– Я, мое солнышко… Я…
Ах, какие теплые, ласковые у нее ладони! Гладят мой лоб, унимают дурную боль… Я и забыл, как были нежны ее руки, как добры… Разве смогу сказать ей, что умерла она давно? Испугается ведь, исчезнет…
– Добрая моя… Хорошая… Не пропадай…
Ровные собольи брови взметнулись дугами, родные глаза распахнулись удивленно:
– Куда же я, сыночек, от тебя?
Как пожаловаться ей, как рассказать, что не хватало мне ее неприметной заботы да тихого участия? Как поведать о смерти страшной, что унесла-оторвала от меня ее доброту? Как огорчить ее, отпугнуть, вернуть обратно в молчаливый мир мертвых? Нет, не вынесу я во второй раз такой утраты, не смогу отвергнуть эти теплые руки да ласковые глаза!
– Как хорошо с тобой, матушка.
Оказалось, вовсе не трудно правду молвить… И почему не говорил этих слов живой, почему лишь на мертвую выплеснул их горячим потоком?
Поздно… Не отогреют они закоченевшее в земле тело, не вернут из ирия родную душу… Да и не нужны ей теперь ни слова нежные, ни признания бестолковые…
– Я люблю тебя, мама.
– Я тоже люблю тебя, сынок. Бледненький ты что-то… Поспи, отдохни немного, притомился, верно, с долгой дороги…
– Я, мама, в Ладогу, в дружину иду. Да со мной еще четверо. Князь нас призвал. А Хитрец сам пошел, по своей воле…
– Четверо… Славно… Будет кому о тебе позаботиться. Я-то уж тебе не подмога – держит меня лихорадка Грудница, гнетет, к земле давит… Верно, не встать уж мне более…
Тяжелел ее голос, наливался смертной мукой… И сама она задрожала, задышала тяжко. Пальцы в предсмертной дрожи скрючились, оцарапали кору с тонких, уложенных у костра веток.
– Нет!
Не я крикнул – боль моя… Острыми шипами вонзилась в душу, словно кошка когтями. Рвалось сердце, дрожало на тонкой ниточке, едва от смерти отделяющей. Еще немного, и лопнет ниточка, хлынет кровь через рот, прольется в землицу. Да разве в том дело? Пусть я в мир иной уйду, лишь бы мать жила – во второй раз не покидала землю, где греет ласковыми лучами ясное солнышко, тренькают птицы беззаботные, гуляет на воле человечья душа!
– Не умирай!
Захлебываясь слезами, вытряс судорожно барахлишко из котомки, зашарил по земле руками, пытаясь отыскать заветный пузырек с варевом, Сновидицей данный. Попался под пальцы круглый бок, охолодил руку…
– Вот, мама, возьми, выпей. Это зелье из новых, от любой хвори лечит.
Дрожали материнские руки… Как бы не выронила драгоценную жидкость, не пролила понапрасну…
Не пролила, выпила покорно едкое варево, неторопливо опустилась на примятую траву.
– И правда, полегчало. Спасибо, родной.
Прикрылись длинные ресницы, оставили на бледных щеках глубокие, темные тени. Скользнула по моим волосам усталая рука и упала, обмякла бессильно. На тонкой шее, у самого уха, забилась, задергалась голубая жилка, побежала теплой кровью к крутой груди. Не бывает у мертвых крови… Жива мама! Жива!
– Что творишь, сын? Отпусти ее, дай покой.
Кто сказал это, кто сладкому сну помешать осмелился?
Голова отяжелела, не поворачивалась. Взгляд не желал покидать ту, которой уже много лет не видел и увидеть не чаял…
А все же глянул я на говорящего. Суровые серые глаза пронзили, будто ударили… Отец?! Как очутился здесь?! Чего у меня просит?
– Откуда ты, отец?
Красная праздничная рубаха заполыхала, угрожающе надвигаясь. Отец, словно не услышал моего вопроса, закричал зло:
– Очнись! Она мертва! Неправда! Неужто сам он не видит?
– Посмотри на нее, отец! Взгляни на щеки румяные, прикоснись к коже бархатной! Жизнь в ней, радость в ней! Погляди!
– Замолчи, сын. Не тревожь ее, не мучай… Отпусти…
Сладка была ложь, могущественна, а все-таки отцовская правда сильнее оказалась. Не должен был я ее лечить, не смел мешать умереть ей, как много лет назад не мешал, когда был еще мальчишкой несмышленым, – да как только? Маленький мальчик смерти не ведал, а муж, из него выросший, знал – «навсегда унесет Морена самую дорогую душу, навеки вычеркнет из жизни моей. Ни раскаяние, ни слезы, ни молчание, что любых рыданий страшней, – ничто ей не преграда.
– Не могу! – Боль прорвалась наружу солеными каплями, потянула за собой сердце, безжалостно вытягивая его из груди, и вдруг резко ударила по пальцам. Мать закружилась, ускользая, отец расплылся ярким красным пятном, в ноздри ударил острый запах паленого человеческого мяса.
Боги! Что со мной было? Неужели дурной сон? Но почему тогда не прошла боль в ладони?
Я поднес руку к глазам. На тыльной стороне кисти багровым пятном вздулся ожог. Нужно впредь поосторожнее быть… Хотя далеко сонному до осторожного. Вон охотники и те об опасностях забыли, раскинулись во сне, задышали легкими облачками пара.
Я заставил себя успокоиться, но спать уже не хотелось. От нечего делать пособирал вокруг сухих веток, одну бросил в мерцающий огонь. Он плеснул радостно огненными ладонями, принялся за свежую пищу. Яркие блики запрыгали по лицам спящих, искажая спокойные черты. Перекосили и окрасили синевой сморщенное лицо Хитреца, забагрянили закатными лучами добродушную рожу Медведя, покрыли мелким бисером пота хитрую физиономию Лиса. Странно тени расплясались – глянешь на спящих и не сразу признаешь в них родичей, с малолетства знаемых! Неладное было здесь что-то… И блики вовсе ни при чем…
– Вставайте! – негромко кликнул я. Братьев-охотников легкая заячья поступь могла пробудить, а от голоса моего не проснулись, продолжали лежать с закрытыми глазами и нелепыми масками вместо лиц.
– Лис, Бегун! Опасность!
Ни шороха в ответ, ни звука… Словно умерли… Только Болотняк отозвался на мой крик отдаленным эхом, будто насмехаясь над одиночеством и слабостью людской. Да что же с ними?!
Сильным рывком я приподнял с земли тощее тело Хитреца, затряс его, сдавил в объятиях. Голова с седенькой бороденкой замоталась безвольно из стороны в сторону.
– Хитре-е-ец!!!
Зашумел чужой лес, загудел мороком туман… Захрипели люди в насланном сне. Один я остался… Совсем один…
Отчаяние пробралось в самое нутро, свернулось там удушающим жгутом, отбирая дыхание, а с ним вместе и жизнь…
– Помогите! Кто-нибудь, помогите!
Некому здесь помочь, нет средства против снов убивающих…
– Отойди.
Человек? Откуда? Нет рядом никого! Наваждение…
– Отойди.
– Да кто же здесь?!
– Я.
Не сразу обернуться догадался, еле отшатнулся от плюющейся огненными брызгами головни.
Чужак? Чем он-то помочь может? Зачем палкой горящей передо мной машет? Может, умом тронулся?
– Отойди, – повторил он.
Что с голосом его? И хотел не послушать его, да слушал…
Я сделал шаг в сторону, затем другой… Чужак приподнял головню, будто кидать ее собрался, и ткнул полыхающим концом в раскрытую ладонь Хитреца. Шарахнулся я – его перехватить, да не успел. Потек по лесу запах мяса паленого, разнесся вой нечеловеческий… Хитрец заметался по траве, оберегая, притиснул к груди обожженную руку. В глазах – исполох, а щеки уже налились румянцем, утратили синеву мертвенную…
Серой безликой тенью Чужак скользнул к Бегуну. Взметнулись, рассыпаясь, огненные искры. Бегун взвизгнул поросенком и стих, испуганно помаргивая детскими голубыми глазами.
– Боль да огонь – нет от этих снов спасения иного. – Чужак отбросил в сторону головню, стряхнул с ладоней темную пыль.
Он?! Он спас?! Быть такого не может! Однако коли своим глазам не верить – кому верить тогда?
Чужак вытянул из костра распалившуюся палку, кинул мне чуть не на колени, спросил насмешливо:
– Что же стоишь? Иль не ты сын Старейшины?
В другое время возмутился бы я наглости ведьминого сына, а нынче и в голову не пришло… Не его казнить и винить следовало – меня, нерадивого да неповоротливого.
Ухватил ветку, им брошенную, в исполохе стал ею братьев по бокам охаживать. Казалось, не тела бью – сон смертный, их сморивший…
Очнулся лишь от протестующих воплей Медведя.
Что, дурак, делаю? Кого бью нещадно огнем? Совсем спятил…
Лис не орал, лишь поскуливал едва слышно, косился на меня сузившимися от боли глазами.
– Живые, – всхлипнул я, роняя в костер ненужную уже ветку. – Живые…
Что еще молвить мог, чем радость выразить? Разве слезами, что сами по щекам текли, не держались в истомившейся, истерзанной страхом душе…
ХИТРЕЦ
Задыхаясь, вновь маленький и одинокий, бежал я по гладкому, покатому, словно лысина, полю – искал спасения от жестоких мальчишек, что гнались по пятам и кричали безжалостно:
– Никчемный, никчемный, никчемный!
Не был я никчемным, не был, да разве им объяснишь? Разве упросишь хохочущих сорванцов уняться и перестать рвать мне душу своим смехом издевательским?
– Не надо… Не надо… – умолял, падая, зажимал уши руками, но насмешливые голоса просачивались сквозь тонкие ладони, жалили сердце, заставляли опять вскакивать и бежать, бежать без конца…
Ну почему, почему они так ненавидели меня? Что сделал я плохого? Чем заслужил пинки и затрещины? Уж лучше бы умереть мне, а то и вовсе не родиться!
Я заплакал. Слезы побежали по щекам горячими, крупными каплями, от судорожных всхлипов все тело худосочное задергалось…
– Трус! Плакса! Вот тебе!
Кто первым бросил тот камень? Красивая кареглазая девчонка, которую часто мечтал возле себя увидеть, иль нахально усмехающийся Хорек – я не заметил, зато взвыл от боли, разорвавшей бок, скрючился, прикрывая голову руками…
– Вот тебе, вот! Вот!
Летели камни, впивались в тело острыми боками, уже не хватало рук сберегать лицо, да и сил уже не было – одно отчаяние…
– Не надо… – взмолился в последний раз, протягивая к расплывающимся перед глазами лицам дрожащие окровавленные пальцы, и застонал от пронзившей их жгучей боли… Застонал – да и проснулся!
Не понял даже сперва – где я, зачем, а когда уразумел, нахлынуло облегчение. Даже на обожженную руку не взглянул – петь хотелось от радости, что нечего мне теперь бояться, что остались далеко позади детские годы, бед да обид полные. Теперь меня почитали и ценили – сам Старейшина мне сына своего доверил…
Оглянулся я – сыскать Славена – да испугался так, как в детстве не доводилось. Ужасом и стыдом опалило душу… Не уберег я своего Славена, не уследил – не вынес мальчик тягот пути да ночи темной в чужом краю… Не выдержал, потерял рассудок! Бегал по поляне, будто пляску затеял странную, вертел над головой палкой горящей, искры огненные расплескивая, и бил ею куда не попадя… Особенно Медведю да Лису доставалось…
Я к нему кинулся было, но глянул на руку свою обожженную и будто споткнулся на полпути… Как же забыть я мог легенду старинную, из рода в род передававшуюся?! Старики частенько говаривали – смертный сон да сонная смерть, а ведь пошла эта присказка от Болотняка…
Заплясали в душе прежние страхи… Вещим сон оказался – никчемный я! Шел Славена от напастей и бед оберегать, а при первой же опаске маху дал!
– Ты что, спятил?!
Медведь не на меня зарычал – на Славена, а у меня сердце зашлось – шарахнулся от него в сторону, затаился белкой испуганной…
Охотник протопал мимо – каменной глыбой попер на Славена. За плечом у него верной тенью, что даже в ночь не отлепляется, крался Лис, поигрывал кистенем…
Исполох меня обуял. Понял – сейчас бить будут – не простят ожогов, во сне полученных. Не спасет Славена именитость рода его…
Катилась от братьев волна ярости неудержимой, сметала все на своем пути. Неумолимо к Славену двигалась. Казалось мне – чувствовал, как тяжелый кулак Медведя крушит его ребра, как оставляет кровавую вмятину кистень Лиса, как кровь заливает глаза серые, и неожиданно для себя самого завопил пронзительно:
– Не трогайте его! Я виноват!
Братья на меня воззрились будто два барана на ворота новые. Заполз змеей шкодливой в нутро страх, заерзал там, поудобней устраиваясь. Силясь унять его, я скорчился и забормотал, покуда смелость не вся иссякла:
– Болотняк – место не простое. В давние времена… Что я объясняю? Кому нужны оправдания да басни мои?
Махнул рукой, на судьбину свою неулыбчивую положась, выдохнул:
– Что говорить… Виноват я – не упредил…
– О чем не упредил? – заинтересовался, забыв об ожогах, Медведь.
Он отходил легко, да и сердился редко… Только мне на него глядеть стыдно было – спрятал глаза, в землю уставившись, чуть не шепотом вымолвил:
– Знахари и ведуны о Болотняке многое говорят… Я те рассказы ведал, а вас не упредил…
Мягкосердечный Бегун легко отозвался:
– Да ладно тебе виниться-то! Сказывай лучше, чего о Болотняке люди болтают…
Его хлебом не корми, дай сказ дивный иль историю какую послушать. Да и я, коли уж начал говорить, остановиться не осмеливался – все казалось, замолчу, как услышу холодный и строгий голос Славена. И скажет он одно только: «Ступай обратно, Хитрец. Не по пути нам!»
Из-за этой боязни начал бормотать, сбиваясь да словами захлебываясь:
– В рунах старых, которые незнаемо даже – человеком ли писаны, о таком диве говорится. Случилось, мол, это, когда еще ходил по земле великан могучий, горы сдвигающий, сын бога Белеса – Волот. Сказывают так: был Волот подобен отцу во всем – надеялся на малый люд, по земле живущий, более, чем на силу и могущество свое. Зашел однажды он в болото гиблое и встретил там Старуху Болотную, ту, что дочерей Мокошиных, Лихорадок, привечает и топляков сыновьями кличет. Стала Старуха смеяться над ним: «Что ты, сын бога, с людишками слабыми возишься? Вон, глянь на меня – я одна в землях болотных госпожа, все мне кланяются да никто мне не указ». «А потому, – ответил Волот, – вожусь я с ними, что сильней они всех богов и богинь на свете! И тебя, Старухи Болотной, сильней. И коли пожелают они, уйдешь ты с места своего и в глуши болотной спрячешься…» «Глупости ты говоришь, хоть и умен с виду! – засмеялась над ним Старуха. – Никому меня в болотине не одолеть!» А Волот не сдавался, на своем стоял… Долго они спорили, а потом надумали спор делом порешить. Созвал Волот на земли болотные самых сильных да храбрых людей и повелел им на болотине гиблой городище выстроить. Да такой, чтобы, на него глядючи, смутился сам Хоре ясноликий… Поперву дело у людей споро шло, трудились они рук не покладая, а когда увидала Старуха, что людишки, ею презираемые, болото теснят, то пошла на них войной. Сперва топляками напугала, потом Лихорадок наслала, а затем Мор Болотный страшный напустила. Пришли времена тяжкие, когда стало средь людей, в болото вошедших, мертвых больше, чем живых. Днями живые мертвецов хоронить не успевали, а ночами по болоту тени непогребенные шастали, родичей кликали… Испугались тогда многие, работу свою оставили и стали обратно, на место сухое собираться. Увидел это Волот, разъярился на ослушников. «Куда собрались?» – крикнул грозно, аж деревья затрещали, ломаясь, и болотина задрожала в страхе. «Домой», – ответили людишки. «Здесь дом ваш! И очаг вам здесь!» – сказал тогда Волот и призвал к себе Ящеров, что в небесах невидимыми летают и плотью облекаются лишь по воле божеской. Узрев тех Ящеров, разбежались люди кто куда и осели на землях приболотных малыми печищами. А Ящеры в ночь одну сгребли все тела неубранные округ болота да спалили их дыханием огненным. На пепле том поднялись холмы-пригорочки, а на них – деревья стройные да высокие. За пригорками повелел Волот двум реками бежать – Равани да Тигоде и так сказал пригоркам тем: «Быть вам отныне стражами людей болотных. Сотворили они мне позор, и за это обрекаю их веками с той биться, которую однажды одолеть не смогли! А коли кто из рода болотного мимо вас пройти пожелает – остановите вы их, пригорки, красотой да ладностью своей и усыпите смертным сном!»
– Болотняк-то тут при чем? – перебил меня Лис. Я удивился – неужто главного не сказал?! Добавил покорно:
– Те пригорки и зовутся Болотняком…
Больше рассказывать было нечего. Оставалось лишь на зелень буйную под ногами глядеть и гадать – чем меня, нерадивого, покарают? Как накажут? Хорошо, коли затрещиной да тычком обойдутся, хуже, ежели погонят прочь – на позор…
Первым Медведь заговорил, хоть ворочались в его большой голове мысли туго:
– Интересные ты байки знаешь, Хитрец, и сказываешь здорово, вот только никак я в толк не возьму – чего ты винился перед нами? Что сделал не так?
– Ох, и тупой ты, братец! – хмыкнул Лис. – Он же обо всем заранее ведал, а нам не сказывал…
– Ну и что?
Теперь уже не сдержался Бегун, хихикнул. Медведь озадаченно потер лоб, пустился в рассуждения:
– Все живы, здоровы, а что ночь спали худо, так ведь такое и в родимой избе случиться может… В чем Хитрец-то виноват?
Редко когда болотники так веселились – от души да во весь голос… Даже о вине моей забыли. Бегун всхлипывал жалобно, утирал глаза рукавом, Наследник трясся, покряхтывая, а Лис визжал поросенком, по траве катаясь да за живот держась. Я и сам, хоть горели щеки стыдом, а улыбнулся – потешен был Медведь тугодумный. Лицо у него вытянулось, глаза обидой налились, губы, будто у глуздыря, реветь приготовившегося, толщиной набрякли… Бормотал обиженно и не понимал, что словами своими всех смешит:
– Экие понятливые… А я вот не понимаю… Волот да Ящеры… Когда это было-то? Да при чем тут Хитрец?
Покосился на брата, сверкнул глазами, передразнил:
– «Не сказывал, не сказывал…» Так ведь живы все!
– Жив ты, – задыхаясь от хохота, вымолвил Лис, – оттого, что Славен нас огнем опалил, дурные сны прочь отогнал…
Медведь засопел, приподнялся с травы примятой, склонился Славену в ноги:
– За то – благодарствую…
Болотники к этакой церемонности не привыкли. Славен смутился, спрятал взгляд, словно что скрыть хотел…
– Да я…
Лис унял смех, хлопнул меня по плечу:
– Ох, старик, кабы не Славен – вразумил бы я тебя кой-чему, о чем рунами не пишется! За то лишь прощаю, что научил его, как с наваждением сонным бороться!
Я научил?! Не учил я его этому! Сам не ведал, испугался даже, его с головней горячей увидя! Неужто мальчик сам догадался огнем дурное отогнать?!
От гордости да радости у меня сердце зашлось. Захотелось обнять Славена, вместе с ним порадоваться, но поднял на него взгляд и испугался. Сидел он, понуря голову и палочкой в земле ковыряя, – глаза от света прятал, а на щеках румянец нехороший алел – такой лишь у виноватых да неправых бывает…
– Что с тобой, Славен?
Поднял он на меня серые глаза, моргнул, а потом отбросил прочь сломанную палочку, буркнул невнятно:
– Ничего…
И пошел прочь – вещи собирать…
БЕГУН
Смех унес распри, обиды, кошмары ночные, а заодно и сумраки зловещие, гостями незваными вокруг костра столпившиеся. Незамеченной, тихой взошла на небо дева-Заря, погнала домой темных Перуновых жеребцов, а белых на волю выпустила. Братец ее меньшой, Рассвет, засеребрил росу в высокой траве, окутал легкой влагой ветви деревьев, пробежал робкими да нежными пальчиками по лицам измученным. Незнакомыми, звонкими голосами птицы затренькали – разбудили деревья заспанные. Те неохотно просыпались – стройными стволами потягивались и, словно девушки перед купанием, расстилали на травяной зелени тени-одежды, нежились, подставляя ровные округлые бока солнечным лучам. Металось вокруг что-то волшебное – казалось, от малейшего вздоха взлетят, перешептываясь, пылинки чудные, понесут мое дыхание в прекрасные да таинственные страны.
Рвались из сердца слова, молили беззвучно: «Возьмите меня с собой, покажите иной мир, тот, что взору человечьему недоступен!»
Разомлел я под ладонями солнца ласковыми, как вдруг отпрянули они. Скользнул по щекам холодный влажный ветер, заставил вздрогнуть, сжаться в недобром предчувствии.
С неприятным шорохом, заслоняя собой поднимающееся меж деревьями тело могучего Хорса, похожий на еще одну ночную тень, за своими сбежавшими собратьями ускользающую, прошел мимо Чужак. Болталась на его плече торба старая, посох о землю постукивал… Куда это он?
– Скатертью дорога, – выдохнул рядом Лис.
И он Чужака не любил, и он не верил сыну ведьмину…
– Твоя правда, – отозвался Хитрец. – Пользы от него никакой, да и спокойнее без него будет.
Тут я спорить не стал – без Чужака, и правда, душа от опасений отдохнет… С этаким взором, как у него, покоя не сыщешь. К нему, небось, напасти все сами липнут, родича чуя!
Чужак удалялся. Солнце ткало за ним прозрачно-серебряную паутину, кутало в лучи рассветные, будто в материю шелковую, тонкую…
Жаль было его все же… Загадочный он, нелюдимый, но разве все мы одинаковы? Вон Лис болтлив да насмешлив сверх меры, так его ж не гонят за это, не вздыхают за спиной, его уходу радуясь!
– Чужак, постой! – Славен сорвался с места, подбежал к остановившемуся Чужаку, стал ему что-то втолковывать.
Хитрец глаз с него не сводил – топтался возле Медведя и жалобно поскуливал, беспокоясь о своем любимчике:
– Зачем побежал? Ведьмино отродье до добра не доведет… Зачем с ним разговаривать?
Не знаю, что меня зацепило больше – нытье Хитреца иль благородство Славена, но не вытерпел, сказал, что на языке крутилось, покоя не давало:
– Ты, Хитрец, иногда словно и не человек вовсе! Голова есть, а сердца недостает! Тебе бы в озере жить, с рыбами холодными.
Лис расхохотался и спросил вернувшегося Славена:
– Чужак с нами?
Тот молча кивнул на разбросанные вещи:
– Собирайтесь. Пора.
Мне на сборы много времени не потребовалось. Медведю с Лисом и того меньше, чай, привыкли к походам. Хитрецу Славен сам помог. Скоренько покидал в мешок его вещи, а на упреки ответил коротко:
– Тебе лучше помалкивать, после всего…
Старик и без того ходил, будто в воду опущенный, а тут вовсе расстроился – поплелся позади, еле ноги передвигая…
А меня они, наоборот, поперед всех несли – интересно было на новые, незнаемые места поглядеть…
Болотняк скатился пологими склонами к Тигоде – ее вброд перешли в месте неглубоком, а за ней вырос густой и непролазной стеной могучий лес. Едва ступил я в него – почуял робость и благоговение нежданное, будто попал в капище богов неведомых.
Высокие разлапистые деревья синеву неба за кронами прятали. Ели стыдились ног своих шершавых, прикрывали их подолами веток, до земли спускающимися. Исполинские осины, будто сплетницы печищенские, болтали да шумели над головой.
Лес – не болотина, где все за версту видать, менялся он, как девка на выданье, – то сиял березками белыми и вешним солнышком, а то заслонялся от гостей непрошеных частым молодым ельником, сквозь который лишь ножами да топорами путь торили. Может, потому и выбрались на большую, залитую светом поляну только к вечеру, хотя клялся Хитрец, что от Болотника до нее не больше версты.
Посреди поляны высился горделиво могучий властный дуб – я такого раньше и представить бы не смог… Руками зелеными нависал он над травяной зеленью да на нас с высоты своей презрительно поглядывал, будто прогнать хотел…
Я пред ним замер в восхищении, а Лис мигом под ветви заскочил, ахнул:
– Ух ты! Ему лет пятьсот, не менее…
– Больше… – подал голос Хитрец. – Это Старый Дуб – страж Волхского леса.
– Страж?
– Да. Вон вокруг ствола кора стертая. От цепи след. В старину здесь волхи жили. – Смутился, замялся, но добавил все-таки: – Руны так говорят…
– Волхи? Это те колдуны, от коих волхвы пошли?
Глаза у Лиса разгорелись, будто увидал перед собой не дуб, а самого волха древнего… Хитрец за ухом потер, покраснел:
– Что до колдовства, о том не ведаю, а руны о волхах немногое помнят… Упоминают, будто и зверя, и птицу волхи понимали…
Лис фыркнул, хлопнул ладонью о могучий ствол:
– Ха! Любой охотник зверя да птицу понимает!
– Сказывают еще, что они лес этот из другого мира перенесли. Мол, взяли за какой-то кромкой ростки малые и здесь их посадили. Из ростков тех могучий лес, всяких диковин полный, поднялся… Все остальные деревья на земле – тех ростков дети…
– Стало быть, дуб этот для всех деревьев – что Род для людей? – задумчиво произнес Славен.
– Стало быть…
Хитрец то ли боялся воспитанника своего, то ли виной до сих пор мучился, а смотреть на него избегал, лишь втихомолку поглядывал… Да мне-то что? Свои дела пускай сами решают, а мне интересно было о волхах да цепях, что на дубе висели, узнать.
– А кто тут на цепи сидел? – спросил Хитреца.
– Коты громадные… Баюнами их звали…
– Почему коты? Чего они худого сделали? – удивился Медведь, задумчиво проводя толстым пальцем по изрезанной коре.
– Коты тропки заветные, к волхам ведущие, обороняли. По-своему, конечно, по-кошачьи… Только захочет кто до печища волхского дойти – ступит в лес, а Баюн – прыг перед ним на тропу и давай сказки сказывать, песни петь, да так, что не хочешь, а заслушаешься. Сам он красивый, пушистый, домом пахнет, уютом. Коли нет у путника дела неотложного – сядет послушать кошачьи байки о богатырях могучих, девицах прекрасных, сокровищах несметных, да так и останется сиднем сидеть до самой смерти, небылицами одурманенный. А тому, кто мимо Баюна проходил, лес уж и сам загадки загадывал. То белая березка стройным девичьим станом мерещилась, то куст корявый воином израненным казался. Глупый да невнимательный непременно с тропы сходил. А там его нежить одолевала. Кого били и прочь выгоняли, кого до смерти запугивали. Добирались до волхов только самые отчаянные. Да еще блажные. Первые отвагой и умом брали, а вторых лес сам не обижал – считалось, богами они отмечены…
Все Хитреца слушали и вокруг дуба топтались, будто ждали знака какого, его слова подтверждающего… А мне до конца дослушать хотелось всего более.
– Хитрец, а что потом с волхами сталось?
– Да кто их ведает… Воевали они долго с ньярами, случайно в края наши заскочившими и проведавшими, будто в лесу у волхов тайные да богатые клады упрятаны. А потом волхи пропали, а ньяры назад в свои фьорды ушли…
– Как пропали?! – хором охнули Лис и Наследник. Хитрец пожал слабыми плечиками:
– Не знаю. Просто исчезли и все. А с ними вместе Баюны, цепи златые, зверье говорящее да нежить лесная. Остался лес обычный, разве что деревья в нем других больше и тропки уже. Рунами так сказано: «В ночь наладили волхи ладьи белые да ушли по лесной реке Ящере из мира этого на кромку. И стоял той ночью стон страшный по всей земле, ибо обернулась вихрем черным сила лесная и умчалась вслед за волхами. С той поры поднялась стена меж людьми, богами да разной нежитью…»
Я не мог понять, о какой кромке говорил Хитрец и куда волхи подевались, но думать нравилось, что бродили когда-то в темных глубинах векового леса люди таинственные, говорили с разной живностью, с деревьями, кустами, травой…
– Так и вижу их! – шепнул Лису. – Даже мерещится, будто мурчит над ухом кот Баюн.
– Радуйся, что не мурчит, – отозвался он. – А то ты возле него надолго расселся бы. Вот только не знаю, кто кого заморил бы: ты – кота, своими расспросами, или кот – тебя, байками.
Обидно стало. Я сокровенным поделился, а ему лишь бы посмеяться!
– Грубый ты, Лис.
– Ну, на тебя не угодишь! Хитрец – черствый, я – грубый. Горазд ты в чужих оплошностях копаться.
Я понапрасну ссориться не люблю, но коли задевают за живое мечты да веру мою – тут без потасовки не обойтись…
Я за пояс хватился, нож потянул. Лис, будто только того и ждал, – свой вытащил… Коли надеялся он меня резаком охотничьим напугать, то не на того нарвался. Я и не такое видывал. Один Чужак с глазами, будто пропасти бездонные, чего стоит! После него Лис со своим ножичком – создание вовсе безобидное.
– Лис, брось нож. – Медведь подошел к брату, легко, без малейшего усилия выкрутил ему руку за спину. – Я что сказал?!
Оружие стукнуло о землю, вывалившись. Охотник пискнул жалобно:
– Да бросил я, бросил. Уж и пошутить нельзя…
– Дома шути, – проворчал Медведь и хватку ослабил.
В круглых карих глазах засветилось блаженство радостное. Не столько он обо мне позаботился, сколько с братцем молодшим за недавние насмешки поквитался.
Ко мне подошел Славен:
– Не лезь на рожон… Ты Лиса не первый год знаешь.
Помолчал немного, а затем добавил грозно:
– Надумаете еще поцапаться – у обоих все оружие отберу.
Именно так он и поступит. Старшой он для нас – может и жизни отобрать без колебаний…
Я покосился на Лиса. Обида в душе шевелилась еще, однако стоило взглянуть в веселые, шкодливые Лисьи глаза, как пошла она на убыль. С богами не поспоришь, а ведь это они сотворили такое с беднягой. Все, чего не додали старшему брату, – младшему в избытке выделили.
Лис заметил мой взгляд, подмигнул задорно и, повернувшись, двинулся под изогнутые дубовые ветви. Наследник за ним. Я последним оказался…
Волхский лес дышал древней волшбой, в каждом шорохе чудо мнилось, в каждом дереве – жизнь, с людской схожая. Скрывались под корой древесной сердца живые, никому не видимые…
А меж тем, покуда любовался я, угрюмые деревья потеснились пред березняком молодым, веселым, а тот, в свою очередь, уступил место частому кустарнику. Тропа пропетляла немного по непролазным зарослям и выскочила на круглую лужайку, со всех сторон пестрой березовой бахромой окаймленную. На ее краю, будто стесняясь неприглядности своей, притулилась избенка, по крышу заросшая крапивой да малинником.
– По всему видать, этот дом еще волхи ладили, – заметил Хитрец, пытаясь отпихнуть закрывающую вход подпорку. Та стояла прочно, не двигалась, точно впускать не желала нежданных гостей. Хитрец кряхтел, заливался краской, но не сдавался – толкал ногой корягу упорную. – Они таких избушек по всему лесу понаставили, чтоб было где заночевать. В те времена зверье водилось разное. Много такого было, что человечину за лакомство почитали. Руны сказывают, будто волхи убивать не любили, даже нежить не трогали без великой нужды, а спрятаться от опасности зазорным не считали.
Пока он объяснял, Медведь, сжалившись, подтолкнул подпорку, и дверь легко распахнулась. Пахнуло изнутри сыростью. Да и в лес вечерняя мгла вползала, будто кошка льстивая – брюхом земли касаясь… Ясно стало, зачем волхи избенки в глуши лесной ладили, – самому захотелось в тепло да к огню, подальше от заговорщицкого лесного шелеста.