А принц напоследок распалился окончательно:
— Царствовать! А над кем царствовать? Скажи, Исаак, как по-гречески будет то, что по-славянски называется тьма, а по-туркменски — туман, скажи!
Исаак рыжий, вечный слушатель его назиданий, не заставил себя ждать:
— Скотос, всевысочайший, скот. Скот! — еще раз для достоверности повторил он.
— Вот видишь — скот! Скот беспрозванный, вот кто это!
Андроник поднял руку, отпуская синэтера.
Медленно ехал вниз по спуску улицы Денис, не мешая лошадке Альме тянуться то к лопушку, то к крапивке. Молча ехала за ним его дружина, которая теперь была положена ему по новому званию, впереди молодцеватые ребята Русины, а отец их остался капитаном в тагме. Действительно, ведь они не умели ни писать, ни читать.
На скрещении улиц у Сергия и Вакха была заросль шиповника. Шиповник буйно растет на вытоптанной и заплеванной земле вселенской столицы, его алые цветы почти напоминают розы. И здесь из-за заросли густого шиповника тихо едущий Денис услышал мерный мужской голос, говоривший громко и с какой-то угрозой:
— Бледный конь в облаках, имя которому смерть. Племена земные тоскуют, предчувствуя кончину мира. Солнце мрачно, как власяница, луна сделалась, как кровь… Люди скажут горам и камням, падите на нас и сокройте нас от лица сидящего на престоле и от гнева агнца, ибо приходит великий день гнева его и кто может устоять?
«Апокалипсис, — определил Денис и отвел рукою шиповник, чтобы посмотреть, кому там этот хорошо натренированный голос читал священную книгу. Оказалось, что у старой кирпичной стены церкви некто в ветхом ги-матии вещает, раскачиваясь, полузакрыв глаза. Но главное — целая толпа, несколько десятков прохожих, разносчиков, солдат, бабок, теток каких-то, стоит сосредоточенно на коленях и не просто слушает — внимает!
— Павликианин, что ли? — решил Денис. Он на малом пиру у Манефы выстраданное, продуманное, самое заветное выложил им, и кроме вежливого молчания получил ли что-нибудь он от них? А здесь не просто слушают — внимают!
4
Кто это такой несчастненький, кособокий пробирается меж рядов Крытого рынка, торговки косятся на него, как бы он не потребовал дать ему на пробу того, другого товара. Отказать нельзя — таковы правила рынка, а он по пробует, да не купит. Напробуется себе, и обедать ему не надо.
Да это же Торник, вы не узнали? Это Торник, любимый сын профессионального клеветника Телхина, тот самый, которого в раннем его детстве не то мул, не то осел лягнул копытом. Торник, и без того имеющий от природы жалкий вид, на сей раз еще более несчастен, потому что отец строго велел ему зарабатывать на жизнь и давать что-нибудь в семью.
Но здесь его все прекрасно знают. Халкопраты делают здесь тазы, как это они делают? Берется лист хорошо прокатанной, отжатой македонской меди, блистающий, как щит Ахиллеса. Накладывается на деревянный шаблон, хорошенечко отмеряется. Затем халкопраты, мужики здоровенные, делают самые зверские лица, на которые они только способны, и лупят по листу с шаблоном деревянными молотами. Стоит звон такой, что барабанные перепонки готовы лопнуть.
Так постепенно получается медный таз византийского производства. Тут же и торговля идет — восточные дородные купцы в огромнейших чалмах только ахают и щелкают языками. Затем начинается их дорога в бессмертие. Призрачные корабли везут их по туманным морям, караваны вьючных животных, похожих на драконов, перемещают их за горные хребты высотою до небес, люди с липами плоскими, как луна, дарят их своим новорожденным младенцам…
И стоят они возле тронов заморских владык — королей, князей, — как в ослепительной Византии рядом с троном стоит какая-нибудь ониксовая чаша, так в ирландском Дублине или в мордовской Суздали красуется начищенный до блеска медный таз.
И последнее, что можно про этот красавец таз сказать, гак это то, что в каком-нибудь вятичском Мценске, на берегах тихой лесостепной Зуши, если вдруг (не дай Бог, даже и подумать страшно!) случится какой-нибудь черный мор или к деревянным запертым воротам посада вдруг подскочут косоглазые всадники в меховых малахаях, поселяне кинутся в свои огороды, где у них заранее заготовлены ямы для сокрытия кладов. Богатый положит подвески из самоцветов и колечко с янтарем, а кому уж совсем нечего класть — тот зароет медный таз… И забудет про пего или сгинет где-нибудь в промозглой татарской степи. И дойдет таз этот до наших времен, и будет красоваться в музее, и немым своим языком никак не сможет нам рассказать, какое было яркое, солнечное щедрое утро в столице всех столиц, как пробирался вдоль рядов несчастный Торник, и, узнав его, халкопраты задержали безжалостный бой своих молотков и закричали:
— Эгей, Торник, это ты?
— Это я, — обреченно сознался сын клеветника.
— Хочешь заработать монетку?
— А как?
— Как, обычным путем. Рассказывай нам, что происходит во дворце, а то нам бросать работу недосуг.
Неистовые молотки легли на отдых, а Торник, воспряв духом, рассказал, как принц Андроник явился во главе шествия столь великолепного и многолюдного, что, по всеобщему мнению, затмил все шествия когда-либо бывших правителей империи. Торник даже приосанился, что было нелегко сделать при его убожестве, и, обнаружив актерский талант, провещал с интонацией дворцового глашатая:
— Римляне, славнейшие и сильнейшие! Некоторые из халкопратов захохотали, другие стали шикать и призывать ко вниманию.
Из воспроизведения Торника стало понятно, что, стремясь ко всегдашнему благополучию и процветанию римского народа, его император Алексей II (царь-то был все тот же) и его неусыпный наставник (Торник так и воспроизвел — неусыпный наставник) принц Андроник предполагают великие дела. Будет порядок в судах и учреждениях, вымогательство и взятки будут строго караться…
— А, это мы при каждом новом правителе слышали! — сказали халкопраты. — А копнуть в учреждениях — вор на воре.
— Однако каждый обвиненный, — продолжал, набираясь пафоса, сын клеветника, — да будет судим принародно. Да прекратятся казни и расправы, членовредительства — выкалывания глаз и отсечения рук более не будет!
— Да здравствует великий Андроник! — кричали халкопраты и стучали молотками в такт.
И так как Торник объявил еще и о том, что будет пересмотрена грабительская система налогов, что с конкуренцией иностранцев будет решительно покончено (что, кстати, очень хорошо было продемонстрировано сожжением слободки генуэзцев и за что поплатился несчастный Контостефан), народ пришел в неистовство, все, кого не удерживали неотложные дела, бежали к Святой Софии лично взглянуть на милостивого принца.
Торнику велели подставить пригоршни и насыпали ему мелких, полустертых, но все же настоящих медных монеток.
Торник поковылял по Срединной Месе восвояси, недалеко от монумента Быка увидел своего папашу и затрепетал.
— Что-нибудь заработал? — поинтересовался родитель. — Покажи!
Из заскорузлых пригоршен Торника он тотчас выкинул новенький и кругленький персидский динар.
— Фальшивая!
Прочее он сосчитал, хмыкнул, сосчитал второй раз, что-то отложил себе за пазуху, остальное ссыпал в кошелек себе же.
— Мои деньги… — захныкал его сын.
— А ты не рассказал там, — вопросил Телхин, делая вид, что он не слышит стенаний сына, — как принц Андроник плакал на гробнице своего царственного брата Мануила? Как я тебя учил, ты сам-то не плакал при этом рассказе? Ты не рассказал далее, как три часа его не могли уговорить сойти с той мраморной плиты?
— Нет, папа, — смутился юноша. — Я не успел. Они все как побегут!
— Тогда ступай теперь на Большой рынок и повтори рассказ там, если там не побывали уже другие мальчишки.
— Отдай мои деньги!
— Чего орешь! — зашипел клеветник. — Хочешь, чтобы нас стражи уха схватили?
— Отдай мои деньги! — орал Торник, топая здоровой ножкой. — День-ги мо-и от-дай! А то буду говорить все наоборот: что принц твой хохотал, а не плакал, что не он ходил на могилу, а могила пришла к нему, что вообще пусть все идет к чертовой матери, а диавол всем владеет!
Трудно передать ужас, в который был повержен бедняга Телхин. Но и тут его сыну не достались заработанные деньги. Словно рачьей клешней, умело ухватил его папаша за оттопыренное ухо и повлек его, вопящего, плюющего, кусающегося, куда-то в проходной двор на расправу.
А строго запланированное и отрепетированное величественное шествие правителя принца Андроника на поклон к святейшему патриарху Феодосию продолжалось. Вовсю звучали приветственные хоры, хотя, как говорят, принц недолюбливал церковной музыки. Знатоки этикета могли всласть поговорить о том, каким чинам присущи златотканые скарамангии и багрянотканые лоры, а каким злато-зеленые, и наоборот.
— Послушай, Каллах, — окликнул принц наперсника, который неотлучно двигался рядом, улавливая малейшее желание повелителя, которому ведь доставалось туго в роли первой куклы сегодняшнего фестиваля. — Послушай, что это за шествие спускается с того пригорка нам наперерез?
Действительно, с улицы Магнавры с пением акафистов и стихир надвигалось шествие хоть по численности не столь великое, но по пышности не уступающее шествию принца. Мерно ступали ликторы — стража, присвоенная только императорским особам, колыхались священные знамена, в том числе лабарум — хоругвь самого великого Константина равноапостольного.
— Неужели это сам всесвятейший, христолюбивейший наш автократор, самодержец! — ахнул Каллах.
— Фертюк! — выругался на него принц, не меняя, однако, казенно улыбчивого выражения лица. — Нашел когда в титулованиях упражняться! Узнай мгновенно, кто эту гадость мне подстроил!
А это действительно была для принца большая гадость в условиях сегодняшнего распорядка. Ведь при встрече двух шествий принц был должен совершить преклонение ниц перед малолетним императором и все такое, что читатель, уже искушенный в византийских порядках, может себе представить.
Каллах мигом все узнал и встал на свое место рядом с двигающимся повелителем.
— Лапарда это подстроил, всевысочайший, Лапарда. Федор Лапарда, никто иной. Ведь он по чину воспитатель несовершеннолетнего императора, но вспомнил об этом со дня прибытия вашего высочества в столицу только.
— Лапарда! — зашипел принц сквозь парадную улыбку. — Негодяй! Он же в Энейоне был, ниже всех гнул передо мною хребет, зараза!
У паперти Святой Софии, которая по величественности равняется ступеням бессмертного Парфенона, конфликт разрешился миром. Оба грандиозные шествия слились, Андроник, не делая преклонений, подошел к царственному юноше, обнял его, стал гладить по кудрям, спускающимся из-под алмазной короны. Самодержец был печален — уже почти целую неделю он не видел своей мамы. Лицо его было более, чем всегда, бессмысленным, губа отвисла, и изо рта вырывалось нездоровое дыханье. Грациозная девочка с косой, также в алмазной короне, несла его длинный шлейф.
Народ уже не кричал здравиц. Народ просто плакал от умиления.
Но тут случилось непредвиденное. Христолюбивый вгляделся в лицо ласкающего его Андроника и закричал пронзительно, даже как-то безнадежно. С силой (а психически ненормальные, как известно, обладают большою силой) он оттолкнул Андроника, так что принц отлетел на строй своей свиты, теряя по дороге атрибуты своего шествия — золотой жезл, государственное яблоко, любимые им боевые перчатки. Охранники не знали, что делать, з любой момент можно было ожидать нападения юного императора на особу принца.
Выручила девочка. Она подбежала к василевсу, опустила перед собою этого верзилу на колени, накрыла голову своим платом и под его защитой шептала ему что-то, и целовала, и уговаривала.
Принц объявил, что император, к сожалению, болен, у него простуда, потребовал врачей. Глашатаи разнесли эту весть по городу, а мальчишки на рынках за эту весть огребли большое количество медных оболов. Быстро подъехала закрытая со всех сторон кожаная фура, императора возвели туда с молодой женою, и они удалились в свою постоянную резиденцию под утроенной охраной из пафлагонцев.
Дальнейшее передаем со слов тех же мальчишек — разносчиков новостей. Вступив в собор, Андроник быстро прошагал к амвону, нарушая этикет. Там ожидал его вечно насупленный, седобровый и носатый Феодосии, удрученный грузом лет.
— Отче! — завопил Андроник, и при том резонансе, который был в этом дивном творении архитектуры, глас его покаянный вознесся в самые купола. — Отче! Грешен я, грешен!
И пал лицом на каменные плиты, и кричал покаянно о том, что никому не верит, что всех подозревает, что нет у него близкого человека, который, как эта венценосная девочка, закрыл бы его лысую голову платом и шептал оы ему слова утешения…
Патриарх со своего кресла слоновой кости трижды просил кающегося подняться. Но тот все плакал у ног владыки и даже лбом бился о мрамор. Тогда Феодосии сам слез с кресла и опустился рядом с ним. В храме была такая тишина, что было слышно, как голуби по-своему разговаривают в недостижимо далеких окошках куполов.
Феодосию все же удалось успокоить рыдающего правителя. Началась служба, которая была недолгой, все устали от впечатлений этого многоярусного дня.
Андроник об руку с владыкою прошествовал в его ризницу, там им подали укрепляющее питье и оставили вдвоем.
— Отче! — сказал Андроник, поднося ко рту пиалу с напитком. — Освободи меня от клятвы.
— От какой, позволь, позволь…
— Помнишь, которую я дал при твоем участии императору Мануилу, когда он отпускал меня в Энейон.
— Это о чем же, позволь, позволь…
— Клятва в верности его сыну Алексею, который ныне император Священной Римской империи в Византии.
— Боже! — не в силах был выговорить ни слова престарелый патриарх.
— Знаю, что ты хочешь мне сказать, — твердо говорил Андроник. Ни слезинки не было в его непреклонном голосе. — Но ты же умный человек, святый отче, один из немногих светлых умов среди византийской тьмы. Ты должен понимать, при таком царе страна наша погибнет!
— Ты хочешь его убить! — стенал Феодосии. Он все уронил — и тяжеленный посох, и кипарисовые четки, и фарфоровую пиалу.
Но тут мы опустим занавес нашего повествования, несмотря на то, что литературно это очень выгодная сцена, достойная пера Дрюона или Пикуля. Мы скажем только, что, к досаде своих многолюдных свит, дожидавшихся их, они проговорили там до полной темноты, и никто, даже дотошный Никита, не сообщил нам, чем закончилась эта беседа.
Уже пробили раннюю заутреню, менялась ночная стража, в своей опочивальне Андроник в легкой тунике мерял кувикулу шагами. При нем был один Каллах, который в излюбленной позе сидел на коврике, как большая породистая собака.
— Был у меня Лапарда, — говорил ему Андроник. — Да, ты же его и вызывал.
— Ну и что? — спросил Каллах. Он отлично понимал, что принцу нужен собеседник, хотя у самого Каллаха слипались глаза.
— Злая натура, оборотень. Молил: ослепи, мол, вырви мои глаза, а я, мол, иначе не могу…
— О чем это он?
— Ну, он прекрасно понимает, что речь идет о самом царишке этом, Алексее…
— Ну и что ты, всевысочайший?
— Что я? Я, как всегда, ограничился полумерой… На твоего Алексея мы не покушаемся, Боже сохрани, а вот дадим ему другого воспитателя. А в принципе он нам не мешает, этот Алексей, пусть себе царствует…
Из-за двери раздался колокольчик — дежурный адъютант вызывал Каллаха. Тот вышел, вернулся:
— Агиохристофорит спрашивает твое высочество. Он сегодня тебе еще нужен?
— Пусть зайдет на минуту. А ты, прости меня, побудь там.
Вошел совсем сонный, похудевший от событий последней недели Агиохристофорит.
— Послушай, — спросил его принц. — Ты у нас всезнайка. Скажи, кто такой этот Дионисий из рода Археологов?
Агиохристофорит только развел руками. При его толщине это была естественная поза.
— Да, да, — сказал принц, — ты сейчас заявишь, что я, мол, сам рассказываю всем, как Сикидит вытащил его через мглу веков, и все такое…
Принц походил по кувикуле, прикусил щипчиками нагоревшие свечи, перекрестился у икон. Повернулся к Агиохристофориту:
— А что, если поискать его родичей где-нибудь возле Рыбного базара или Золотых ворот? Уж больно хорошо он по-нашему говорит. Но дело даже и не в том… Может быть, где-нибудь до сих пор живут его мать или сестра или кто-нибудь другой…
— Понял, всевысочайший, — ответил Агиохристофорит.
Принц вызвал Каллаха и стал готовиться ко сну.
5
Суламифь любила наряжаться. Дай ей волю, она бы, как легендарные царицы Феофано или Зоя, каждый день меняла бы платье. Неустроенная жизнь войсковой маркитантки не давала ей возможности проявить себя в этом. Да и то сказать, сколько раз жизнь раздевала ее догола и приходилось начинать все сначала!
Это она, Сула, объявив себя домоправительницей могущественного синэтера, господина Дионисия, во-первых, импозантно экипировалась сама. Она купила себе в шелковом ряду роскошный женский кафтан, правда, без символов и знаков, которые указывали бы чин, зато расшитый столь роскошными орхидеями, что пестрило в глазах при одном на него взгляде. Она ухитрилась положить себе на плечи лор самой радужной расцветки, наивно полагая, что у самой госпожи Исаак Ангел, жены рыжего любимца империи, а теперь первой по чину придворной дамы, нет такого лора. Роскошные соломенные косы, которые она каждый день со слезами и стенаниями расчесывала лошадиным гребнем, но срезать не желала, она увенчала целой тиарой. О, это было сооружение из позолоченной меди, обильно украшенное жемчугами, перламутром, насыщенное алмазами самой изысканной огранки.
«Показаться бы сейчас этим шлюхам из тюрьмы Сан-Петри», — размышляла Сула, поворачиваясь перед зеркалом, чтобы рассмотреть тиару со всех сторон, хотя прекрасно понимала, что сейчас ей и о шлюхах, и о Сан-Петри лучше бы помалкивать…
Когда она входила в новоприобретенный дворец своего благодетеля, местные попрошайки валились на колени, вопя от восторга, будто бы перед ними сама царица Савская, шествующая к Соломону… Кстати, этот дворец тоже ее заслуга. Собственно говоря, это не дворец, а очень уютно расположенный двухэтажный особняк с крыльями и флигелями в фешенебельном квартале Дафна, между ипподромом и Большим Дворцом. Когда был получен указ императора Алексея II о возведении в ранг синэтера Дионисия Археолога и о награждении его дворцом за совершенно исключительные заслуги перед троном, Сула, выхватив хрисовул из рук исполнявшего его чиновника, побежала с ним в дворцовое ведомство и сделала заявку на давно облюбованный ею особняк в квартале Дафна, в благодатных рощах и кущах. Правда, это был бывший особняк покойного протосеваста Алексея, первого министра, но, во-первых, у протосеваста было этих особняков неисчислимо, говорят, он и взятки брал особняками. А во-вторых, все его имущество было конфисковано казной. Там и обстановочка сохранилась, не очень экстравагантная, но все же…
Суламифь сумела запудрить мозги чиновникам своей будто бы близостью к Агиохристофориту, чьего имени боялись больше, чем поминания врага рода человеческого. И вот…
Денис вошел, на ходу сбрасывая придворную хламиду, мечтая растянуться на каком-нибудь ложе. К нему подскочили сразу двое чернокожих, один принял плащ, другой без специальных приглашений взялся расстегивать сандалии Дениса, чтобы надеть домашние меховые туфли.
Тут как тут и сама боевая Сула, вертя головою, чтобы можно было рассмотреть всесторонне ее удивительную тиару.
— Еще не все у нас в порядке… Будут глашатаи, которые в покоях твоего дворца станут бежать перед тобою, открывая на твоем пути двери и возглашая тебе здравицу, генерал!
— Я не генерал, — сухо ответил Денис.
Сула, словно многоопытная супруга, пропустила мимо ушей недовольство своего сюзерена (устал, бедняга, целый день толокся во дворце!) и продолжала расписывать нововведения в его синэтеровском быту. Повар куплен настоящий, египетский, с соответствующим сертификатом!
— Сула! — повернулся к ней Денис. — Ну зачем все это?
— Как зачем? Живем-то один раз. Кроме того, ты теперь господин синэтер, правая рука могущественнейшего из властителей всего мира! Дурачок ты, дурачок, мой генерал! У тебя должны быть теперь и дачи, и купальни на берегах Мраморного моря…
И поскольку он все же не проявлял заметного интереса ни к дачам, ни к купальням, она не выдержала, сказала:
— Приезжала бы из деревни твоя Фотиния… Это ее дела, ее заботы, ну какая она тебе жена?
Тогда Денис просто исступленно закричал на нее:
— Сула!
Она взглянула на него исподлобья и пошла себе, насвистывая, напевая. Долго в анфиладе зал звучала ее независимая песенка:
Эти глазки, эти ласки,
Каждой позы каждый штрих.
Эти бешеные пляски
Стоят денег, и больших!
По денарию улыбка,
По оболу взмах ресниц,
Вздорожала нынче рыбка
В ресторанах всех столиц.
Но тебе не так, как прочим,
Мой мечтатель и чудак,
Все, что любишь, все, что хочешь,
Ты получишь просто так!
Потом, уже глубокой ночью, поворачиваясь на другой бок — рука затекла, — весь во власти сна и бессилия, Денис понял, что Сула где-то здесь. Отправив куда-то его дежурного чернокожего, она, в одной распашонке, стояла над ним. Денис хотел ее оттолкнуть, но она зашептала, глотая слезы:
— Не бей, не бей меня, я же до тебя не касаюсь… Но выслушать ты меня должен… Что же она не едет, не спит с тобою, что же? Ведь войны сейчас нет… У нее кто-нибудь там есть, в этой вашей Филарице!
Денис мигом поднялся, требуя, чтобы она ушла. Сула упала на пол, расстилая кругом себя свою великолепную ночную распашонку. Денис в исступлении сделал то, что она и предрекала ему когда-то. Он сорвал висящий над ложем гуттаперчевый хлыст и принялся ее стегать, а она не бежала, а поворачивалась, как бы подставляла себя под удары и стонала:
— О-о, твои удары сладостнее поцелуев! О-о!
Тогда он отшвырнул хлыст, пал ничком на постель, зарылся носом в подушки. Он, Денис, ударил женщину! Он, Денис, бил человека! Он, Денис, убийца уже, теперь стал и зверем!
Сула, сидя на полу, беззвучно плакала, можно было только услышать ее всхлипы. «Гей, внимание!» — кричала у далекого дворца ночная стража.
Он нагнулся к Суле. Задрав край распашонки, она при слабом свете лампадки рассматривала рубцы, которые он нанес ей.
— Видишь, до крови! — словно обиженный младенец, сказала она, оттопыривая губы.
Тогда он не знает сам, как это получилось. Он поднял ее, грузную и податливую, в свою постель, и вот уже он погружается в сладостный обморок ее, скорее, материнского тела, припахивающего драгоценными притираньями. И вот уж он, сам не знает как, преодолев ее любовную готовность, находится внутри и испытывает блаженство, нестерпимое, как ожог.
Потом сон, словно обморок в колодце, потом ее поцелуи, она прощается с ним, потому что уходит к себе, и заявляет с усмешкой:
— Скажу, потому что ты все равно завтра прогонишь меня со двора. У Сулы было не так много мужчин, ну, человек сто. Но ты, ты, волшебник Дионисий, единственный и неповторимый. И как это так бывает?
Уже надевая свою распашонку и персидский халат (оказывается, на ней был и халат), она еще раз засмеялась, как запела:
— У, толстопятая Сулка, наконец-то и тебе повезло!
Разлепил глаза, когда утро было уже в разгаре, как это теперь часто с ним бывает, не сразу поняв, где он находится. Искал глазами привычную золотисто-бурую Влахернскую богоматерь, но она осталась в прежней кувику-ле. На стене опочивальни покойного протосеваста безвестные умельцы выложили из смальты великолепную мозаику — Брак в Кане Галилейской. Это там, где сказано: в старые мехи нельзя лить новое вино.
Началась его придворная жизнь. Явился к нему чиновник из ведомства Высоких Врат и предложил по утрам приходить на репетиции церемоний по случаю ожидающейся коронации принца в качестве полноправного императора, соправителя христолюбивейшего Алексея II.
И вот почти каждое утро в ветхом, но чисто подметаемом зале старого дворца Вуколеон ловкий церемониймейстер, приговаривая: «Р-раз, два, три, и-и раз, два, три…» — учит приседаниям, поклонам и всякого рода римским хитростям. «И-и, повторяем, все дружно за мной, и-и, раз, два, три…»
Вновь возведенные ко двору мужиковатые пафлагонцы и всякие солдафоны (среди них и люди Враны — Мурзуфл, Канав) послушно перестраиваются из шеренги в шеренгу, а разгневанный церемониймейстер кричит:
«Ну что это за медведи! Не гнитесь, не гнитесь, не оттопыривайте локти!» — и стучит палочкой. Особенно достается бедному волосатому Пупаке, каких только он прозвищ от церемониймейстера не получил!
Полным ходом шла и военная подготовка. Привлеченный к этому делу бывший акрит Ласкарь открыл в себе талант педагога. Он учил фехтованию и на палках, и на коротких мечах, и на римских (акинаках), и на сарацинских саблях. С утра до ночи в большом зале особняка Дениса в Дафне слышен был топот ретивых фехтовальщиков, лязг стали, вскрикиванья ужаленных… Ласкарь уставал ужасно, похудел, весь окончательно высох, но он переживал как бы вторую боевую молодость, глаза горели, усы и борода топырились неимоверно.
Учились конской езде. Кроткая Альма уже пригодна была только если для вечерних прогулок по садам Дафны. Денису приводили на продажу отменных коней, но он выбрал себе бывшего коня Ферруччи, как-то он лучше чувствовал его, у них с ним был живой контакт. Поскольку бедный Ферруччи унес с собой в могилу имя этого коня, Денис придумал называть его Колумбус.
Наездник из цирка, приглашенный Денисом, демонстрировал такой трюк: на ходу он выпадал из седла, прямо на землю (ухитряясь при этом не расшибаться), вышколенный конь, потеряв всадника, останавливался как вкопанный. Наездник мигом взлетал вновь в седло, и скачка продолжалась. Настал час, когда и Денис смог повторить все это — выпал из седла, Колумбус остановился, поводя распаленной мордой в его сторону, Денис взобрался вновь в седло и Колумбус помчался, радостный, что все с хозяином так хорошо обошлось!
Денису даже нравилось все это — терпкий конский пот, жар от мускульных упражнений, мужская, грубоватая, но крепкая в дружбе среда… Странно, как это он, отслуживая в Советской Армии, ничего подобного не испытал!
Частенько он думал, что сказали бы его девочки, его Афины Паллады из экспедиции, если бы увидели вдруг его, упругого и чумазого, на песке манежа, его, когда-то очкарика, сугубо интеллигентную личность?
Но с душою дело обстояло плохо. Душа болела.
Пришли однажды Русины поздравлять с назначением их господина на высокий пост — по прорицаниям маркитантки Сулы ему, как синэтеру, пожалована была генеральская должность претора.
Денис повелел накрыть стол как полагается, даже за устрицами посылали в фускарию Малхаза. Пафлагонцы ели сосредоточенно, извинялись по делу и не по делу, на все тосты выпивали до дна. Настороженно разглядывали Сулу, когда она появилась во всем блеске своей алмазно-жемчужной тиары, не могли понять, кто это такая.
У них у всех были глаза Фоти, небесные и беззащитные, хотя это были уже заслуженные воины и капитан Русин, старший и бранчливый Фома, который и за столом начальника не удержался, чтобы не порицать правительство, и серьезный Сергей, и совсем юный Гавра, исполнявший уже должность стремянного.
И ему нестерпимо было глядеть в эти небесные и беззащитные миры. Не то что ему была непереносима Сула, нет. Хотя Сула больше к нему не приходила и не делала попытки. Совесть у него болела, совесть, и ничего поделать с этим он не мог.
Сидя за его столом, все Русины, вежливо-серьезные и встающие, чтобы чокнуться за его здоровье, как бы ждали от него какого-то еще решительного слова.
Ночью, когда он оставался совершенно один на обширной протосевастовской постели, в которой, может быть, и царица ночевала, когда переставал шуршать бумагами дежурный адъютант в передней, а невольник-постельничий еле слышно бормотал свои людоедские молитвы на сон грядущий, к нему слетала совесть.
Итак, станем ли наливать вино новое в старые мехи?
Отец его, Дениса, был, конечно, крещен, потому что это было в допотопном Мценске в доисторические времена. Но он был отъявленный безбожник, со смехом рассказывал, как в пионерах он исполнял в атеистическом шествии роль бога Саваофа и на него для этой цели надевали бабушкин халат. А бабушка, безусловно верующий человек, соблюдавшая все посты и праздники, терпеть не могла клир, духовенство, иначе не называла как «жеребячье сословие». Один зять у нее был попович, она натерпелась от его безделья и зазнайства, что она считала принадлежностью клана.
Но если оставаться здесь, в Византии (как будто речь шла уезжать или не уезжать с дачи!), значит, жить так, как живут они. Он мог бы скрыть, что не крещен, кто бы это смог проверить?
Он мог бы попросить принца окрестить его, и принц сделал бы из этого целое политическое мероприятие. Но имел ли он право пойти на это, если еще сам для себя не определил, верует ли он? Мысль о том, что можно быть официально крещеным, но не верующим, ему в голову не приходила.
Да и «како веруеши»? Добропорядочным Русиным, например, было бы легче знать, что он какой-нибудь магометанин, окажись он им, или еврей, чем вообще неверующий, безбожник, атеист! Но во что же веровать, во что? Неужели в добренького кудрявенького боженьку с рисунков Жака Эффеля? Или в устрашающего черномазого византийского Спаса? Да и вообще — человекообразен ли Бог? Богоподобен ли человек?
Есть ли, наконец, некое существо с уровнем разума на порядок выше, чем человеческий, а если есть, то где присутствует оно? До своего знакомства с кознями Сикидита у него были совершенно иные, например, представления об устройстве мира, а теперь, если все это не сон, он должен признать, что все устроено совершенно не так.
Недавно, после долгого-долгого перерыва, он вновь услышал тоскующий голос в ночи:
— Денис Петрович, Денис Петро-ович, отзови-итесь, где вы?