просто не слышал; он стоял, пригвожденный к месту нервным припадком, закатив глаза к потолку, словно в молитве; некоторые латинские слова, подумал Ворон, могли быть из какой-нибудь молитвы: «Saccus stercoris», «fauces"1. Он снова спросил:
— Где девушка?
— Оставь его в покое, он все равно не услышит, — сказала старуха. — Эки,
— прошептала она из своею угла за буфетом, — не волнуйся так, золотце. Ты ведь дома. — И сказала Ворону со злым отчаянием: — Вот что они с ним сделали.
Неожиданно ругань прекратилась. Лысый шагнул и загородил собою кухонную дверь. Рука с кастетом взялась за лацкан потрепанного пиджака. Эки сказал мягко:
— В конце концов, милорд епископ, вы ведь и сами, я совершенно уверен в этом… в свое время… на лугу, в стогах сена… — он хихикнул.
Ворон сказал:
— Велите ему подвинуться. Я обыщу дом.
Он не сводил с них глаз. Затхлый домишко действовал ему на нервы; безумие и жестокость душным облаком заполняли кухню. Старуха с ненавистью следила за ним из угла. Ворон сказал:
— Господи, если только вы ее убили… — И продолжал: — Знаете, как это — лежать с пулей в брюхе? Будете лежать тут и истекать кровью…
Ему казалось, выстрелить в них — все равно что стрелять в паука. Он вдруг крикнул старухиному мужу:
— А ну прочь с дороги!
Эки сказал:
— Даже Святой Павел… — Он глядел на Ворона остекленевшими глазами, не давая пройти. Ворон ударил его прямо в лицо и отстранился от бесцельного взмаха руки. Поднял пистолет, но женщина взвизгнула:
— Не надо! Я уведу его. — И добавила: — Не смей его трогать. С ним и так обошлись не по-людски… еще тогда… — Она взяла мужа под руку, едва доставая ему до плеча; седая, неопрятная старуха с жалкой нежностью глядела на своего Эки.
— Эки, дорогой, — сказала она, — пойдем в гостиную. — Она потерлась серой морщинистой щекой о его рукав. — Пришло письмо от епископа, Эки.
Его зрачки опустились из-под век, словно глаза фарфоровой куклы. Он снова стал самим собой. Сказал:
— Ай-ай-ай! Кажется, я некоторым образом не сдержался. Дал волю гневу. — Взглянул на Ворона, узнавая и не узнавая. — Этот человек еще здесь, Малышка?
— Пойдем в гостиную, Эки, дорогой. Мне нужно с тобой поговорить.
Он позволил ей увести себя из кухни. Ворон вышел вслед за ними в переднюю и стал подниматься по лестнице. С лестницы ему было слышно, как они разговаривают — о чем-то договариваются; скорее всего, как только он скроется из глаз, потихоньку выскользнут из дома и вызовут полицию; если девушки здесь нет или если они уже избавились от ее трупа, им незачем опасаться полиции. На площадке второго этажа стояло высокое треснувшее зеркало.
Ворон ступил на площадку, и его встретил двойник: небритый подбородок, заячья губа, уродство. Сердце больно ударило в ребра; если бы сейчас ему пришлось — ради самозащиты — стрелять, рука не была бы крепкой, а глаз — верным. Он подумал, теряя веру в себя: это конец, теряю хватку. И все из-за бабы. Он открыл первую попавшуюся дверь и вошел в комнату, видимо лучшую в доме: широкая двуспальная кровать с цветастым покрывалом, мебель полированного ореха, вышитый мешочек для оческов, на умывальнике стакан с лизолем для вставных зубов. Он открыл дверцу огромного гардероба, и затхлый запах старой одежды и нафталина хлынул наружу. Потом он подошел к закрытому окну, взглянул на улицу. И все это время ему слышно было, как они шепчутся внизу, в гостиной, Эки и Малышка, договариваясь о чем-то. Его взгляд лишь на мгновение задержался на каком-то большом неуклюжем человеке в мягкой шляпе, болтавшем с женщиной у дома напротив; к нему подошел другой; вместе они пошли по улице и исчезли из виду. Он узнал их сразу: полицейские. Конечно, они могли и не знать, что он здесь, могли выполнять какое-то поручение, вести рутинный опрос. Он быстро вышел на площадку: Эки и Малышка теперь молчали. Сначала он подумал, они ушли; но, прислушавшись, смог различить свистящее дыхание притаившейся под лестницей старухи.
На площадке была еще одна дверь. Он дернул ручку. Дверь была заперта. Он не хотел больше тратить время на стариков внизу. Выстрелил в замок и толчком растворил дверь. Но там никого не было. Комната была пуста. Тесное пространство почти целиком занимала двуспальная кровать, остывший камин закрыт медной опускной дверцей, темной от копоти. Ворон взглянул в окно: ничего, только пустой, мощенный камнем дворик; мусорный ящик; высокий, весь в саже, забор — отпугивать соседей; серый, угасающий свет дня. На умывальном столике — радиоприемник; шкаф совершенно пуст. Не возникало и сомнения в том, для чего служит эта комната.
Но что-то заставляло его здесь задержаться: какое-то тягостное чувство, словно чей-то застывший в затхлом воздухе ужас. Ворон не мог уйти; кроме того, запертая дверь требовала объяснения. Зачем им было запирать эту дверь, если здесь нет никаких улик, ничего такого, что представляло бы для них опасность? Он перевернул подушки на кровати одной рукой, в другой держал пистолет; в голове метался чей-то страх, билась чья-то боль. О, если бы только знать, если бы знать! Он вдруг с болью ощутил собственное бессилие — бессилие человека, привыкшего полагаться лишь на силу оружия. «Я ведь человек образованный, верно?» Пришедшая на ум привычная фраза звучала насмешкой: он знал, любой полицейский увидел бы здесь гораздо больше, чем он. Он опустился на колени и заглянул под кровать. Ничего. Сама по себе опрятность этой комнаты казалась неестественной, будто комнату прибрали после того, как было совершено преступление. Даже коврики у кровати не казались пыльными, будто их совсем недавно вытрясли.
Он спросил себя, не разыгралось ли у него воображение. Возможно, девушка и вправду подарила сумку хозяйке. Но Ворон не мог забыть, как они наврали ему про то, когда именно она тут ночевала, а еще — что они сорвали буквы с сумочки. И заперли эту дверь. Но ведь вообще-то двери запирают — от воров, например; но тогда ключ остается в замке с другой стороны. Да нет, конечно, какое-то объяснение всему этому должно быть, он это прекрасно понимал: зачем оставлять чужие инициалы на твоей сумке? Если у тебя полно постояльцев, естественно, можно спутать, когда кто… Объяснения были, только Ворон не мог избавиться от ощущения, что в этой комнате что-то произошло, а потом здесь убрали; и он с отчаянием осознал, что он-то не может вызвать полицию, чтобы отыскать эту девушку. Из-за того, что он сам был вне закона, оказывалась вне закона и она. «О Боже, если б мы могли…» Дождь, взметающий пузыри на поверхности реки, гипсовый младенец, серый свет дня, умирающий на камнях дворика, тусклое отражение собственного изуродованного лица в треснувшем зеркале, и снизу, из-под лестницы, свистящее дыхание Малышки. «На краткий миг, единый час…»
Он снова вышел на площадку, но что-то словно тянуло его назад, в эту комнату, словно он покидал место, очень ему дорогое. Его тянуло назад, когда он поднимался на третий этаж, когда по очереди заходил в каждую комнату. Там не было ничего, кроме шкафов и двуспальных кроватей, и застоявшегося запаха духов и туалетных принадлежностей, а в одном из шкафов ему попалась сломанная трость. И все эти комнаты были гораздо грязнее той; в них копилась пыль, казалось, ими пользуются чаще, но редко убирают. Ворон постоял на площадке, куда выходили все эти комнаты, прислушиваясь. Эки и Малышка совсем притихли внизу, дожидаясь, пока он спустится с лестницы. Он снова спросил себя, не свалял ли дурака, так отчаянно рискуя. Но если им нечего скрывать, почему они даже не попытались вызвать полицию? Он оставил их одних, им нечего опасаться, пока он наверху; но что-то не давало им выйти из дома, точно так же как что-то не отпускало его от той комнаты на втором этаже.
Его снова потянуло туда. На душе стало легче, когда он закрыл за собой дверь и опять очутился в тесном пространстве между огромной кроватью и стеной. Тревога, щемившая сердце, отступила. Он снова обрел способность размышлять. Принялся обследовать комнату, тщательно, сантиметр за сантиметром. Даже передвинул радиоприемник на умывальном столике. И тут услышал, как скрипнули ступени. Приложив ухо к двери, прислушался. Кто-то — он решил, должно быть, Эки — медленно поднимался по лестнице, с неуклюжей осторожностью преодолевая ступеньку за ступенькой; затем прошел через площадку и теперь, видимо, стоял тут, прямо у двери; прислушивался; ждал. Невозможно поверить, что этим старикам нечего опасаться. Ворон пошел вдоль стен комнаты, протискиваясь вдоль кровати, касаясь пальцами глянцевых обоев; он когда-то слышал — бывает, обои наклеивают поверх углубления в стене. Так он дошел до камина и отомкнул медную дверцу.
В камине он обнаружил наполовину втиснутое в дымоход тело женщины: ноги на каминной решетке, головы не видно — она в дымоходе. Первая мысль была — о мести; если это — она, если она умерла, застрелю обоих; буду стрелять туда, где боль сильнее всего, чтоб смерть была мучительной и долгой. Он опустился на колени и стал осторожно высвобождать тело.
Руки и ноги были стянуты веревкой, старая хлопчатобумажная майка всунута между зубами и завязана узлом на затылке, глаза закрыты. Первым делом он разрезал кляп; не понять было, дышит она или нет; он обругал ее:
— А ну, сука паршивая, очнись! Давай просыпайся! — И наклонился над ней, моля: — Ну очнись же, очнись…
Отойти от нее он боялся, а воды в кувшине не было, ничего нельзя было сделать; разрезав и сняв веревки, он просто сидел на полу, устремив глаза на дверь: одна рука — на рукояти пистолета, другая — на груди девушки. Когда рука ощутила слабое движение — девушка дышала, — он вдруг понял, что жизнь возвращается и к нему.
Она не сознавала, где находится; произнесла:
— Пожалуйста. Солнце. Слишком ярко.
Солнца в комнате не было вовсе; темнело; скоро нельзя будет букв в книге разобрать. Он подумал: они продержали ее в этом склепе целую вечность — и положил ладонь ей на глаза, защищая от скудного света, сочившегося в комнату на исходе серого зимнего дня. Она сказала:
— Могу заснуть. — Голос звучал устало. — Воздух. Можно дышать.
— Нет, нет, — сказал Ворон, — надо выбираться отсюда. — Но он совершенно не ожидал, что она вот так просто согласится:
— Да. Куда?
Он ответил:
— Вы меня не узнаете. Мне-то некуда деваться. Но вас я отведу в одно место, где безопасно.
Девушка сказала:
— Я узнала много всего.
Он подумал: она говорит о таких вещах, как страх, смерть. Но как только голос ее окреп, она пояснила, вполне четко:
— Это тот человек, о котором вы говорили. Чамли.
— Так вы меня узнали, — сказал Ворон.
Она не обратила внимания на его слова. Казалось, все это время там, во тьме, она повторяла в уме то, что должна сказать, когда ее найдут, сказать сразу, потому что нельзя было терять ни минуты.
— Я догадалась, где он работает. В какой-то компании. Сказала ему. Он перепугался. Должно быть, правда там. Только я забыла, как называется. Надо вспомнить. Обязательно.
— Не беспокойтесь, — сказал Ворон. — Вы — молодчина. Само вспомнится. Только как это вы тут с ума не сошли… Господи! Храбрости вам не занимать.
Она ответила:
— Я все время помнила, до этого момента. Я слышала, как вы меня ищете. Здесь, в комнате, а потом вы ушли, и я все забыла.
— Как вы думаете, сможете вы идти?
— Конечно, смогу. Надо спешить.
— Куда?
— Я все спланировала. Я вспомню. У меня было много времени все продумать.
— Можно подумать, что вы вовсе не испугались.
— Я знала, меня найдут. Я очень торопилась. Нам нельзя терять ни минуты. Я все время думала о войне.
Он повторил с восхищением:
— Храбрости вам не занимать.
Она принялась двигать руками и ногами, методично, словно следуя заранее продуманной программе.
— Я очень много думала об этой войне. Я когда-то читала, только потом забыла, что грудным детям нельзя надевать противогазы, потому что им не хватит воздуха. — Она встала на колени, придерживаясь рукой за его плечо. — Там, в трубе, было очень плохо с воздухом. Так что я все могла ярко себе представить. И подумала: мы должны это остановить. Кажется, глупо, да? Нас только двое: что мы можем? Но ведь больше некому, правда? — И добавила: — Ой, у меня иголки в ногах. Очень больно. Значит, прихожу в норму. — Она попыталась встать на ноги, но не смогла.