И тогда из глубины разграбленного и опозоренного дома Ангелиссы раздался звонкий и чистый тенор. Знаток сказал бы, что это не оперный прима-певец и не диакон из патриаршего хора, скорее, это мальчик из самодеятельности или даже вакхант из древней мистерии Диониса.
— О-о! — вопиял тот божественный мальчик. — Испепели нас, восходящее светило! Грозный, безжалостный бог света, уничтожь сей неправедный мир! Убей все живое, уничтожь все, что дышит, преврати нас в пустыню, в пустыню!
И все в страдании зажмуривали глаза, а иные даже пали на землю. Но бог света не восходил. Небо оставалось равнодушным и блистающим, как перламутровая раковина южных морей. А потом, будто поколебавшись, все-таки решилось, свет стал заметно убывать, и на землю спустилась благодатная ночь.
Теотоки пришла в себя на полу, мокрая, со спутанными волосами. «Сестра моя, сестра моя во Христе…» — хотелось ей шептать, потому что после припадка необыкновенной ярости на нее накатывал припадок безудержной любви. Или это влиял павликианский незаконнорожденный бог света, который шуровал там на небе между восходом и закатом?
И когда она приподнимала веко, она видела рядом чужой глаз, весь в морщинках, хотя и молодой, с явно наклеенными ресницами. Но никакой покаянной любви и прочей достоевщины у нас здесь не будет, все-таки одна из них была по происхождению принцесса, а другая — рабыня. И все-же Теотоки как счастье ощущала эту благодать смирения, это желание обнять и даже утешить ненавистную прежде женщину, а если надо и распаривать ей мозоли. Но руки хватали тьму и пустоту, наталкивались на медный таз или липкую лужу.
9
Был второй день Звезды — запишут потом в памятные свои книжки, или синаксари, монастырские хронисты. А пока народ стоял везде, где обычно толпится народ, — на рынках, на перекрестках, на пристанях, задрав к небу бороды и голые подбородки, стояли в бессилии, не понимая, к чему готовиться, чего ждать. Солнце зашло на западе, как обычно, за горой Эридан, с ее купой гигантских платанов и торчащей, словно палец, колокольней Святых Апостолов. А свет небесный не угасал, наоборот, восток сиял, будто там действительно готовилось взойти новое светило.
Денис ехал домой неторопливо, предоставив Колумбусу самому выбирать дорогу меж зевак и торгующих на мостовой. Костаки и конвой, тоже, как обычно, следовали в нескольких шагах позади. Все было как обычно, но необычным было само драматическое ожидание невероятной звезды.
Ему даже подумалось: вот, не умею я извлекать выгод из своего политического капитала. Будь на моем месте какой-нибудь Кокора и обладай он таким знанием, он бы немедленно хлопнулся об земь и провозгласил второе пришествие и был бы народом вознесен…
И тут же чувство бессилия и ненужности его охватило. Во-первых, чтобы быть пророком, надо объявить точно — через два часа, через три там или через сутки взойдет хвостатая звезда, а он не знает даже, через неделю или через десять дней… Всегда в астрономии был профаном.
А во-вторых, ну поверит ему народ, ну поведет его он за собой — а зачем? Живут же они себе как-то, барахтаются в своей золотой тьме, ну и Бог с ними! А что он даст им взамен? Весь мир насилья мы разроем? У них даже газет нет, мальчишки сопливые сообщают новости за обол.
Вчера он уже испытал это чувство ненужности, когда Фоти его перепугала. Приехал он, как обычно, со свитой из дворца и обнаружил, что ее дома нет. И никто из родственников ее и челяди не может сказать, где она. Немного успокаивало только, что вместе с нею исчезла и чернокожая Тинья. Значит, это просто выход женщины в город со служанкой, должна же и знатная женщина иметь хоть когда возможность пошмыгать по своим делам, здесь все-таки христианская страна, гаремных порядков нет.
И вот он сидел в кувикуле, над которой угасал тот зодиакальный свет, и страдал от бессилия жизни, от невозможности что-нибудь когда-нибудь изменить.
Фоти однажды рассказала ему из своего раннего детства, как она с матушкой Софией однажды ездила на мулах к ее сестре, в деревню на озеро Ирмак. Это было холодное, очень красивое и очень прозрачное озеро, очень коварное — в хрустальной воде отмели оказывались вовсе не такими уж мелкими. Пока матушка София с родственницами и сельчанками обсуждала новости, Фоти с их девочками купалась.
И вот — Фоти сама-то ничего не помнит и рассказывала по позднейшим воспоминаниям матери — матушка София видит: пришли девочки, которые с Фоти купаться побежали, встали и смотрят в глаза, слушают разговоры взрослых и не перебивают.
Наконец матушка София поинтересовалась: вы, мол, что? А девчонки говорят, как об обычном:
— А ваша девочка утонула.
Все подхватились, кинулись к озеру. А там действительно под прозрачной водой лежит Фоти, как будто спит. Все-таки откачали ее.
— Так вот. — выводила Фоти, — я думаю, зачем Богу было угодно спасти меня в тот раз? Но не для того же, чтобы диавола родить?
И эта навязчивая мысль все прочнее ею завладевала, чем больше спорил и доказывал Денис, тем более она в ней утверждалась. Видимо, он доказывал как-то не по-византийски, не так… А как? А теперь она просто куда-то ушла!
Но вот слышит Денис, в ночной уже тишине быстро и ровно стучат далеко за стеною дома каблучки. И сердце его знает, что это каблучки любимой, и он с восторгом слушает, как они стучат по лестнице, как переходят на мрамор вестибюля. И вот она входит, вот обнимает его, вся прохладная и улыбчивая.
Куда они выходили с Тиньей? Она не сказала, но явно заметен был перелом, вернулась какой-то печальной и спокойной, будто что-то решилось у нее, про диавола уже не вспоминала.
И в ту ночь она зажгла все светильники и, уложив Дениса нагим на постель, словно бы поражалась ему — ни волоска на ногах и на груди! Мускулы словно литые, волосы кудрявятся сами собой…
— Что я тебе, в музее? — пытался шутить Денис, но она не знала, что такое музей, и только смеялась с какою-то грустью.
Так прошла у них эта странная ночь.
А на следующий день (как раз второй день Звезды) Денис въехал во двор в сопровождении Костаки и конвоя, и опять странное предчувствие его поразило.
Он обменялся кивком головы со стратиархом Русиным, который только что вышел из бани в новенькой офицерской кирасе, чтобы присоединиться к зевающим на озаренное небо.
— А что Фоти? — почему-то спросил Денис.
— Она дома, она спит.
А вот и чернокожая наперсница, всегда угодливая, любящая покланяться, на сей раз как мышь проскользнула мимо Дениса, словно не желая ему попадаться.
И вновь чувство недоброго сотрясло вдруг Дениса. Он отдал Колумбуса подбежавшим конюшим и быстрым шагом пошел наверх.
В их спальном покое охватила его тишина. Именно охватила, словно тяжкими утюгами заложила ему уши. Смотрел напряженно в темноту, в направлении ложа, понимая, что Фоти здесь, что Фоти лежит, и одновременно, что Фоти уже нет.
Локти затряслись у Дениса. «Нет, нет, — повторял он себе. — Все образуется, откуда быть плохому. Она спит, она спит».
Он наклонился, дотронулся и понял, что она умерла.
Но это же невозможно, она уже их зимние вещи сняла с веревки, где их просушивали, ведь завтра утрой они ехали в Филарицу! Сам уж не понимая, что делает, опустился на колени и положил голову на ее холодное тело.
Затем время остановилось, словно черное стекло. Он услышал над собою душераздирающие голоса.
— Боже правый. Боже!
— Доченька, как же ты так?
— И смотрите, ни капли крови нигде…
— Это яд, яд, не иначе!
— О горе мне! — театрально вскрикивал остроусый Ласкарь. — Зачем же я жил с тобою в этом доме? Ведь я поклялся тебя охранять, девочка! Как же я тебя прозевал?
И бьет себя в цыплячью грудь бывший акрит. Слышен приказ стратиарха Устина Русина — всех рабов и служанок взять под стражу до выяснения обстоятельств. Лица Костаки и Сергея, брата Фоти, участливо склоняются к Денису, но тот только качает головой, и его оставляют в покое.
— Смотрите, смотрите! — кто-то из-под ложа вытаскивает бронзовую чашку. — Она пахнет лютиком, одуванчиком, это же яд!
Подносят к Денису. Действительно, чашка пахнет снадобьями того самого Фармацевта. Но Денис вновь безнадежно машет рукой и обращается к своей бездыханной Фоти.
Как жестока все-таки жизнь и за что же она его, Дениса, которого девчонки в экспедиции за излишнюю кротость величали божьей коровкой, за что же она его? Или это тоже разновидность креста, который должен нести человек?
Внезапный приступ гнева его буквально взорвал. Он вспомнил, как Сула демонстрировала свой стальной стилет, заявляя — не знаю, кому из нас он может достаться, ей, мне, тебе — за себя не ручаюсь… А почему он, Денис, обязан вечно за себя ручаться? А эта черномазая крыса чего бежала, спеша притаиться?
Он вскочил, обуреваемый жаждой действий, и увидел слабый свет, метавшийся в керамическом чайничке. Огромные пилястры уходили вверх, линии ломались на грани темноты и тени пересекались, пространство плясало над ничтожной искоркой огня.
И он до боли понял, что ничего уж не вернешь, ибо поправимо все, кроме смерти. И пал опять на колени, и готов был биться головою до обморока, и уже не представлял себе, сколько времени прошло. Лишь запомнилось ему, как возник из небытия призрачный голос:
— Ну что ты, не убивайся так, любимый. Все равно уж не поможешь ничем.
Близилось утро, небо еле светлело, кричали в небе — нет, не петухи, кричали жуткие драконы, чудовища.
— Ты будешь жить много лет, — утешал милый голос из странного далека, — ты будешь еще очень и очень счастлив. А я прилечу к тебе, как-нибудь, словно голубка, постучу клювом в твое окно… И ты тогда знай — это я.
И одним вздохом, будто закончила письмо:
— Твоя Свет-ка.
10
В тот безоблачный день, когда официальные глашатаи объявили о кончине молодого императора Алексея II Комнина, супруга всемогущего принца Андроника и сама по рождению кесарисса Феодора прибыла в столицу. Шествий, как подобает, или хотя бы встречи с хоругвями не было — был объявлен всенародный же траур! Столичная публика с нетерпением ожидала дворцовых новостей, всех досужих мальчишек осаждали, сулили гонорары за каждый слушок.
— Она заняла Ормизду, — докладывали мальчишки. — Это дворец покойной Марухи, не помните? Министры явились к ней с докладом, как будто она уже царица.
Феодора действительно давно облюбовала себе Ормизду, дворец светлый, прозрачный, воздушный, построенный когда-то пленными мавританцами на перекрестке морей, где синие волны Босфора сливались с фиолетовыми струями Мраморного моря.
А то, что придворные болтуны уверяли, будто Феодора не трогается вслед за мужем из Энейона, потому что выжидает, чья возьмет, это, конечно, миф. Она просто ждала, когда очистят от Марухиной скверны и отремонтируют ей этот прелестнейший уголок. Так же лживы и россказни, будто она вызвала на доклад всех министров. К ней явился только старый приспешник, пузатый и угодливый Агиохристофорит.
— Ну что, друг? — насмешничала она (пока ведь еще и не царица, может позубоскалить с фаворитом мужа). — Как тебе это итальянское изобретение — чулки?
Любой историк культуры скажет вам, что чулки в Европе появились в эпоху крестовых походов.
А кесарисса Феодора из-под злато-багряного халата демонстрировала министру то одну округлую ножку, то другую.
— Ну, так как тебе чулки?
Агиохристофорит, как уверяют, и продержался на плаву при всех правительствах вовсе не потому, что умел красно говорить, а как раз потому, что умел промолчать, где надо. А как хотелось ему, бедному, ответить ей выразительно, что показ чулок гораздо профессиональнее осуществляют три столичные прелестницы — черная Мела, белая Левка и рыжая Халка!
— А где она? — внезапно спросила Феодора.
— Кто — она, всевысочайшая?
— Ну, не притворяйся, что не понимаешь. Она! Мысли Агиохристофорита бешено завертелись, отгоняя отупение от жары. О ком же она говорит? Любит, подобно всем высокородным, выражаться загадками. Агиохристофорит даже вспотел.
«Ого! — внезапно понял министр. — Она же страдает от ревности!» И начал весьма издалека:
— После скоропостижной и всеблаженной кончины приснопочитаемого и вседержавнейшего монарха нашего, автократора и самодержца, христолюбивейшего Алексея, их всепочтенная супружница Агнеса…
— Ты, пузан! — прикрикнула нетерпеливая кесарисса и даже топнула ножкой, обтянутой в чулке. — Ты мне мозги не заправляй, а отвечай прямо — спит он с ней или нет?
Агиохристофорит прикрыл свиные веки, наклонил головушку и сделал жест, из которого можно было вывести все, что угодно, — и спит и не спит. Положил руку себе на грудь и открыл глаза, в которых можно было прочесть и правдивость и преданность.
— У, зараза! — замахнулась кесарисса на министра. Здесь мы сделаем два примечания. Во-первых, греческие слова того времени мы переводим очень приблизительно, стараясь постичь их в первую очередь внутренний смысл. А во-вторых, что насчет замахиванья, она прекрасно научилась этому у мужа.
Замахнувшись и видя, как картинно испугался ее фаворит, она довольно рассмеялась и продолжала:
— Я верю тебе, что ты бдишь и этого не допустишь. А кстати, сколько же ей лет?
С угрюмым молчанием выслушала, что двенадцать.
— Двенадцать и такая уж развитая! А я слышала от кого-то, что девять! Вы документов не ведете? Она что, француженка?
— Дочь французского короля.
— Все можно победить, — меланхолично заявила Феодора. — Одно только непобедимо — бег времени.
Агиохристофорит блестяще использовал тут свое умение промолчать и перешел в контрнаступление.
— А когда же ему, госпожа, всеми этими пустяками заниматься, принцу? Вы положение знаете, у него все — войско, флот, боеприпасы, суды, полиция, слава Богу, с никейцами управились, наконец…
— Знаем мы вас, мужиков, — проворчала кесарисса, выбирая на блюде персик. — У вас на свое того-сего время всегда найдется. Вот времени у него не нашлось до сих пор, — оживилась она, — подумать о коронации, о занятии трона!
Министр вновь пустил в ход искусство умолчания. Гул шагов и возгласы бегущих впереди глашатаев оповестили, что приближается принц. Агиохристофорит хотел ретироваться, но вошедший Андроник задержал его, чтобы узнать — привез ли он то, о чем говорили вчера?
— Привез, всевысочайший, — согнулся в поклоне фаворит. И был пока отпущен.
— Ну, здравствуй, муж… — прислонилась к нему Феодора, всматриваясь блестящими глазами в его бледное лицо с усами, обвисшими от усталости. Искала на нем следы досады от ее появления и — увы! — находила.
А кругом кипел дворцовый быт. По-спортивному подтянутые евнухи в набедренных повязках и вышколенные девицы со скромно потупленными взорами готовили госпоже бассейн для полуденного купанья.
— Вот и я… — извинительно говорила она, продолжая изучать его лицо. — Вы ведь и не звали, а мы здесь.
— Задержался, не встретил, — словно бы оправдывался Андроник, целуя жену около уха с бриллиантовым подвеском. — Только что избранный великий дука флота Стрифн оказался диким несуном. Успел продать все снасти и новые весла вездесущим этим болгарам!
Феодора критически его оглядела и без всяких слов, взяв двумя пальцами, потрясла за край простого белого гиматия.
— Что белая одежда-то, не златотканая? — реагировал принц. — Чтобы меня отличали среди роскошнейшей свиты. Это старый, кстати, царский прием. Ах, что она грязная? Да вот подумываю, может быть, заставить постирать ее какую-нибудь из дворцовых прелестниц…
Тут между супругами произошел еще более выразительный диалог, который мы, чтоб не утомлять читателя, опустим. Примирения ради она и мужу предложила продемонстрировать новую покупку — чулки. Андронику при этом была показана и роскошь ее домашнего одеяния — парчового халата или мантии, он должен помнить, как его по вечерам всем семейством расшивали в Энейоне. Он изволил шутить, что русалки на вышивке получаются бородатые.
Кесарисса движением плеч вышла из этой мантии, как Афродита из пены морской, наступив на бородатых русалок. Она была одета только в чулки.
И пошла на тонких каблуках, покачиваясь, как гордый корабль или как манекенщица в модной лавке. Принц смотрел и вспоминал какие-то забытые строки — для твоих черных кудрей не нужно и особой завивки, а ушки выглядывают, словно козы из рощи, а брови как тетивы лука, нацеленного на них.
— Ого-го! — сказал Андроник, и у него это было высшей похвалой.
Когда много лет назад они с нею сошлись, царедворцы шелестели: это ужас, он же на тридцать лет ее старше! Ну что же, и теперь разница в летах осталась та же и у них уже взрослые дочери, а желает ее он и страдает по ней так же, как в те далекие времена, когда она для него была недоступной царевной, да и племянницей к тому же.
Теперь ему приписывают всяких прелестниц, включая пресловутую троицу — Мелу, Левку и Халку, все это чепуха. Только несравненнейшая из Феодор (так назвал ее в льстивых стихах все тот же Евматий), только она им владеет.
— Значит, ого-го? — победоносно переспросила она, пристукивая каблучками.
Другой бы романист тотчас описал, как возжелали они друг друга, как выслали вон обслуживающий персонал, как наслаждались по всем теоретическим правилам секса.
Но дело в том, что они были почти цари, за их спиною был этикет как закон, а впереди еще была ночь.
Умница Феодора тотчас поняла все это и подавила в себе все несвоевременные желания.
Стали обсуждать текущие заботы. Феодора интересовалась мозаикой, которую они задумали за свой счет в новом притворе Святой Софии. Это было очень важно, потому что Святая София — это главный храм империи. Предполагалось даже Евматия послать в командировку в Италию, изучать древние мозаики. Евматий представил даже картоны мозаичных картин, но там было одно препятствие — на Андроника и на Феодору нельзя было надеть царские уборы.
— Ты слышишь? — тормошила мужа Феодора. — Пора решать этот вопрос. Да о чем ты все думаешь? Ты слышишь?
— Слышу, слышу, — отвечал принц, а сам смотрел за дверь, откуда Агиохристофорит делал ему какие-то знаки. — Нам надо уйти.
— Боже, не успел прийти… Небось куда-нибудь опять на пытки, мучить, убивать, знаю я твоего Агиохристофорита.
— Нет, нет, даю слово, с пытками покончено, мучить больше никого не будем.
— А главное, главное — венец?
— Венцу мешает сейчас комета. Если бы не летучая эта звезда…
— Кормишь при себе целую шайку чародеев, Сикиди-ты всякие, Дионисии и прочие. Неужели они тебе сделать не могут, чтобы хвостатая звезда явилась в другое время или совсем чтобы ее не было?
Андроник улыбнулся и косо взглянул на жену, как еще недавно смотрел на Агиохристофорита.
— Эй, — подозвал его принц, скрючив палец. — Где тот мешок?
Мешок был подан, обыкновенный дерюжный мешок, в котором крестьяне держат полбу.
Принц развязал его и рассматривал что-то, лежавшее на самом дне мешка. Потом показал это Феодоре. На дне мешка была отрубленная голова какой-то бабушки в нелепом чепце.
— Вот тебе и залог того, что смертей больше не будет.
— Фу, мерзость! — отшатнулась кесарисса.
Уходя, принц вдруг засмеялся тем нервным, совершенно бесовским хохотком, которого она боялась, и переспросил:
— Так, значит, ей двенадцать лет, не девять?
— Кому двенадцать?
— Да той самой… Совсем взрослая.
— Ба! — спохватилась Феодора, когда он ушел. — Ведь это же он про Агнесу ту думает, про француженку!
11
Ночь душна, дышится тяжко, будто кузнечные мехи приводишь в движение. Горят светильники в торшерах и бра, не столько горят, сколько чадят. Давно уж столь мрачных дней и ночей не было в золотой Византии.
Пришли с пением покаянных псалмов богаделки от Святой Пелагии, обмыли в семи водах несчастную Фоти, закутали ее в восковые пелены, положили голубку в свинцовый гроб. Завтра вместе со всем конвойным отрядом повезут ее в далекую Филарицу, на родину, к матери безутешной, чтобы предать земле.
— Господин! — склонился к Денису Устин Русин, как старший по чину среди челядинцев. — Что прикажешь с взятыми в розыск людьми? Подозреваемых надо бы в кнут, а безвинных отпускать.
— Отпусти всех, — сказал Денис.
И эти византийцы, эти добропорядочные христиане, не пропускающие ни поста, ни исповеди, стали выражать возмущение — но ведь среди взятых наверняка есть убийца либо просто человек, который может указать след убийцы!
— Отпустите всех, — повторил Денис.
Они отшатнулись, а он добавил: и всем растолкуйте так. Этой ночью дверь к господину, то есть ко мне, открыта настежь для любого. Приходите, кто хочет, господин, то есть я, обещает, никто не будет наказан. Можете либо убить господина, либо сказать ему правду.
В эту ночь, кажется, никто не спал в особняке на улице Дафны. В их последнюю ночь при византийском дворе. Даже кони притихли, не прядали как обычно, не стучали копытом о закраину яслей.
Под самое утро Денис, который почти без сил лежал на осиротевшем ложе, услышал шаги, как полет насекомого.
Вошедший остановился над его изголовьем, не то крестился на иконы, не то разглядывал его лицо.
— Ты пришла? — спросил Денис, не поднимая головы.
— Да… — ответил ему всхлипом слабый женский голос.
— Ты готова ответить?
— О, господин!
— Да не передо мною, перед Христом!
— О, не мучь, лучше сразу убей!
— Убить нетрудно, а жить теперь каково? Они молчали, слышались только ее всхлипы и потрескиванье свеч.
— Зачем ты это сделала, скажи.
— Она просила так, молила, говорила, я все равно руки на себя наложу…
— А кто еще был третий между вами?
— Никто…
Денис рывком поднялся на ложе. Пузатая, совершенно обезображенная своей беременностью негритянка стояла на тощих коленках. На шее у ней красовалась веревочная петля, надетая в знак раскаяния, сама же она только всхлипывала и повторяла — нет, нет!
— Зачем ты врешь, Тинья? — с болью в голосе сказал Денис, откидываясь на подушки. — Ступай прочь. И не попадайся мне больше никогда, слышишь? Никогда!
Утром Устин Русин и Костаки подступили к Денису.
— Вы отпустили ее, господин?
— Кого? — сумрачно спросил Денис.
— Не говорите так, господин. Мы же прекрасно знаем, что вы ее отпустили…
Денис молчал, умываясь из медной лохани. На Устина Русина невозможно было смотреть, поседел совершенно и за одну только ночь. Энергичный Костаки не отступал:
— А вам бы ее спросить, кто и зачем подставил ее в монастыре Пантепоптон вместо белой Фотиньи? А как она выбралась в последний раз из Филарицы и прибежала к нам, ведь Филарица-то вся на месте! Ведь не она же сама готовила этот яд, кто-то ей вложил его в руки.
— Костаки Иванович! — прервал его Денис. — Она жена твоего друга, по крайней мере, ты его многократно другом называл…
— Какая жена! Невенчанные они! Да и что вы это свое — Ивановитш, Ивановитш… Не хочу я быть вашим Ивановитш… Я хочу найти убийц моей Фоти, и рука моя не дрогнет их наказать! Она любила вас, а я любил ее… Пусть ее нет, но я ее люблю!
Но делать ничего не оставалось, домочадцы принялись готовить обоз к походу, а Денис отправился во дворец получать указ о своем назначении.
На улицах императорская гвардия из русских и варягов вела настоящую охоту за мятежными павликианами. Трупики этих павликиан, словно дохлые мухи, валялись то тут, то там по газонам дворцового парка.
Они были, словно люди другой расы, эти дети подземелья, все как на подбор круглоголовые, коротконогие, одевавшиеся всегда в черное, при встрече прячущие глаза. Они не грабили, нет, не тащили к себе по норам. Они безжалостно и бессмысленно уничтожали все, что инстинктивно считали греховным, а греховным их проповедники объявляли почти все…
Дука Канав, новый командующий гвардией, пытался допросить одного, тот бился, как схваченный хорек, шипел, плевался, изрыгал проклятия, будто перед ним были исчадья сатаны. В конце концов так укусил державшего его варяга, что тот не выдержал, пронзил его мечом, что, вероятно, и было нужно фанатику.
По случаю одного из бесчисленных церковных праздников был устроен крестный ход. Андроник, одетый в совершенно театральный полководческий наряд — позолоченный панцирь из шестигранных ячеек, шлем с пурпурным хвостом — уже красовался на коне, готовый отбыть во главе многолюдной свиты.
И тут он увидел Дениса. Лицо его синэтера было столь ужасно худым и желтым, со столь потухшими глазами, что правитель понял, что-то случилось. Он не чинясь соскочил с седла и подошел к Денису. Денис так же просто рассказал ему о смерти Фоти.
Андроник, от которого можно было бы ожидать, что он примется вычислять убийцу, не задал ни одного уточняющего вопроса.
— Бедняга ты, — посочувствовал он. — Но ты же, вероятно, не станешь отказываться от поездки в Пафлагонию? Верные люди позарез мне нужны, но нужнее они там!
Нотарии на серебряном блюде подали моливдовул — грамоту, запечатанную еще свинцовой печатью Алексея II, но подписанную уже Андроником, потому что иных государей не было. Денис наделялся в Амастриде полномочиями чрезвычайными. «Комиссар конвента», — усмехнулся по своей привычке Денис.
— Будь мужчиной, — сказал ему по-отечески Андроник. — Что же теперь делать? Такова жизнь! Там тебе придется вертеться. Будешь и воевать, и казнить, и грабить… Главное — хлеба! Дай мне хлеба в столицу, и побольше.
И мы победим!
Впоследствии, вспоминая этот разговор, Денис думал: вот нашел же человеческие слова! А то — сущий палач и убийца…
Эспланада у Большого Дворца похожа была на полевой Штаб в разгар сражения. Вестники непрестанно прибывали и убывали, подскакивали то к Агиохристофориту, то к дуке Канаву, от усердия вздымали копытами пыль.
А один прибежал пеший, в разодранном на полы кафтане. Агиохристофорит доложил самому правителю.
— Громят эргастирий Сикидита, — сказал принц Денису. — Идем, Сикидит же твой, можно сказать, крестный отец.
По подземным переходам дворца, где везде шла потасовка гвардейцев с павликианами, принц со свитой прибыл к большой башне, и Денис увидел парусные своды и полупилястры хорошо знакомой ему залы эргастирия. В руках солдат было много факелов, которые освещали мерзость запустения — лабораторная мебель была старательно превращена в мелкие дрова, посуда разбита вдрызг. Магические кольца и вычисления на стенах были сбиты вместе со штукатуркой, так что виден был только кирпич.
Дука Канав велел поднести носилки, и принц увидел горбатого помощника чародея. Бедняге не повезло, даже при Никее он уцелел от взрыва огненного орудия, а здесь задушили его павликиане. Сикидита же нигде не обнаружили, опасаются, что павликиане утащили его с собой, чтобы судить и сжечь живьем как слугу сатаны. Они такие представления любят.
Андроник нагнулся и вытащил из кучи хлама деревянный с металлическими пружинами предмет, не то весы, не то застежку от водопровода.
Арбалет! — узнал Денис свой любимый инструмент из картинок по средневековью. Но здесь, в его путешествии по Византии, он ему еще не встречался, видимо, ему еще рано.
Андроник умело покрутил ручку и натянул крутую тетиву, но стрелы не было, чтобы зарядить.
— Вот, несчастный этот Сикидит обещал мне изготовить к Успению тысячу этаких самострелов. Тогда бы мы одержали победу на всех фронтах. А то, несмотря на покорение Никеи, у нас везде неудачи. Сицилийцы вплотную подступили к нашей Фессалонике, уже отрезали ей снабжение. Иуда Ватац целую армию набрал ренегатов. А Врана все лежит, отлеживается у жены, от никейской конфузии оправиться не может. Или не хочет.
Косматый Пупака подал ему какую-то палку, нашел в куче хлама. Принц зарядил ее вместо стрелы и не целясь нажал курок. Палка полетела крутясь и угодила как раз в глаз часовому, стоявшему напротив.
— О-о! — закричали горестно вояки, уводя своего незадачливого товарища.
Андроник же не обратил на этот инцидент ни малейшего внимания.
— Конечно, это не пулемет, — сказал он. — Но я так надеялся на него! Скажи, синэтер, — обратился он к Денису, — а что все-таки нужно, чтобы была у меня победа?
Как всегда при таких глобальных вопросах, у Дениса мозги завернулись спиралью, словно он на опостылевшем семинаре. «Партия нужна», — надо сказать, если не забывать уроки советского вуза. Но под партией они однозначно понимают болельщиков цирка. Орден меченосцев? Но это он уже говорил… Вдруг его осенило и как всегда невпопад.
— Любая форма насилия. История жестока, государь, насилие в ней есть главное условие всеобщего счастья.
А про себя тут же подумал: «Я стал вроде Агиохристофорита, научился вовремя ввернуть словечко. Еще никто не решается его государем называть, а я уже называю».
— Мудрено завернул, — усмехнулся Принц, отдувая ус. — Но мы подумаем над этим.
Загудел рог, вызывая правителя куда-то в парадные залы. Андроник горестно оглядел разгром, учиненный у Сикидита.
— Все валится в тартарары! Но мы еще повоюем! Он весь был в азарте, весь в желании победы, сквозняк раздувал его усы, шевелил пушок на лысине. Но трудно было поверить, что ему за семьдесят лет.
Денис тоже глядел на разгромленный эргастирий.
Много страданий и ужаса он пережил здесь. Отсюда он с Фоти бежал той тревожной и счастливой осенью. Теперь, как говорит принц, все пошло в тартарары, пропала, без сомненья, и единственная, может быть, маленькая, слабенькая надежда хоть когда-нибудь вернуться (и он снова мысленно указал наверх).
Когда вышли из дворца и принц сел на своего скакуна, он, вероятно, вспомнил, что любимому синэтеру не дал еще последнего напутствия перед разлукой. Подозвал Дениса к седлу.
— Скажу на прощанье. Уж очень ты, брат, склонен ко всепрощению, к абстрактной любви. Это излишне. Ничего не забывай, никому не прощай.
А на розовом небе какого-то мыльного цвета после многодневных увертюр и прелюдий взошла наконец пресловутая звезда. Хвоста как такового у нее не было, а сама она была словно блестящий осколок зеркала в тусклом закате. Люди, остолбенелые, молчали, кто положив руку на сердце, а кто на уста.