— Вот уж никогда бы не подумал, — сказал Баффи. — Скорее я считал бы, что вы из военной семьи — сын какого-нибудь генерала, командовавшего в прошлом полком, и все такое прочее. Джо, мой бокал вопиет, чтоб ты его наполнил. Но, конечно, если поразмыслить, так то, что ваш отец был священником, многое объясняет.
— Что же это объясняет? — спросил Дикки. По какой-то непонятной причине он был раздражен и склонен все оспаривать. — «Молтизерс»?
— Нет, нет, «Молтизерс» — это другое дело. Не стану вам сейчас об этом рассказывать. Слишком много заняло бы времени. Я просто имел в виду, что ведь полковник из этих парней «шито-крыто», ну и в известной мере к такого рода людям принадлежит, если подумать, и священник… Тайны исповеди и все такое прочее — они ведь тоже, знаете ли, из области «шито-крыто».
— Мой отец не был католическим священником. Он даже не принадлежал к высокой церкви [направление в англиканской церкви, тяготеющее к католицизму]. Он был капелланом на флоте. В первую мировую войну.
— Первая мировая война, — произнес мрачный человек по имени Вилли, который в свое время был женат, — это была война между Каином и Авелем [речь идет о сыновьях Адама и Евы Каине и Авеле, ссора между которыми привела к первой смерти на земле: Каин убил Авеля]. — Он произнес это безапелляционным тоном, словно желая поставить точку в никчемном разговоре.
— Отец у Вилли тоже был священником, — пояснил Баффи. — Большая шишка. Епископ, а тут — капеллан на флоте. Фанфары!..
— Мой отец участвовал в битве за Ютландию [имеется в виду морское сражение, которое произошло во время первой мировой войны (31 мая — 1 июня 1916 г.) между английским и германским флотами западнее полуострова Ютландия, разделяющего Северное и Балтийское моря], — сообщил им Дэйнтри. Он вовсе не собирался бросать кому-то вызов и противопоставлять участие в Ютландской битве епископской епархии. Просто всплыло еще одно воспоминание.
— Но он же не сражался. А раз так, это не в счет, верно? — сказал Баффи. — В сражении между Каином и Авелем.
— А вам столько лет не дашь, — заметил Дикки. Произнес он это с недоверием, потягивая из бокала.
— Мой отец тогда еще не был женат. Он женился после войны. В двадцатых. — Дэйнтри понимал, что беседа становится абсурдной. Джин действовал, как вытягивающее правду лекарство. Он сознавал, что говорит слишком много.
— Он женился на вашей матери? — резким тоном, будто следователь, спросил Дикки.
— Конечно. В двадцатые годы.
— Она еще жива?
— Они оба давно уже умерли. Мне, право, пора домой. А то вся моя еда перестоит, — добавил Дэйнтри, подумав о сардинах, высыхающих на тарелке. Чувство, что он находится среди посторонних, но дружелюбно настроенных людей, покинуло его. Беседа грозила принять мерзкий оборот.
— А какое все это имеет отношение к похоронам? И чьи это были похороны?
— Не обращайте на Дикки внимания, — сказал Баффи. — Он любит допрашивать. Он ведь служил в Пятом управлении во время войны. Еще по джину, Джо. Он нам все уже рассказал, Дикки. Это были похороны какого-то типа из их конторы.
— И вы проводили его до самой могилы?
— Нет, нет. Я только был на отпевании. В церкви на Ганновер-сквер.
— Значит, в церкви святого Георгия, — сказал сын епископа. И протянул свой бокал Джо, словно это была чаша для причащения.
Прошло немало времени, прежде чем Дэйнтри сумел вырваться из бара «У Уайта». Баффи даже довел его до выхода. Мимо проехало такси.
— Теперь вы понимаете, что я хотел сказать, — заметил Баффи. — Автобусы на Сент-Джеймс-стрит. Никто уже ни от чего не огражден.
Дэйнтри понятия не имел, что хотел этим сказать Баффи. Он пошел в направлении дворца, сознавая, что выпил больше, чем позволял себе в течение многих лет в это время дня. Они славные ребята, но надо все-таки соблюдать осторожность. Слишком он разговорился. Про отца, про мать. Он прошел мимо «Шляпного магазина Локка»; мимо ресторана «У Овертона», остановился на углу Пэлл-Мэлл. И вовремя понял — перелет: цель осталась позади. Он повернулся на каблуках и пошел назад, к своей квартире, где его ждал обед.
На столе стояли сыр и хлеб и коробка сардин, которую он все же не открыл. Пальцы у него были не очень умелые, и жестяной ключик сломался, прежде чем он вскрыл коробку на одну треть. Тем не менее он сумел по кусочкам вытащить оттуда вилкой добрую половину содержимого. Голода он не чувствовал — ему было вполне достаточно такой еды. Поразмыслив, стоит ли пить еще после трех сухих мартини, он все-таки достал бутылочку «Тюборга».
Ел он меньше четырех минут, но ему показалось — очень долго: столько он за это время всего передумал. А мысли его, точно у пьяного, швыряло из стороны в сторону. Сначала он думал о докторе Персивале и сэре Джоне Харгривзе, которые после поминальной службы шли по улице впереди него, пригнувшись друг к другу, точно заговорщики. Затем он подумал о Дэвисе. Никакой личной симпатии к Дэвису он не питал, но смерть этого человека не давала Дэйнтри покоя. И он громко произнес, обращаясь к единственному свидетелю его дум — хвосту сардины на кончике вилки:
— Присяжные на основании таких улик никогда не вынесли бы приговора.
Приговора? Но у него же нет никаких доказательств — и это показало вскрытие, — что Дэвис умер неестественной смертью: цирроз печени влечет за собой естественную смерть. Он пытался вспомнить, что сказал ему доктор Персивал в тот вечер, на охоте. Дэйнтри тогда перебрал, как перебрал и сегодня утром, потому что чувствовал себя не в своей тарелке среди этих непонятных ему людей, и Персивал, зайдя к нему в комнату без приглашения, говорил что-то о художнике по имени Николсон.
Дэйнтри не притронулся к сыру: он отнес его вместе с грязной тарелкой на кухню — или кухоньку, как ее бы назвали сегодня: там мог поместиться всего один человек. Он вспомнил просторную кухню в подвальном этаже дома неприметного священника в Суффолке, куда судьба забросила отца после битвы за Ютландию, и вспомнил, как небрежно высказался Баффи насчет тайны исповеди. Отец Дэйнтри никогда не одобрял исповеди, как и исповедальни, которую установил священник высокой церкви в соседнем приходе, давший обет безбрачия. Отец считал исповедь — если к ней вообще прибегали — делом второстепенным, поэтому иной раз люди приходили исповедоваться к матери Дэйнтри, которую очень любили в деревне, и он слышал, как она передавала эти исповеди отцу — без преувеличений, злорадства или беспощадности. «По-моему, тебе следует знать, что рассказала мне вчера миссис Бейнс».
Стоя у кухонной раковины, Дэйнтри произнес вслух — это стало все больше входить у него в привычку:
— _Не было_ настоящих улик против Дэвиса.
Он чувствовал, что повинен в бездействии, — он, человек немолодой, приближающийся по возрасту к отставке… отставке от чего? Просто одно одиночество он сменит на другое. Ему захотелось вернуться назад, в дом священника в Суффолке. Захотелось пройти по длинной дорожке, заросшей травою и окаймленной лаврами, которые никогда не цвели, и войти в дом. Даже холл там был больше всей его квартиры. На вешалке слева висели в ряд шляпы, а справа в медной подставке стояли зонты. Он пересек холл и очень тихо открыл дверь, что была перед ним, — там на обтянутом ситцем диване сидели, держась за руки, его родители, так как думали, что они одни. «Подать мне в отставку, — спросил он их, — или подождать, пока возраст не выйдет?» Он прекрасно знал, что оба они ответят: «Нет»; отец ответит так, потому что капитан крейсера, где он служил, обладал в его глазах чем-то вроде божественного права королей, а значит, и командир сына лучше всех знает, как быть; ну а мать… она всегда говорила деревенской девчушке, не поладившей с хозяином: «Не спеши. Не так легко ведь найти другое место». Отец, бывший флотский капеллан, веривший в своего капитана и в Бога, дал бы сыну достойный христианина ответ, а мать дала бы совет практичный и жизненный. Сумеет ли он, выйдя сейчас в отставку, найти себе другую работу, удастся ли ему преуспеть в этом больше, чем прислуге в маленьком поселке, где они жили?
Полковник Дэйнтри вернулся в гостиную, продолжая держать грязную вилку в руке. Впервые за многие годы он знал номер телефона дочери — она прислала ему свою карточку после свадьбы. Это была теперь единственная нить, которая связывала его с ее повседневной жизнью. Быть может, удастся, подумал он, получить приглашение к ней на ужин. Сам он напрашиваться не станет, но если она предложит…
Голос, раздавшийся на другом конце провода, был ему незнаком. Он спросил:
— Это шесть-семь-три-десять-семьдесят пять?
— Да. Вам кого? — Голос принадлежал мужчине — незнакомому.
Дэйнтри растерялся и забыл все имена. Он ответил:
— Миссис Клаттер.
— У вас не тот номер.
— Извините. — Он повесил трубку. Конечно, надо было сказать: «То есть миссис Клаф», но было уже поздно. А незнакомец был, по-видимому, его зять.
— Ты не рассердился, что я не смогла пойти? — спросила Сара.
— Нет. Конечно нет. Я сам не смог — у меня была встреча с Мюллером.
— А я боялась, что не успею вернуться до того, как Сэм придет из школы. Он бы тогда спросил меня, где я была.
— Так или иначе, ему же надо будет когда-то об этом узнать.
— Да, но еще успеется. Там было много народу?
— Не так много, по словам Синтии. Конечно, был Уотсон, как глава сектора. Доктор Персивал. Шеф. Шеф хорошо поступил, что пошел. Ведь Дэвис не занимал такого уж большого положения в Фирме. Ну, и еще был кузен Дэвиса — Синтия считает, что это был кузен, потому что он пришпилил себе на рукав черную повязку.
— А что было после отпевания?
— Не знаю.
— Я хочу сказать — как поступили с телом?
— Ну, думаю, отвезли в Голдерс-Грин и сожгли. Эти вопросы решает семья.
— Кузен?
— Да.
— У нас в Африке похороны лучше устраивают, — сказала Сара.
— Ну, видишь ли… другие страны, другие обычаи.
— Ваша цивилизация считается ведь более древней.
— Да, но древние цивилизации не всегда отличаются глубоким уважением к смерти. В этом мы близки к римлянам.
Кэсл допил виски. И сказал:
— Пойду наверх, почитаю минут пять Сэму, а то он решит, что-то случилось.
— Поклянись, что ничего не скажешь ему, — сказала Сара.
— Ты что, мне не доверяешь?
— Конечно, доверяю, но…
Это «но» преследовало его, пока он поднимался по лестнице. Давно уже он жил с этими «но»: «Мы вам доверяем, но…» Дэйнтри, заглянувший к нему в чемоданчик, и тот незнакомец в Уотфорде, на чьей обязанности было удостовериться, что он пришел на свидание с Борисом один. Даже Борис. Кэсл подумал: «Настанет ли такой день, когда жизнь снова будет простой, как в детстве, когда я покончу со всеми этими „но“, когда все естественно будут доверять мне, как доверяет мне Сара… и Сэм?»
А Сэм дожидался Кэсла — лицо мальчика казалось особенно черным на белоснежной наволочке. Должно быть, ему сегодня сменили постельное белье, отчего контраст с кожей был еще более резким, чем в рекламе виски «Блэк-энд-Уайт» [название виски по-английски — «Черное и белое»].
— Как дела? — спросил Кэсл, потому что ничего другого как-то не пришло ему в голову, но Сэм не отвечал: у него были свои тайны.
— Что было в школе?
— Все в порядке.
— Какие были сегодня уроки?
— Арифметика.
— И как прошел урок?
— В порядке.
— А что еще было?
— Англосо…
— Английское сочинение. А с ним как?
— В порядке.
Кэсл понимал, что подходит время, когда он навсегда потеряет мальчика. Каждое его «в порядке» отдавалось в ухе Кэсла далеким взрывом, уничтожавшим очередной мостик между ними. Спроси он Сэма: «Ты что, не доверяешь мне?», тот, наверное, ответил бы: «Доверяю, но…»
— Почитать тебе?
— Да, пожалуйста.
— Что бы ты хотел?
— Ту книжку про сад.
На мгновение Кэсл растерялся. Он пробежал взглядом единственную полку, где между двумя фарфоровыми собаками, похожими на Буллера, стояли потрепанные книжки. Среди них были те, что он сам читал в детстве, а остальные подобрал для Сэма, так как Сара поздно взялась за чтение и детских книг, естественно, не читала. Кэсл снял с полки томик стихов, сохранившийся со времен его детства. Они с Сэмом не состояли ведь в кровном родстве, и не было никакой гарантии, что вкусы у них могут быть одинаковые, но Кэсл всегда надеялся, что книга тоже может перекинуть мостик между ними. Он раскрыл книжку наугад — или так он полагал, — но книга подобна песчаной тропе, что сохраняет следы прошедших по ней ног. За последние два года Кэсл не раз читал Сэму стихи из этой книжки, однако следы его детства отпечатались глубже, и книжка раскрылась на стихотворении, которое он до сих пор ни разу вслух не читал. После строчки-другой Кэсл понял, что знает его почти наизусть. Есть стихи, подумал он, которые ты читал в детстве, но они повлияли на формирование твоей жизни куда больше любых заповедей.
"Нет прощенья греху, что не знает границ
Мы бежим по саду, вязнем в песке,
Подлезая под ветки, падая ниц,
Минуем ограду, и вниз — к реке"
[строки из сборника «Детский цветник стихов» английского писателя Роберта Луиса Стивенсона (1850-1894)].
— А что такое — «границ»?
— Граница — это где одна страна кончается, а другая начинается.
«Трудновато для понимания», — еще произнося эти слова, подумал Кэсл, но Сэм не стал переспрашивать.
— А что такое грех, которому нет прощенья? Они что — шпионы?
— Нет, нет, не шпионы. Просто мальчику было сказано не выходить из сада, а он…
— А кто ему так сказал?
— Наверное, отец или мать.
— И это — грех?
— Это стихотворение написано давно. Люди тогда были строже, да и потом — это же все несерьезно.
— А я считал, что убийство — вот это грех.
— Да, убивать людей, понимаешь ли, — нехорошо.
— Так же, как уходить из сада?
Кэсл начал жалеть, что напал на это стихотворение, что пошел по той стезе, где остались отпечатки его долгого пути по жизни.
— Ты что, не хочешь, чтобы я тебе читал?
Он пробежал глазами несколько строк дальше — они показались ему достаточно безобидными.
— Не этот стих. Я его не понимаю.
— Ну а какой же тогда?
— Есть тут один такой про человека…
— Про фонарщика?
— Нет, не этот.
— А что человек делает?
— Не знаю. Там темно.
— Ну, по этой примете трудно искать.
Кэсл стал листать книжку назад — в поисках мужчины, который что-то делает в темноте.
— Он еще едет на лошади.
— Вот это? — И Кэсл прочел:
"Лишь звезды блеснут, я луна взойдет,
И ветер задует ночной,
Во тьме и сырости ночь напролет…"
— Да, да, вот это.
"Он скачет туда и сюда,
Свет погас, смолк последний звук,
Зачем он все скачет и скачет вокруг?"
— Читай же. Почему ты остановился?
"Когда стонут деревья, ветер ревет
И швыряет волна корабли,
Неподвластный небу, он мчится вперед,
Словно в черный омут земли.
Он галопом промчится, не зная преград,
И тем же галопом вернется назад".
— Вот этот стих. Этот стих я люблю больше всего.
— Немного страшноватый, — сказал Кэсл.
— Потому я его и люблю. А у того человека есть маска из чулка?
— Здесь же не сказано, Сэм, что он грабитель.
— Тогда почему он скачет мимо дома туда и сюда? А лицо у него такое же белое, как у тебя и у мистера Мюллера?
— Тут ничего об этом не сказано.
— По-моему, он черный — черный как шапка, черный как кошка.
— Почему?
— По-моему, все белые боятся его и запираются в доме, а то он придет с таким большим ножом и перережет им горло. Медленно так, — добавил мальчик со смаком.
«Сэм выглядит сегодня каким-то особенно черным», — подумал Кэсл. Он обнял мальчика, словно стремясь от чего-то его уберечь, но ему же не уберечь его от жестокости и мстительности, которые начинали пробуждаться в детской душе.
Кэсл прошел в свой кабинетик, отпер ящик и достал соображения Мюллера. Озаглавлены они были: «Окончательное решение проблемы». Мюллер, видимо, без колебания произнес эту фразу при немцах, и предложенное им решение явно не было отвергнуто — они по-прежнему готовы были его обсуждать. И снова, как наваждение, перед мысленным взором Кэсла возникла та картина: умирающий ребенок и стервятник.
Он сел и тщательно переписал соображения Мюллера. Он даже не стал утруждать себя и перепечатывать их. Анонимность машинки, как показало дело Хисса, крайне относительна, да и вообще у Кэсла не было желания принимать элементарные меры предосторожности. Зашифровать документ по книге он не мог, так как распростился с этим в своем последнем донесении, закончив его словом «Прощайте». Сейчас, написав название «Окончательное решение проблемы» и тщательно переписав весь текст, он впервые почувствовал свою солидарность с Карсоном. В такой момент Карсон пошел бы на крайний риск. Вот и он сейчас, как сказала однажды Сара, «зашел слишком далеко».
Кэсл еще не спал, когда в два часа ночи раздался крик Сары.
— Нет! — кричала она. — Нет!
— Что случилось?
Ответа не последовало, но когда Кэсл включил свет, он увидел, что ее глаза широко раскрыты от страха.
— Тебе снова приснился плохой сон. Это же был только сон.
Она сказала:
— Это было ужасно.
— Расскажи мне. Ты больше никогда не увидишь этого сна, если быстро расскажешь его, пока не забыла.
Он чувствовал, как она дрожит, прижавшись к нему. И ему начал передаваться ее страх.
— Это же был, Сара, всего только сон, расскажи мне его. Выброси из себя.
Она сказала:
— Я сидела в поезде. Он начал отходить от вокзала. А ты остался на платформе. Я была одна. Билеты были у тебя. И Сэм остался с тобой. Ему было как бы все равно. А я даже не знала, куда мы собирались ехать. Тут я услышала, как в соседнее купе вошел контролер. А я знала, что еду не в том вагоне: это был вагон для белых.
— Ну вот теперь, когда ты рассказала мне сон, он больше к тебе не вернется.
— Я знала, что контролер скажет: «Убирайся отсюда. Тебе здесь не место. Это вагон для белых».
— Это же, Сара, только сон.
— Да. Я знаю. Извини, что разбудила тебя. Тебе ведь надо высыпаться.
— Немного похоже на сны, какие видел Сэм. Помнишь?
— Мы с Сэмом все время помним о цвете нашей кожи, верно? И это сознание преследует нас и во сне. Я иногда вот думаю, может, ты любишь меня только из-за цвета моей кожи. Но ведь если бы ты был черным, ты не полюбил бы белую женщину только потому, что она белая, верно?
— Нет. Я же не житель Южно-Африканской республики, который отправляется на уик-энд в Свазиленд. Мы с тобой знали друг друга около года, прежде чем я влюбился в тебя. Это пришло постепенно. В течение всех этих месяцев, что мы с тобой тайно сотрудничали. Я ведь был, так сказать, «дипломатом» — в полной безопасности. А ты рисковала всем. Мне не снилось кошмаров, но я, бывало, лежал без сна и думал, придешь ты на очередную встречу или исчезнешь и я никогда не узнаю, что случилось с тобой. В лучшем случае, может, получу от кого-то сообщение, что контакт закрыт.
— Значит, тебя тревожила проблема контакта.
— Нет. Меня тревожило, что будет с тобой. Я тогда уже не один месяц любил тебя. Я знал, что не смогу жить, если ты исчезнешь. А теперь нам ничто не грозит.
— Ты уверен?
— Конечно, уверен. Разве я не доказываю это уже свыше семи лет?
— Я имею в виду не то, что ты меня любишь. Я имею в виду: ты уверен, что нам ничто не грозит?
На этот вопрос простого ответа не было. Слово «Прощайте», которым оканчивалось его последнее зашифрованное донесение, было написано преждевременно, а выбранная им фраза: «Я поднял руку и дал ей упасть» — вовсе не означала, что в мире, где проводятся такие операции, как «Дядюшка Римус», существует свобода.
Часть пятая
1
Улица была затянута ноябрьским туманом, моросил дождь, и темнота уже спустилась на землю, когда Кэсл вышел из будки телефона-автомата. Ни на один из его сигналов отклика не было. На Олд-Комптон-стрит расплывающиеся алые буквы вывески «Книги», где Холлидей-младший вел свою сомнительную торговлю, освещали менее нахально, чем обычно, тротуар, а в магазинчике напротив Холлидей-старший сидел, по обыкновению ссутулясь, под единственной лампочкой, экономя электроэнергию. Как только Кэсл вошел в магазин, старик, не поднимая головы, повернул выключатель, чтобы осветить полки по обе стороны от входа, где стояли отжившие свое классики.
— Зря электричество вы не расходуете, — заметил Кэсл.
— А-а, это вы, сэр. Да, я вношу свой скромный вклад, чтобы помочь правительству: в любом случае после пяти у меня мало бывает стоящих покупателей. Разве что несколько застенчивых обладателей книг, которые хотят с ними расстаться, но книги у них редко бывают в приличном состоянии, и мне приходится отказывать — к их великому разочарованию: они-то думают, что любая книжка столетней давности — это уже ценность. Мне очень жаль, сэр, что произошла задержка с Троллопом, если вы из-за этого зашли. Возникла трудность со вторым экземпляром: эту вещь ведь показывали по телевизору — вот в чем беда, даже издание «Пенгвин» и то распродано.
— Теперь уже можно не спешить. Я обойдусь и одним экземпляром. Я как раз и зашел, чтобы вам это сказать. Мой друг перебрался за границу.
— Ах, вам будет не хватать ваших литературных вечеров, сэр. Я вот только на днях говорил сыну…
— Как ни странно, мистер Холлидей, я ни разу не видел вашего сына. Он сейчас у себя? Я подумал, не поговорить ли мне с ним о некоторых книжках, с которыми я готов расстаться. Видимо, мой интерес к curiosa [редкости, диковинки (лат.)] притупился. Наверное, возраст. Я его застану сейчас?
— Нет, сэр, сейчас — нет. По правде сказать, у него возникли некоторые неприятности. Из-за того, что дела у него шли чересчур уж хорошо. В прошлом месяце он открыл еще один магазин в Ньюингтон-Баттс, а полиция там менее покладистая, чем здешняя… или более дорогостоящая, если быть циником. Так что сын сегодня весь день провел в магистратском суде по поводу одного из этих дурацких журнальчиков, которыми он торгует, и пока еще не вернулся.
— Надеюсь, его затруднения не отразятся на вас, мистер Холлидей.
— О господи, нет. Полиция весьма мне сочувствует. По-моему, они действительно жалеют меня за то, что мой сын занимается такого рода делами. А я им говорю: будь я молодой, я, может, тоже занимался бы тем же, и они смеются.
Кэслу всегда казалось странным, что «они» выбрали столь сомнительного связного, как молодой Холлидей, в чей магазинчик в любой момент могла нагрянуть полиция. Возможно, подумал он, это своего рода двойной блеф. Взвод по борьбе с преступностью едва ли разбирается в ухищрениях разведки. Возможно даже, что Холлидей-младший, как и его отец, понятия не имел, для чего его использовали. Кэслу очень хотелось бы это знать, ибо он собирался доверить ему, по сути дела, свою жизнь.
Кэсл посмотрел через улицу на алую вывеску, на журналы с девочками в витрине и сам удивился, что же побуждает его пойти на столь явный риск. Борис этого бы не одобрил, но теперь, послав «им» свое последнее донесение и, так сказать, заявление об отставке, Кэсл чувствовал неодолимое желание пообщаться напрямую, а не посредством тайников, зашифровывания по книгам и сложной системы сигналов по телефонам-автоматам.
— Вы не имеете представления, когда он вернется? — спросил он мистера Холлидея.
— Нет, сэр. А может быть, я в состоянии вам помочь?
— Нет, нет. Я не стану вас затруднять.
У Кэсла не было возможности подать условный сигнал Холлидею-младшему по телефону. Их так старательно держали врозь, что он порою думал, не рассчитана ли их единственная встреча на самый крайний случай. Он спросил:
— У вашего сына нет, случайно, алой «тойоты»?
— Нет, но он иногда пользуется моей машиной, когда ездит за город — для продажи книг, сэр. Он мне время от времени помогает, так как сам я уже не могу так много передвигаться, как раньше. А почему вы спросили?
— Мне показалось, что я как-то видел такую машину возле магазина.
— Это была не наша. В городе мы ею не пользуемся. При таких заторах на улицах это было бы неэкономно. А мы все-таки должны экономить, раз правительство просит об этом.
— Ну, надеюсь, магистрат не слишком строго отнесется к вашему сыну.
— Вы очень добры, сэр. Я скажу ему, что вы заходили.
— Собственно, я написал ему заранее записку — передайте ее, пожалуйста. Учтите, это конфиденциально. Мне бы не хотелось, чтобы кто-то знал, какие книги я собирал в молодости.
— Можете довериться мне, сэр. Я ведь никогда еще вас не подводил. А как насчет Троллопа?
— О, забудьте про Троллопа.
На вокзале Юстон Кэсл взял билет до Уотфорда: ему не хотелось показывать свою сезонку на проезд до Беркхэмстеда и обратно. У контролеров хорошая память на пассажиров с сезонными билетами. В поезде, чтобы чем-то занять голову, он стал читать утреннюю газету, которую кто-то оставил на соседнем сиденье. В ней было интервью с известным киноактером, которого Кэсл никогда не видел (кинотеатр в Беркхэмстеде переоборудовали под зал для игры в бинго). Судя по интервью, актер женился во второй раз. А может быть, в третий? А несколько лет тому назад он заявил в интервью, что с браком для него покончено. «Значит, вы изменили свое решение?» — нахально спросил его журналист-сплетник.
Кэсл прочел интервью до самого конца. Перед ним был мужчина, способный говорить с репортером о самых личных проблемах своей жизни: «Я был очень беден, когда женился в первый раз. Моя жена меня не понимала… сексуальная жизнь у нас не складывалась. А вот с Наоми — все иначе. Наоми знает, что, когда я возвращаюсь совершенно выпотрошенный со студии… как только мы можем вырваться, мы уезжаем на неделю отдохнуть вдвоем в какое-нибудь тихое местечко вроде Сент-Тропеза и расслабляемся». «Я кривлю душой, порицая его, — подумал Кэсл, — я сам собираюсь поговорить с Борисом, если сумею его найти: наступает такой момент, когда тебе необходимо выговориться».
В Уотфорде он тщательно придерживался той же системы поведения, что и в прошлый раз: постоял на автобусной остановке, затем пошел дальше, подождал за углом, проверяя, не идет ли кто за ним. Дошел до кафе, но не стал заходить туда, а двинулся дальше. В прошлый раз его вел человек с развязанным шнурком, а сейчас у него такого гида не было. Вот тут он повернул тогда налево или направо? Все улицы в этой части Уотфорда были похожи одна на другую: ряды совершенно одинаковых, крытых черепицей, домов с небольшими палисадничками, засаженными розами, с которых капала влага: между домами — гараж на одну машину.
Кэсл шел наугад, сворачивая в одну улицу, потом в другую, но всюду были те же дома — иной раз они стояли в ряд, иной раз полукружием: улицы, казалось Кэслу, издевались над ним схожестью названий: Лавровая аллея, Дубовая роща. Заросли, а он искал Череду вязов. В какой-то момент полисмен, заметив, что он явно заблудился, спросил, не может ли он помочь. Листки с соображениями Мюллера, словно револьвер, оттягивали Кэслу карман, и он сказал — нет, он просто ищет, нет ли в этом районе объявлений: «Сдается». Полисмен сказал, что есть два таких объявления через три или четыре поворота налево, и по чистой случайности третий поворот вывел Кэсла на Череду вязов. Кэсл не помнил номера дома, но уличный фонарь высветил витраж над дверью, и Кэсл узнал дом. Ни в одном окне не было света; вглядевшись, Кэсл прочел на стершейся карточке; «…ишн лимитед» — и без особой надежды нажал на звонок. Едва ли Борис мог быть здесь в такой час, да и вообще его могло не быть в Англии. Кэсл ведь сам оборвал с ними контакт, так с какой же стати они будут сохранять опасный канал связи? Он вторично нажал на звонок, но никто не откликнулся. В эту минуту Кэсл был бы рад даже Ивану, пытавшемуся шантажировать его. Ведь не было никого — буквально никого, — с кем он мог бы поговорить.
По пути сюда ему попалась телефонная будка, и сейчас он направился туда. В доме через улицу, сквозь незанавешенное окно, он увидел семейство, готовившееся пить чай или севшее ужинать пораньше: отец и двое молодых людей — юноша и девушка — сидели за столом, мать внесла блюдо с чем-то, и отец, видимо, стал читать молитву, ибо дети склонили голову. Кэсл помнил, что, когда был ребенком, у них была такая же традиция, но он считал, что она давно отмерла, — возможно, тут жили католики, а у них традиции, похоже, сохраняются дольше. Кэсл стал набирать единственный оставшийся у него номер — тот, которым следовало воспользоваться лишь в крайнем случае: он вешал трубку и снова набирал номер через равные промежутки, которые отмечал по часам. Сделав пять звонков и не получив отклика, он вышел из автомата. Такое было впечатление, точно он пять раз крикнул о помощи на пустынной улице и понятия не имеет, услышал ли его кто-нибудь. Возможно, после его последнего донесения все каналы связи были навсегда перерезаны.
Он посмотрел через дорогу. Отец, видимо, сказал какую-то шутку, и мать одобрительно улыбнулась, а девушка подмигнула юноше, как бы говоря: «Старик снова взялся за свое». Кэсл направился к вокзалу — никто за ним не шел, никто не смотрел на него в окно, никто ему не встретился. Он чувствовал себя невидимкой, попавшим в чужой мир, где ни одно человеческое существо не признавало его своим.
Дойдя до конца улицы под названием Заросли, он остановился возле уродливой церкви, такой новой, что казалось, ее сложили за ночь из блестящих кирпичиков, какие продают в наборе «Строй сам». В церкви горел свет, и то же чувство одиночества, погнавшее Кэсла к Холлидею, побудило его войти в храм.