Пираты спешно приводили себя и лодку в порядок, главное — припрятывали лишнее, императорские матросы славились тем, что и пиратов могли при случае обобрать. И наконец, прифрантившись, словно провинциальная красотка, увесив себя не своими драгоценностями, Маврозум прибыл на флагманский дромон. Лодка его тотчас развернулась, чтобы привезти пленников — дар пиратов великому князю флота.
На мостике высоченной кормы флагманского дромона господин Контостефан изволил играть в шахматы с венецианцем Альдобрандини.
Здесь была тончайшая политика. Дело в том, что лет двадцать тому назад Мануил, как дипломат не очень разборчивый, разорвал отношения с Венецией. Дворы и фактории венецианцев в Византии основательно разорили. Быть может, так и нужно было, потому что купцы обеих стран вечными были конкурентами на Леванте. Но теперь времена меняются, приходится спешно восстанавливать нить дружбы, разорванную с Венецией.
— Ваш ферзь, всесветлейший, — напомнил Альдобрандини. Если византийцев различали по бородам, то с итальянцами это было труднее — у них в моде были бритые подбородки. Красиво причесанный, с волосами по плечам, крупный, еще не старый венецианец скорее напоминал знатную даму или даже богиню. А ведь он был из родовитой фамилии и сам мог сделаться дожем.
— Уверены ли вы, всесветлейший, — спрашивал он, искусно загнав в угол византийского ферзя, — что политика высокого престола по отношению к нам переменится?
Тут матросы ввели пирата, одетого в краденую столу и увешанного побрякушками, и поставили на колени близ адмиральского кресла. Оба шахматиста на него даже глазом не повели.
Глава пиратов, сначала несколько обомлевший, осмелел и стал оглядываться по сторонам.
— Живут же при дворе! — сокрушался он про себя. — А мы-то все по вшивым притонам! Эк какая тут везде позолота, да шелка, да стеклышки цветные…
Игра у него над головою продолжалась, а его как бы все не существовало. «Терпение! — успокаивал он себя. — Терпение есть доблесть сильных». Кто-то из его жертв поразил когда-то его этой фразой.
Мегадук принял с подноса чашу с прохладительным, а вторую предложил партнеру, говоря:
— Не скрою, почтеннейший мой Альдобрандини, противником Венеции, за ее двусмысленную для нас политику в войне с агарянами, был сам венценосец, да хранит его милостивый Христос.
При упоминании императора оба игрока встали и перекрестились. Царь вселенной был тяжко болен и надлежало молиться за него.
— Так вы думаете, если… — туманно выразился Альдобрандини, забирая кроме ферзя еще и ладью. — Все может перемениться?
— Вы же знаете правило, — не менее туманно отвечал партнер. — Смена королей меняет всю партию.
— Пусть, во всяком случае, при высоком дворе знают, — говорил венецианец, продолжая забирать у мегадука фигуру за фигурой, — игра может возобновиться с самыми лучшими намерениями…
Венецианец раскланялся и нырнул под сень зонтиков своей свиты, спустился в гондолу и был таков. Мегадук же, проводив гостя, взглянул на шахматную доску и обнаружил, что по положению фигур он оказывается еще и в выигрыше — ах, этот Альдобрандини, дипломат! Командующий пришел в хорошее расположение духа и тогда изволил заметить Маврозума, все так же скромно стоящего на коленях.
— А, это ты… Давно ты тут?
Пират кланялся и благодарил за некую помощь в одном деле.
Мегадук, продолжая благоволить, пожаловал его из собственных рук чашею с напитком. Окончательно польщенный Маврозум решился представить и свои дары.
— У меня, светлейший, есть кое-что для тебя любопытное… Во-первых, парень один с биографией… Чародей уверяет, что свел его прямиком с того света. Меня вот даже укусил, — поднял он завязанную тряпицей руку.
— Хм, — улыбнулся повелитель флота. — Так он еще и кусается?
Сопровождаемый пиратом, он вышел на главную деку корабля, где между стоящими навытяжку военными матросами были выставлены живые подарки от Маврозума.
— Так это он, что ли? — показал мегадук пальцем на скрученного в узел голого Дениса. — И точно, гладкий, будто лягушка. А почему это он воняет, будто толпа покойников?
Маврозум и окружающие захихикали, чтобы показать, как они ценят остроумие верховного, а тот принял решение.
— Вот что. Ты знаешь, я одновременно и куратор императорских зверинцев. Зверушкам бедным совсем кушать нечего стало. Отдам-ка я его в Львиный ров, раз он такой кусака. Пусть покусается там со львятками, с тигрятками.
Смысл кровавого решения не сразу дошел до Дениса, и не только потому, что предводитель флота по-придворному гнусавил. Когда Дениса со шлюпки влекли на адмиральский дромон, за ним поднимали какую-то женщину, закутанную с головой в покрывало. Может быть, ту, о которой вчера кричали на фелюге, — девочку, девушку? Что-то странно знакомое было в ее движениях и походке.
— Она еще невинна, всесветлейший, — изогнулся Маврозум. — Товар, как говорится, высший сорт, клянусь демонами. Пусть проволокой меня бичуют!
Сдернули покрывало, и пораженный Денис увидел, что это Светка Русина, студентка. Это ее округлое славянское лицо, ее пластическая фигура, только платье нелепое, будто обкусанное понизу. Неужели чародей и ее…
— О-го-го! — оценил Контостефан. — Экая она синеглазка! Как раз, кстати, то, что давно заказывала мне кесарисса Мария, надеюсь, ты знаешь, кто это — старшая дочь государя.
Слепая ярость охватила Дениса, он готов был крушить все эти мачты и снасти, дробить полированные доски, в кровь разбивать головы людей. Но люди у мегадука были привычные к таким бунтам, и через малое время наш Денис был скручен, а рот его заткнут.
Последнее, что он слышал, — голос парнишки Костаки, который, как назойливая муха, кричал о свободе, о том, что нельзя девочку эту забирать…
5
Всевластнейший, всесвященнейший, самодержавнейший, христолюбивейший кесарь кесарей Эммануил, что по Библии означает — «Во всем воля Господня», а иначе зовется просто Мануил Первый Комнин, семьдесят седьмой император Восточной Римской империи, если считать от Константина Великого, отходил в вечность.
В большой порфировой зале собрались высшие чины империи, родственники императора, могущественнейшие из магнатов. Были там синклитики, то есть сословие сенаторов, чиновники, феодалы. Духовенство — клир — с хоругвями и мощами находилось неподалеку, в боковой зале, готовое отпеть высочайшего в последний путь.
Царь тяжело болел давно, а накануне перенес новый удар, но миг кончины его еще не наступил. Мануил лежал вытянувшись, словно солдат в строю, накрытый парчовым знаменем с монограммой Христа, совсем не ел, не пил, разве ложечку вина. Могучий, уже легендарный, правивший величайшей монархией того мира без малого тридцать семь лет, он все еще жил! И духовные пастыри за стеной, которым в отличие от светских собратий сидеть не полагалось, топтались на склеротических ногах, потели, мысленно грешили, моля, чтобы Бог побыстрее прибрал страдальца, а их бы отпустил по домам.
Большой порфировой звалась эта зала потому, что некогда из античного Эфеса были выломлены и доставлены сюда двадцать четыре мощных колонны ярко-красного мрамора — порфира, чтобы в новой столице служить новым повелителям. Здесь высшая знать империи собиралась на самые ответственные церемонии. Вдоль стен тянулись ряды кресел с дубовыми спинками, и можно было подумать, что это театр, а церемония просто зрелище. На самом же деле свершался здесь акт особой государственной важности.
Как избавиться от незаконнорожденных, от самозванцев, от подставных фигур, словно ржавчина разъедающих любой династический строй? Только превратив акт рождения и акт смерти в публичное зрелище, чтобы каждый, кто считает себя полноправным гражданином, имел основание сказать: да, я присутствовал при рождении или при кончине такого-то государя.
Такова уж бренная участь царей, тяжкий крест их непомерной власти. Они и рождались в этой зале за пурпурной занавесью с изображениями угодников божьих, предстоятелей Византии. Рождались, чтобы получить исключительное звание «багрянородных», или «порфирогенетов», а вместе с ним и право наследования престола. Их и умирать относили сюда, конечно, за исключением тех трагических случаев, когда доставали их ножи заговорщиков или рука войны.
В креслах с дубовыми спинками сидели рядами синклитики, запасясь терпением, страдая от духоты и блох. Насекомых этих зловредных здесь водилось немало, несмотря на то, что каменный пол был устлан фракийской полынью. Ближе всех к занавеси были, конечно, разного рода Комнины, отпрыски царствующей династии. За ними, группируясь клан к клану, шли Кантакузины, Палеологи, Ватацы, Дуки, Фоки, Каматиры, Контостефаны — какие звучные имена! Вся знать, ведущая родословие от персидских сатрапов или римских патрициев! В причудливых тиарах, тюрбанах, призмах, островерхих колпаках — каждый сообразно своему званию — они не молчали, а молились или злословили, делились новостями, сплетничали. В большой порфировой зале царил неумолчный гул голосов, будто здесь был чудовищной величины улей.
Передавалось из уст в уста, что государь еще утром похлопывал себя ладонью, то есть как бы пострижения чаял, монашеской рясы. Теперь же, говорили, он и пальцами двигать перестал.
Этериархи — смотрители дворцового порядка тщетно старались, чтобы в залу попали только главы родов и предводители фамилий. Набились туда и великосветские трепушки, именующие себя матронами, и даже просто любители сенсаций, достаточно было помощнику этериарха сунуть в кошель, висящий у пояса, ну хоть бы полденария.
С самого края располагался ряд, где красовались Ангелы — род, кстати, тоже отпрысков царствующей династии. Все самые сановные или ученые мужи из этого рода пребывали в данный момент там, где вершилась история, то есть возле одра, где лежал император. А здесь уже дремали либо неспособные пентюхи, либо глубокие старцы, бессловесно уставив разнокалиберные бороды на фамильные посохи. Каждый такой посох — трость являлся символом знатности, его набалдашник представлял собой позолоченную фигурку ангела с шестью крылами.
Не находил себе места и непрерывно вскакивал, нервно постукивая посохом, только официально избранный глава рода, которому очень хотелось бы быть там, за священной занавесью, а он вынужден быть здесь, как пастух при овцах. Это была личность краснощекая, востроносая, с ярко-рыжей, будто нарочно крашенной бородой и такими же рыжими кудрями, торчащими из-под тиары. «Не будь я Исаак Ангел, генарх (глава рода)», — произносил он к месту и не к месту, а сам искал, к чему бы придраться, чтобы утолить свою жажду действий.
— Здесь священное место! — возмущался он. — Обитель славнейших и знатнейших! А сюда шваль всякую напустили. Вот ты, например, — обрушился он на какого-то юношу, — тебе чего здесь надо?
Юноша был одет в обтягивающее фигуру зеленое трико и шляпочка была на нем словно призма. Он стал что-то лепетать, из-за непрерывного шума публики не разобрать что. А генарх рода Ангелов понял только по акценту, что он иностранец.
— А-а! — зарычал рыжий. — Чужеземная рожа! Откуда ты к нам такой явился?
Лягушкоподобный зеленый юноша смиренно объяснил, что из Италии он, генуэзец родом, то есть из Генуи, но родился здесь, в Византии.
— И что ты здесь потерял? — продолжал гневаться рыжий, даже посохом фамильным пристукнул.
Но человек-лягушка не испугался, а разъяснил генарху, что находится при исполнении служебных обязанностей.
— О, всещедрейший, разве вы не видите, что на мне форма дворцовых скороходов и я исполняю волю меня пославших?
— Вижу, вижу! — проворчал рыжий Исаак. — А если ты скороход, выкладывай, чего тебе надо, и убирайся ко всем чертям.
Тут он спохватился, что не следовало бы в столь священном месте поминать князя тьмы, и поспешно перекрестился. А всем остальным Ангелам, которые были рады внезапному развлечению и с любопытством повернули к нему свои бороды, разъяснил:
— Терпеть не могу разных там итальяшек и прочих варваров. Особенно за их раскатистое «р» и всякие «джи-джи», «цатти-дзатти». Ну, говори же, придворный скороход, кто тебе нужен?
— Мне нужны благороднейшие Ангелы, любимцы судьбы, питомцы благочестия, первейшие из вельмож империи!
— О! — изумился генарх. — Ты, лягушка, оказывается, хорошо обучен и воспитан! Ты уважительно говоришь о нашем роде, это мы ценим и любим. А кого из Ангелов ты хочешь увидеть?
— Скажите, всемилостивейший, кто здесь благородная и почтенная матрона Манефа Ангелисса?
Из ряда Ангелов выделилась дама лет пятидесяти во вдовьем кукуле и без драгоценностей, но цветущая во всех отношениях. Скороход преклонил колена, насколько позволяла теснота между рядами, и объявил, что внизу некий рыцарь, прибывший из Пафлагонии, просит быть допущенным к ее особе, пригласительной грамотки не имеет.
— Ах, это же Ласкарь! — воскликнула она, обращаясь к прочим Ангелам и Ангелиссам. — Он писал, что приедет! Зови же, зови, что медлишь?
Но зеленый скороход не спешил исполнять ее желание. То у него шнурок развязался, то в глазах у него пошли круги. Многоопытная матрона, однако, догадалась, в чем дело, и пожаловала ему монетку — один обол. Довольный скороход помчался ко входу.
И вскоре на его месте возник новоприбывший — мужчина элегантный, как и надлежит быть рыцарю во все времена у всех народов. Негнущаяся одежда на нем была вызолочена, словно по заказу, а острые усики, седой хохолок на лбу, даже бородка клинышком — все было боевое, решительное.
— Ласкарь, о Ласкарь! — простонала Ангелисса. — Мы с тобой не виделись сто лет!
И приняв его в свои объятия, пустилась расспрашивать о виноградниках, об урожаях, об охране границы, потому что был он акрит, что по-византийски соответствует термину «рыцарь».
Генарх Исаак отнесся к их восторгам и воздыханиям критически и объявил, что пойдет за священную занавеску узнать, как там дела.
— А ты, пафлагонский акрит, — разрешил он, — сиди пока на нашем начальническом кресле.
Он позвал своих слуг, которые томились в коридоре, и ушел, а пафлагонский рыцарь, оторвавшись от Манефы, осматривался и простодушно изумлялся.
— Матерь пресвятая, заступница наша! Сколько же здесь народу потеет… А нам так не хватает рабочих рук — виноград как раз давить, желуди поспели, чушек надо выгонять.
— Про чушек бы ты поосторожнее, — оглянулась красавица Манефа. — Теперь везде стражи уха и стражи глаз. Твою пафлагонскую остроту про чушек не так здесь оценить могут. Как раз сам без глаз останешься, — решила сострить и она.
Действительно, среди придворной публики было немало слепцов со следами пыточных клещей — внезапного гнева самодержца.
— А скажи, сладчайшая, — продолжал донимать ее рыцарь. — Вон тот, кстати, слепец в высокой витой митре, он кто? Не Аарон ли Исаак? Он? Боже, я знал его молодым! А теперь весь седой и тоже слепец! Его-то за что? Такая был законопослушная овца!
Манефа сделала страшные глаза и, еще раз хорошенечко оглянувшись, сообщила:
— А будто бы перелистывал он Соломонову книгу, и кто-то донес. А от перелистывания им Соломоновой книги будто бы случилось землетрясение, черная оспа да вдобавок выкидыш у племянницы императорского любимца.
Все Ангелы в страхе замахали руками — побойся Бога, Ангелисса, что ты говоришь? И он еще жив, если он такой преступник?
Ангелисса поправилась: вы меня не так поняли. Через малое время оказалось, что донос был ложный. Доносчика казнили, Аарона освободили, но глазочки-то его тютю!
— Такова оборотная сторона придворной роскоши, — резюмировал Ласкарь, подкручивая ус. — У нас, конечно, победнее да попроще. Но тоже свои казусы есть — и саранча, и набеги пиратов! Боже, и это все в наш просвещенный век!
Тут вернулся краснощекий и рыжий здоровяк Исаак Ангел, ходивший узнать, не продвинулось ли чего в деле успения царя Мануила. Он слышал последнюю фразу бравого акрита и счел нужным вмешаться.
— И не за то его ослепили, что он будто бы Соломонову книгу перелистывал. Он тайком примерял императорскую корону, вот!
— Бросьте, бросьте! — вставил Феодорит, старец тоже очень почтенный, но зрячий, про которого говорили, что он светел, как печная дверца. — Кто не знает, что его просто невзлюбила Берта, наша тогдашняя императрица!
— Эх, милые! — расстроилась Манефа. — С вашими язычками как раз под пытошные клещи попадешь. Вон этериарх так и ходит, так и высматривает вокруг нашего ряда. Давайте лучше помолимся…
Начали молиться за здравие государя, но Ласкарь, как человек сугубо военный, путал тексты молитв, поэтому опять принялся расспрашивать Манефу о родственниках. Старший ее сын уже в генеральском чине, на Кипре он. Младший с посольской миссией поехал в Италию, роптать не приходится, слава Богу, слава Богу!
— А помнишь, Пупака был у тебя свойственник, мы с ним дружили? Весь обросший такой, словно библейский Самсон?
Манефа часто замахала веером, потому что становилось душно.
— Пупака с принцем Андроником в ссылке был в вашей Пафлагонии, это тебе лучше знать. А теперь, слыхать, его с чародеем одним, Сикидит того звать, не угодил он кому-то, любовный бальзам приготовил недостаточно крепкий, так с этим чародеем его куда-то в отдаленную провинцию заслали, на Кавказ…
— О! — отозвался светлый старец Феодорит, заимствуя у Исаака Ангела сушеный финик — подкрепиться. — Если это тот Сикидит, который астролог, я его вчера, убей Бог, на рынке встретил. Покупал он кобылье молочко, которое от облысения помогает. Хи-хи, кому-то волос сильно не хватает, а у какого-нибудь Самсона их некуда девать.
Манефа выразила сомнение — как же он может одновременно в двух местах появиться, на Кавказе и у нас на рынке?
— На то он, матушка, и чародей! — ответил светлый Феодорит, который почитал себя знатоком оккультных наук. — А кстати, сейчас все из ссылки самовольно приезжают. Смотрите, — он тоже боязливо огляделся, — как бы вскоре и сам принц не заявился, Андроник!
При упоминании Андроника все Ангелы и не Ангелы принялись оглядываться, как бы чая увидеть все тех же пресловутых стражей уха. Один генарх Исаак Ангел стражей уха не испугался и громко сказал:
— Что Андроник! Скоро вся империя сорвется с крючка и побежит куда попало. Кстати, Андроник — это власть, это сильная рука. А нашему расхлябанному царству только и подавай дубинку покрепче.
Все в ужасе замахали руками, не произнеся ни слова. А Исаак Ангел усмехнулся своей улыбкой сатира:
— Забыли, что ли, что при каждой пертурбации при смене царств первыми горят наши дворцы и наши усадьбы?
Тут плотину молчания прорвало и поднялся страшный гвалт. Манефа же Ангелисса благоразумно советовала акриту Ласкарю:
— Ты с ними не вяжись. Они все родственники правящей династии, отвертятся в случае чего. А ты влипнешь в историю, хотя будешь ни в чем не виноват. Пошлю-ка я с тобой мою служанку, она отведет тебя к нам домой, ты там отдыхай….
— А не скажешь ли ты мне, достопочтенная Ангелисса, как найти тут морскую канцелярию, ведомство паниперсеваста Контостефана?
— Ведомство Контостефана здесь от дворцов поблизости, да и он сам сейчас где-нибудь здесь, вон за той священной занавесью. Да я тебя и не спросила, зачем ты к нам пожаловал, что-то ведь неотложное погнало тебя в разгар уборки урожая…
— Девочку украли у нас, девочку.
— Это какую же такую девочку?
— Соседскую дочку, семнадцати лет… У ручья подстерегли, у колодца… Пираты, больше некому.
— Так при чем здесь адмирал Контостефан?
— А ты разве не знаешь? Пираты ему дань платят. Половину своей обыденной добычи.
— Так надо было покрепче ту девочку сторожить. А что теперь искать в столице!
— В столицу все злодейства у нас сливаются, как ручьи. Вот и этот Контостефан…
— Контостефан! — захохотал рыжий глава рода Ангелов. — Контостефан это удав, что заглотит, то уже не вынешь, а то еще и сам без головы останешься.
Ангелисса же, увидев, как потемнело от печали лицо ее бравого рыцаря, прониклась к нему состраданием.
— Да ты скажи, христолюбец, что тебе эта девочка? Сколько ежедневно в империи девочек пропадает! Ежели ты бессемейный, хозяйство тебе некому вести, давай мы, близкие родственники, скинемся и купим тебе на рынке какую-нибудь девочку!
Ласкарь принялся объяснять, что уж очень люди они хорошие, соседи, жалко их, жалко ихнюю девочку. А он, Ласкарь, хоть и без слуги остался, агаряне у него и слугу переманили, и коня он рыцарского с собою увел, но девочка та, девочка… Все сердце изболелось.
Манефа хотела проворчать, что седина, мол, в бороду, а бес в ребро, но тут мальчишки прорвались с Августеона, разносчики новостей, как этериархи их ни выгоняли. За монетку в пятнадцать оболов они выбрасывали целый ворох сведений и про свадьбы, и про повышение цен на тарань. А один, чтобы заслужить дополнительный обол, заверещал что было силы:
— В царском зверинце, во Львином рву, сидит некий чужеземец, и львы его не грызут!
6
Патриарх шествовал прямо как жердь, не отвечая на поклоны, уставя вперед кустистые брови, величественно переставлял посох. За ним валила толпа разнокалиберных клириков, а чуть в отдалении двигалось императорское семейство.
Византийца хлебом не корми, дай позлословить, особенно над власть имущими. Пусть это даже грозит лишением зрения, зверскими пытками, пусть!
— Маруха идет, Маруха! — зашелестело в рядах придворных. — Монашенкой одета, а ведь всегда расфуфырена была!
Маруха в данном случае вовсе не какое-то жаргонное прозвище. Это обычное уменьшительное от «Мария» — Марусса, Маруфа, Маруха. Народ любил эту царскую дочку от первого брака, считал ее несчастной, потому что была она не просто некрасива — она была вовсе безобразна. И женат был на ней итальянский маркграф Райнер Монферратский, красавец с бесчувственными глазами, и народ видел, как изменяет ей супруг, и жалел ее, и звал по-домашнему — Маруха.
За нею шла другая Мария — супруга умиравшего Мануила, она была моложе его чуть ли не на тридцать лет — что делать, династические браки! В девушках была она латинянка и звалась Ксения, а православное имя было ей дано — Мария. Народ звал ее Ксения-Мария. Не станем утомлять читателя надуманными описаниями, а процитируем современника, с которым нам еще предстоит познакомиться: «И были ей свойственны светлые взгляды, жемчужная белизна лица, любезный характер, открытая душа, очаровательная прелесть в речах…»
Ее почтительно поддерживал верховный паракимомен, что означает смотритель государевой опочивальни, а в переводе на язык большой политики — премьер-министр, глава кабинета либо что-нибудь в этом роде. А был им тогда Алексей, племянник царя, следовательно, царевич, тоже Комнин, молодой человек лет сорока, любивший ходить без головного убора, потому что считал неотразимой свою серебрящуюся редеющую стрижку. Вокруг него держалась толпа таких же сорокалетних юношей, насурмленных, нарумяненных, завитых, словно банные нимфы. Злые языки утверждали, что паракимомен с ними… Ах, нет, другие злые языки говорили, что молодая императрица Ксения-Мария… Но нельзя же во дворце верить всегда и всем!
За матерью поспешал наследник престола, тоже Алексей Комнин, преждевременно вытянувшийся мальчик. Плотно окруженный строем педагогов, он двигался словно под стражею. Менторы его, столь разные во всем — в толщине, худобе, лысинах, сутулости и прочее, в одном были едины. Они неусыпно взирали на наследника запретительным взглядом — не прыгать, не чесаться, не ронять достоинства, а тот, несмотря ни на что, взирал на мир победно, добродушное лицо его было озарено полным непониманием, а из уголка вечно влажного рта свисала вечная же капелька слюны. В руке же он сжимал кольцо для игры в серсо, которое педагоги не успели отобрать.
А за ним шла его жена — да, да, жена! — французская принцесса Агнесса, с которой мы еще встретимся на наших страницах, а пока сообщим, что выдана замуж она была шести лет.
Императорское семейство, наклоняясь, чтобы не задеть тиарами и венцами, прошло под священной занавесью и окружило помост, на котором стоял одр Мануила. На помост же дерзнула взойти только кесарисса Маруха.
— Душно здесь, тяжко! — фельдфебельским басом заявила она, обращаясь к патриарху, потому что никакого другого начальства, кроме него, не почитала. — Не правда ли, отче?
Патриарх Феодосии костистым армянским носом (а был он по происхождению армянин, чего никак не могли простить ему при дворе) втянул в себя плотный, как масло, воздух. А что можно было поделать, если у бесчисленных икон горели бесчисленные свечи?
Умирающий открыл один глаз и внимательно смотрел, как Маруха распоряжается — то ей не так, это не этак. Знамена перевесить в другой угол, а караульным отступить полшага в глубину скены.
— Где врачи? — спросила она патриарха. Тот недоуменно обратился к царице Ксении-Марии, которую он, в свою очередь, почитал единственным начальством, а та обратила нежный взор на сереброволосого паракимомена Алексея, потому что для нее-то он и был фактическим начальником всего.
— Где врачи? — грозно переспросила Маруха, обращаясь в пространство.
Тогда верховный паракимомен, изобразив на своем чувственном лице столько смирения, сколько был способен, разъяснил, что после соборования и причащения врачи уже неуместны и он приказал вывести их в нижнюю галерею…
— Как это, после соборования и причащения… — начала кесарисса и осеклась, потому что до нее дошла вся нелепость положения: как это, мол, так? После соборования и причащения покойник еще жив?
Мачеха ее, Ксения-Мария, правильно поняла ситуацию как начало борьбы за пустеющий трон Комнинов. Да и уж очень самовластен был не сказать покойник — умирающий. Отучил всех проявлять инициативу. По ее ангелоподобному личику промелькнула тень недовольства. Она о чем-то спросила паракимомена, тот ей что-то ответил. Царица настаивала, и красивое лицо фаворита сделалось злым.
Он выпрямился, ища дворцового глашатая.
— Мехитариу, эпарх дворца, к его величеству!
— Эпарха, эпарха зовут! — по-тараканьи зашелестели ряды придворных, изнывавших от отсутствия новостей. — Что-то случилось?
— Мехитариу, эпарх дворца… — по всем закоулкам огромного строения разносили глашатаи. — Мехитариу… Тариу… Ариу…
Умирающий открыл второй глаз и тупо смотрел, как Мехитариу, эпарх дворца, одетый в розовый почетный кафтан-скарамангий и вспотевший от усердия, становится на колени пред верховным паракимоменом.
— Отвечай! — театрально-надменным голосом вопросил тот (надменность ведь тоже надо выработать). — Не ты ли утром, как доложили нам стражи уха, болтал, будто во Львином рву живет праведник, которого звери голодные, а не грызут?
— Так, так, всесветлейший… — горестно признался уничиженный эпарх.
— А если так, отвечай, а почему он праведник?
Эпарх, окончательно онемев, развел руками. Но за него ответил сам грозный патриарх — как, а разве не известно из Книги пророков? Дам тебе я дар праведничества, и не тронет лев рыкающ и пес алчущ.
Все молчали, ожидая, что последует дальше. А бедный Мехитариу, проклиная себя за несдержанный язык, пал лбом на плиты пола.
Верховный паракимомен усмехнулся, понимая его состояние, но медлил с решением, зная по опыту, что момент, когда удается держать в повиновении столь вулканическое общество, как императорский двор, краток и преходящ. Поэтому он медлил, как бы приучая двор к мысли, что хозяином здесь отныне будет только он, всемогущий паракимомен. Даже протянул ладонь, и обслуживающие евнухи поспешили вложить в нее чашу с апельсиновым питьем. Он долго пил, потом обтирал чувственные губы, а все в напряжении смотрели на него.
— Встань! — повелел он эпарху. — Бери людей, отправляйся во Львиный ров. Мы желаем видеть его тут. Если не помогли врачи, не помогло святое причастие, быть может, исцелит праведник.
Кесарисса Маруха, чувствуя, что теряет инициативу, хлопнула в ярости ладонью, а император, ее отец, вздрогнул. Эти паракимомены, а с ними и латинские обезьяны, присваивают себе даже право находить праведников! О, безбожники!
Трещали свечи, придворные в негнущихся одеяниях стояли как истуканы, а умирающий снова закрыл глаза.
7
И снились ему сны. Будто он совсем еще младенец и одели его, как девочку, в розовое платьице. И молодая мать счастливо смеется над ним и жалеет, что он у нее действительно не девочка, чтобы можно было заплести косички.
А вот другое виденье. Он уже в седле боевого коня, первая борода у него побрита и царственный отец послал его налаживать связи с крестоносцами Иерусалимского королевства. Стремя к стремени с ним принц Андроник, его двоюродный брат, друг бесценный — это теперь он злейший враг! Оба счастливые и молодые, оба жаждущие подвигов и славы.
Кругом реют флаги всех рыцарских домов Европы, от сумрачного Альбиона до синеглазого Сорренто. Вокруг вымпела, бубны, славословия. Охрипшие от вина и боевых кликов глотки рыцарей не смолкают. Еще бы — вновь заключенному союзу крестоносной Палестины и священного Второго Рима никакие агаряне не страшны!
На главную площадь выезжает какой-то храмовник или иоаннит, закован в металл, словно надгробный памятник. А меж ног у него целый гиппопотам, не лошадь. А вернее, даже адский единорог. И перед диковинной мощью этого всадника почтительно стихает рев толпы.
— Эгей, Андроник! — шепчет другу царевич. Он чувствует, что некая волна решимости его подхватила и нет ему более спасенья. — Послушай, дружище, где твой латинский доспех, который ты купил по дороге сюда, в Алеппо?
— Он неподалеку, в обозе, а что?
— Прикажи его быстренько сюда доставить. Мы ведь с тобою одного роста…
— Как? — Андроник с удивлением и завистью смотрит на товарища и соперника детских игр. — Неужели ты с этим монументом… Но ты же сын царя, императорский посол, имеешь ли ты, наконец, право…
— Я так хочу, — упрямо говорит Мануил, и не подозревая тогда еще, что эти слова ( «Я так хочу!») станут девизом всего последующего тридцативосьмилетнегр его царствования.
И вот он, напялив на себя гремучие жестянки (так презрительно они, византийцы, обычно отзывались о крестоносном вооружении), украсившись белой как снег полотняной мантией, выезжает навстречу спесивому противнику, как какой-нибудь новый граф Роберт Парижский или Ричард Львиное Сердце.