Современная электронная библиотека ModernLib.Net

О вреде философии

ModernLib.Net / Отечественная проза / Горький Максим / О вреде философии - Чтение (стр. 7)
Автор: Горький Максим
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Вы - что? Это я выпалил...
      - В кого?
      - А, тут, какие-то, с кольями наскочили на меня. Я говорю - отстаньте, стрелять буду, - не слушают... Ну, тогда я выстрелил в небо, - этим ему не повредишь...
      Он стоял в сенях, раздеваясь, отжимая рукой мокрую бороду, и фыркал, как лошадь.
      - А сапоги, чортовы, оказывается, худые у меня! Надо переобуться. Вы умеете револьвер чистить? Пожалуйста, а то заржавеет... Смажьте керосином...
      Восхищало меня его непоколебимое спокойствие, тихое упрямство взгляда его серых глаз. В комнате, расчесывая бороду перед зеркалом, он предупредил меня:
      - Вы ходите по селу осторожней, особенно - в праздники, вечерами: вас, наверное, тоже захотят бить. Но - палку с собой не носите, это раздражает драчунов, и может внушить им мысль, что вы боитесь. А бояться - не надо! Они сами народ трусоватый...
      Я начал жить очень хорошо, каждый день приносил мне новое и важное. С жадностью стал читать книги по естествознанию, Ромась учил меня:
      - Это, Максимыч, прежде всего и всего лучше надо знать, в эту науку вложен лучший разум человечий.
      Вечерами, трижды в неделю, приходил Изот, я учил его грамоте. Сначала он отнесся ко мне недоверчиво, с легонькой усмешкой, но после нескольких уроков добродушно сказал:
      - Хорошо объясняешь! Тебе бы, парень, учителем быть...
      И - вдруг предложил:
      - Ты, будто, сильный, ну-ка, давай на палке потянемся?
      Взяли из кухни палку, сели на пол и, упершись друг другу ступнями в ступни ног, долго старались поднять друг друга с пола. Хохол, ухмыляясь, подзадоривал нас:
      - А - ну? Уть!
      Изот поднял меня, и это, кажется, еще более расположило его в мою пользу.
      - Ничего, ты - здоров! - утешал он меня. - Жаль, рыбу не любишь ловить, а то ходил бы со мною на Волгу. Ночью, на Волге - царствие небесное!
      Учился он усердно, довольно успешно и - очень хорошо удивлялся; бывало, во время урока, вдруг встанет, возьмет с полки книгу, высоко подняв брови, с натугой прочитает две-три строки и, покраснев, смотрит на меня, изумленно говоря:
      - Читаю, ведь, мать его курицу.
      И повторяет, закрыв глаза:
      - "Словно, как мать над сыновней могилой
      "Стонет кулик над равниной унылой"... Видал?
      Несколько раз он вполголоса, осторожно спрашивал:
      - Объясни ты мне, брат, как же что выходит, все-таки? Глядит человек на эти черточки, а они складываются в слова, и я знаю их - слова живые, наши. Как я это знаю? Никто мне их не шепчет. Ежели бы это картинки были, ну, тогда понятно. А здесь, как-будто, самые мысли напечатаны, - как это?
      Что я мог ответить ему? И мое
      - Не знаю, - огорчало человека.
      - Колдовство! - говорил он, вздыхая и рассматривая страницы книги на свет.
      Была в нем приятная и трогательная наивность, что-то прозрачное, детское; он все более напоминал мне славного мужика из тех, о которых пишут в книжках. Как почти все рыбаки, он был поэт, любил Волгу, тихие ночи, одиночество, созерцательную жизнь.
      Смотрел на звезды и спрашивал:
      - Хохол говорит, - и там, может, кое-какие жители есть, вроде нашем, - как думаешь, верно это? Знак бы им подать, спросить - как живут? Поди-ка, - лучше нас, веселее...
      В сущности, он был доволен своей жизнью, - он сирота, бобыль и ни от кого не зависим в своем тихом, любимом деле рыбака. Но - к мужикам относился неприязненно и предупреждал меня:
      - Ты не гляди, что они ласковы, это - хитряга народ, фальшивый, ты им не верь! Сейчас они с тобою - так, а завтра - иначе. Каждому только сам он виден, а общественное дело - каторгой считают.
      И с ненавистью, странной в человеке такой мягкой души, он говорил о "мироедах":
      - Они - почему богаче других? Потому что - умнее. Так ты, сволочь, помни, если умный: крестьянство должно жить стадом, дружно, тогда оно - сила. А они расщепляют деревню, как полено на лучину - ведь, вот что. Сами себе враги. Это - злодейский народ. Вот как Хохол мается с ними...
      Красивый, сильный он очень нравился женщинам, и они одолевали его.
      - Конечно, в этом я избалован, - добродушно каялся он. - Для мужьев - обидно это, я сам бы обижался на ихом месте. Однако баб нельзя не пожалеть, - баба, она вроде как вторая твоя душа. Живет она - без праздников, без ласки, работает, как лошадь, и больше ничего. Мужьям любить некогда, а я - свободный человек. Многих, в первый же год после свадьбы, мужья кулаками кормят. Да, я в этом - грешен, балуюсь с ними. Об одном прошу: вы, бабы, только не сердитесь друг на друга, - меня хватит на всех. Не завидуйте одна другой, - все вы мне одинаковы, всех жалею...
      И, конфузливо усмехаясь в бороду, он рассказал:
      - Я, даже, чуть-чуть с барыней одной не пошалил, - на дачу приехала из города, барыня. Красавица, белая, как молоко, а волосья - лен. И глазенки синеваты, добрые. Я ей рыбу продавал и все, бывало, гляжу на нее. Ты что? - спрашивает. Сами знаете, говорю. Ну, хорошо, - говорит, - я к тебе ночью приду, жди! И - верно! Пришла. Только - комаров она стеснялась, закусали ее комары, ну, и не вышло у нас ничего. Не могу, говорит, кусают очень, а сама чуть не плачет. Через сутки к ней муж прибыл, судья какой-то. Да, вот они какие, барыни-то, - с грустью и упреком кончил он. Комары им жить мешают...
      Изот очень хвалил Кукушкина:
      - Вот, приглядись к мужику, - хорошей души этот! Не любят его, ну, - напрасно! Болтун, конечно, так ведь - у всякого скота своя пестрота.
      Кукушкин был безземелен, женат на пьяной бабе батрачке, маленькой, но очень ловкой, сильной и злой. Избу свою он сдал кузнецу, а сам жил в бане, работая у Панкова. Он очень любил новости, а когда их не было - сам выдумывал разные истории, нанизывая их всегда на одну нить.
      - Михайло Антонов - слыхал ты? Тиньковский урядник в монахи идет, от своей должности; не желаю, бает, мужиков мордовать, - шабаш!
      Хохол серьезно говорил:
      - Вот так все начальство и разбежится от вас.
      Вытаскивая из нечесанных, русых волос на голове, соломинки, сено, куриный пух, Кукушкин соображает:
      - Все - не убегут, а которые совесть имеют, - им, конечно, тяжко на своих должностях. Не веришь ты, Антоныч, в совесть, вижу я. А, ведь, без совести и при большом уме не проживешь. Вот, послушай случай...
      И рассказывает о какой-то "умнейшей" помещице:
      - Такая злодейка была, что даже губернатор, не взирая на высокую свою должность, в гости к ней приехал. Сударыня, - говорит, - будьте осторожнее, на всякий случай, слухи, говорит, о вашей подлости злодейской даже в Петербург достигли. Она, конечно, наливкой угостила его, а сама говорит: поезжайте с Богом, не могу я переломить характер мой! Прошло три года с месяцем, и вдруг она собирает мужиков: - вот, говорит, вам вся моя земля и прощайте, и простите меня, а я...
      - В монастырь, - подсказывает Хохол.
      Кукушкин, внимательно глядя на него, подтверждает:
      - Верно, в игуменьи! Значит - и ты слыхал про нее?
      - Никогда не слыхал.
      - А - откуда же знаешь?
      - Я тебя знаю.
      Фантазер бормочет, покачивая головой:
      - До чего ты не верующий людям...
      И так - всегда: плохие, злые люди его рассказов устают делать зло и "пропадают без вести", но чаще Кукушкин отправляет их в монастыри, как мусор на "свалку".
      У него являются неожиданные и странные мысли, - он вдруг нахмурится и заявляет:
      - Напрасно мы татар победили, - татары лучше нас...
      А о татарах - никто не говорил, - говорили в это время об организации артели садовладельцев.
      Ромась рассказывает о Сибири, о богатом сибирском крестьянине, но вдруг Кукушкин задумчиво бормочет:
      - Если селедку года два-три не ловить, она может до того разродиться, что море выступит из берегов, и будет потоп людям. Замечательно плодущая рыба.
      Село считает Кукушкина пустым человеком, а рассказы и странные мысли его раздражают мужиков, вызывая у них ругань и насмешки, но слушают они его всегда с интересом, внимательно, как бы ожидая встретить правду среди его выдумок.
      - Пустобрех, - зовут его солидные люди, и только один щеголь Панков говорит серьезно:
      - Степан - человек с загадкой...
      Кукушкин очень способный работник; он бондарь, печник, знает пчел, учит баб разводить птицу, ловко плотничает, и все ему удается, хотя работает он копотливо, неохотно. Любит кошек, у него в бане штук десять сытых зверей и зверят, - он кормит их воронами, галками и, приучив кошек есть птицу, усилил этим отрицательное отношение к себе: его кошки душат цыплят, кур, а бабы охотятся за зверьем Степана, нещадно избивают их. У бани Кукушкина часто слышен яростный визг огорченных хозяек, но это не смущает его:
      - Дуры, кошка - охотничий зверь, она ловчее собаки. Вот я их приучу к охоте на птицу, разведем сотни кошек, продавать будем, доход вам, дурехи.
      Он знал грамоту, но - забыл, а вспомнить - не хочет. Умный по природе своей, он быстрее всех схватывает существенное в рассказах Хохла.
      - Так, так, - говорит, он, жмурясь, как ребенок, хватающий горькое лекарство: Значит - Иван-то Грозный мелкому народу не вреден был...
      Он, Изот и Панков приходят к нам вечерами, и, не редко, сидят до полуночи, слушая рассказы Хохла о строении мира, о жизни иностранных государств, о революционных судорогах народов. Панкову нравится французская революция:
      - Вот это - настоящий поворот жизни, - одобряет он.
      Он два года тому назад отделился от отца, богатого мужика с огромным зобом и страшно вытаращенными глазами, взял - "по любви" - замуж сироту племянницу Изота, держит ее строго, но одевает в городское платье. Отец проклял его за строптивость и, проходя мимо новенькой избы сына, ожесточенно плюет на нее. Панков сдал Ромасю в аренду избу и пристроил к ней лавку против желания богатеев села, и они ненавидят его за это, он же относится к ним - внешне равнодушно, говорит о них пренебрежительно, а с ними - грубо и насмешливо. Деревенская жизнь тяготит его:
      - Знай я ремесло - жил бы в городе...
      Складный, всегда чисто одетый, он держится солидно, и очень самолюбив; ум его осторожен, недоверчив.
      - Ты от сердца, али по расчету за такое дело взялся? - спрашивает он Ромася.
      - А - как думаешь?
      - Нет - ты скажи!
      - По твоему, как лучше?
      - Не знаю. А - по твоему?
      Хохол упрям и в конце концов заставляет мужика высказаться.
      - Лучше - от ума, конечно! Ум без пользы не живет, а где польза - там дело прочное. Сердце - плохой советчик нам. По сердцу, я бы такого наделал - беда. Попа обязательно поджег бы, - не суйся, куда не надо.
      Поп, злой старичок, с мордочкой крота, очень насолил Панкову вмешавшись в его ссору с отцом.
      Сначала Панков относился ко мне неприязненно и почти враждебно, даже хозяйски покрикивал на меня, но скоро это исчезло у него, хотя - я чувствовал - осталось скрытое недоверие ко мне; да и мне Панков был неприятен.
      Очень памятны мне вечера в маленькой, чистой комнатке с бревенчатыми стенами. Окна плотно закрыты ставнями; на столе, в углу, горит лампа, перед нею крутолобый, гладко остриженный человек с большой бородою, он говорит спокойно:
      - Суть жизни в том, чтобы человек все дальше отходил от скота...
      Трое мужиков слушают внимательно, у всех - хорошие глаза, умные лица. Изот сидит всегда неподвижно, как бы прислушиваясь к чему-то отдаленному, что слышит только он один; Кукушкин вертится, точно его комары кусают, а Панков, пощипывая светлые усики, соображает тихо:
      - Значит, все-таки была нужда народу разбиться на сословия.
      Мне очень нравится, что Панков никогда не говорит грубо с Кукушкиным, батраком своим, и внимательно слушает забавные выдумки мечтателя.
      Кончится беседа, - я иду к себе, на чердак и сижу там, у открытого окна, глядя на уснувшее село и в поля, где непоколебимо властвует молчание. Ночная мгла пронизана блеском звезд, тем более близких земле, чем дальше они от меня. Безмолвие внушительно сжимает сердце, а мысль растекается в безграничии пространства, и я вижу тысячи деревень, так же молча прижавшихся к плоской земле, как притиснуто к ней наше село. Неподвижность, тишина...
      Мглистая пустота, тепло обняв меня, присасывается тысячами невидимых пиявок к душе моей, и, постепенно, я чувствую сонную слабость, смутная тревога волнует меня. Мал и ничтожен я на земле...
      Жизнь села встает предо мною безрадостно. Я многократно слышал и читал, что в деревне люди живут более здорово и сердечно, чем в городе. Но - я вижу мужиков в непрерывном, каторжном труде, среди них много нездоровых, надорвавшихся в работе и почти совсем нет веселых людей. Мастеровые и рабочие города, работая не меньше, живут веселее и не так нудно, надоедливо жалуются на жизнь, как эти угрюмые люди. Жизнь крестьянина не кажется мне простой, - она требует напряженного внимания к земле и много чуткой хитрости в отношении к людям. И не сердечна эта, бедная разумом жизнь, заметно, что все люди села живут ощупью, как слепые, все чего-то боятся, не верят друг другу, - что-то волчье есть в них.
      Мне трудно понять, за что они так упрямо не любят Хохла, Панкова и всех "наших", - людей, которые хотят жить разумно.
      Я отчетливо вижу преимущества города: его жажду счастья, дерзкую пытливость разума, разнообразие его целей и задач. И всегда в такие ночи мне вспоминается двое горожан:
      "Ф. Калугин и З. Небей.
      "Часовых дел мастера, а также принимают в починку разные аппараты, хирургические инструменты, швейные машины, музыкальные ящики всех систем и прочее".
      Эта вывеска помещается над узенькой дверью маленького магазина. По сторонам двери - пыльные окна. У одного сидит Ф. Калугин, лысый, с шишкой на желтом черепе и с лупой в глазу; круглолицый, плотный, он почти непрерывно улыбается, ковыряя тонкими щипчиками в механизме часов, или что-то распевает, открыв круглый рот, спрятанный под седою щеткой усов. У другого окна - З. Небей, курчавый, черный, с большим, кривым носом, с большими, как сливы, глазами и остренькой бородкой; сухой, тощий, он похож на дьявола. Он тоже разбирает и слаживает какие-то тоненькие штучки и, порою, неожиданно кричит басом:
      - Тра-та-там, там, там!
      За спинами у них хаотически нагромождены ящики, машины, какие-то колеса, аристоны, глобусы; всюду на полках - металлические вещи разных форм, и множество часов качают маятниками на стенах. Я готов целый день смотреть, как работают эти люди, но мое длинное тело закрывает им свет, они строят мне страшные рожи, машут руками - гонят прочь. Уходя, я с завистью думаю:
      - Какое счастье уметь все делать!
      Уважаю этих людей и верю, что они знают тайны всех машин, инструментов и могут починить все на свете. Это - люди!
      А деревня не нравится мне, мужики непонятны. Бабы особенно часто жалуются на болезнь; у них что-то "подкатывает к сердцу", "спирает в грудях" и постоянно - "резь в животе", - об этом они больше и охотнее всего говорят, сидя по праздникам у своих изб или на берегу Волги. Все они страшно легко раздражаются, неистово ругая друг друга. Из-за разбитой, глиняной корчаги, ценою в двенадцать копеек, три семьи дрались кольями, переломили руку старухе и разбили череп парню. Такие драки почти каждую неделю.
      Парни относятся к девицам откровенно цинично и озорничают над ними: поймают девок в поле, завернут им юбки и крепко свяжут подолы мочало й над головами. Это называется "пустить девку цветком". По пояс обнаженные снизу девицы визжат, ругаются, но, кажется, им приятна эта игра - заметно, что они развязывают юбки свои медленнее, чем могли бы. В церкви за всенощной, парни щиплют девицам ягодицы, - кажется, только для этого они и ходят в церковь. В воскресенье поп с амвона говорил:
      - Скоты! Нет разве иного места для безобразия вашего?
      - На Украине народ, пожалуй, более поэт в религии, - рассказывает Ромась, - а здесь, под верою в Бога, я вижу только грубейшие инстинкты страха и жадности. Такой, знаете, искренной любви к Богу, восхищения красотою и силой его - у здешних нет. Это, может быть, хорошо: легче освободятся от религии, она же - вреднейший предрассудок, скажу вам.
      Парни хвастливы, но - трусы. Уже раза три они пробовали побить меня, застигая ночью на улице, но это не удалось им, и только однажды меня ударили палкой по ноге. Конечно, я не говорил Ромасю о таких стычках, но, заметив, что я прихрамываю, он сам догадался в чем дело.
      - Эге, все-таки - получили подарок? Я ж говорил вам.
      Хотя он и не советует мне гулять по ночам, но, все же, иногда я выхожу огородами на берег Волги и сижу там, под ветлами, глядя сквозь прозрачную завесу ночи вниз и за реку, в луга. Величественно медленное течение Волги, богато позолоченное лучами невидимого солнца, отраженными мертвой луною. Я не люблю луну, в ней есть что-то зловещее и, как у собаки, она возбуждает у меня печаль, желание уныло завыть. Меня очень обрадовало, когда я узнал, что она светит не своим светом, что она мертва и нет, и не может быть жизни на ней. До этого я представлял ее населенной медными людьми; они сложены из треугольников, двигаются как циркули и уничтожающе, великопостно звонят. На ней все - медное: растения, животные, - все непрерывно, приглушено звенит, враждебно земле, замышляет злое против нее. Мне было приятно узнать, что она - пустое место в небесах, но, все-таки, хотелось бы, чтоб на луну упал большой метеор, с силою, достаточной для того, чтоб она, вспыхнув от удара, засияла над землей собственным светом.
      Глядя, как течение Волги колеблет парчевую полосу света и, зарожденное где-то далеко во тьме, исчезает в черной тени горного берега, - я чувствую, что мысль моя становится бодрее и острей. Легко думается о чем-то неуловимом словами, чуждом всему, что пережито днем. Владычное движение водной массы почти безмолвно. По темной, широкой дороге скользит пароход чудовищной птицей в огненном оперении, мягкий шум течет вслед за ним как трепет тяжелых крыльев. Под луговым берегом плавает огонек, от него по воде простирается острый красный луч - это рыбак лучит рыбу, а можно думать, что на реку опустилась с неба одна из его бесприютных звезд и носится над водою огненным цветком.
      Вычитанное из книг развивается в странные фантазии, воображение неустанно ткет картины бесподобной красоты, и точно плывешь в мягком воздухе ночи вслед за рекою.
      Меня находит Изот, - ночью он кажется еще крупнее, еще более приятен.
      - Ты опять тут? - спрашивает он и, садясь рядом, долго, сосредоточенно молчит, глядя на реку и в небо, поглаживая тонкий шелк золотистой бороды.
      Потом - мечтает:
      - Выучусь, начитаюсь, - пойду вдоль всех рек и буду все понимать! Буду учить людей. Да! Хорошо, брат, поделиться душой с человеком. Даже бабы, - некоторые, - если с ними говорить по душе - и они понимают! Недавно одна - сидит в лодке у меня и спрашивает: а что с нами будет, когда помрем? Не верю - говорит - ни в ад, ни в тот свет. Видал? Они, брат, тоже...
      Не найдя слова, он помолчал и, наконец, добавил:
      - ...живые души...
      Изот был ночной человек. Он хорошо чувствовал красоту, хорошо говорил о ней, тихими словами мечтающего ребенка. В Бога он веровал без страха, хотя и церковно, представлял его себе большим, благообразным стариком, добрым и умным хозяином мира, который не может побороть зла только потому, что не поспевает он, больно много человека разродилось. Ну - ничего, он - поспеет, увидишь. А вот Христа я не могу понять - никак. Ни к чему он для меня. Есть Бог, ну, и - ладно. А тут - еще один. Сын, говорят. Мало ли что - сын. Чай Бог-то не помер...
      Но чаще Изот сидит молча, думая о чем-то, и лишь порою говорит, вздохнув:
      - Да, вот оно как...
      - Что?
      - Это я про себя...
      И снова вздыхает, глядя в мутные дали...
      - Хорошо это - жизнь.
      Я соглашаюсь.
      - Да, хорошо!
      Могуче движется бархатная полоса темной воды; над нею изогнуто простерлась серебряная линия Млечного пути, сверкают золотыми жаворонками большие звезды; и сердце тихо поет свои неразумные думы о тайнах жизни.
      Далеко над лугами из красноватых облаков вырываются лучи солнца, и - вот оно распустило в небесах свой павлиний хвост.
      - Удивительно это - солнце! - бормочет Изот, счастливо улыбаясь.
      Яблони цветут, село окутано розоватыми сугробами и горьким запахом, он проникает всюду, заглушая запахи дегтя и навоза. Сотни цветущих деревьев, празднично одетые в розоватый атлас лепестков, правильными рядами уходят от изб села в поле. В лунные ночи, при легком ветре, мотыльки цветов колебались, шелестели едва слышно, и казалось, что село заливают золотисто-голубые, тяжелые волны. Неустанно и страстно пели соловьи, а днем задорно дразнились скворцы, и невидимые жаворонки изливали на землю непрерывный, нежный звон свой.
      По праздникам, вечерами, девки и молодухи ходили по улице, распевая песни, открыв рты как птенцы, и томно улыбались хмельными улыбками. Изот тоже улыбался точно пьяный, он похудел, глаза его провалились в темные ямы, лицо стало еще строже, красивей и - святей. Он целые дни спал, являясь по улице только под вечер, озабоченный, тихо задумчивый. Кукушкин грубо, но ласково издевался над ним, а он, смущенно ухмыляясь, говорил:
      - Молчи, знай! Что поделаешь?
      И восхищался:
      - Ой, сладка жизнь! И, ведь, как ласково жить можно, какие слова есть для сердца. Иное - до смерти не забудешь, воскреснешь - первым вспомнишь.
      - Смотри, побьют тебя мужья, - предупреждал его Хохол, тоже ласково усмехаясь.
      - И - есть за что, - соглашался Изот.
      Почти каждую ночь, вместе с песнями соловьев, разливался в садах, в поле, на берегу реки высокий, волнующий голос Мигуна, - он изумительно красиво пел хорошие песни, за них даже мужики многое прощали ему.
      Вечерами, по субботам, у нашей лавки собиралось все больше народа и неизбежно - старик Суслов, Баринов, кузнец Кротов, Мигун. Сидят и задумчиво беседуют. Уйдут одни, являются другие, и так - почти до полуночи. Иногда скандалят пьяные, чаще других - солдат Костин, человек одноглазый и без двух пальцев на левой руке. Засучив рукава, размахивая кулаками, он подходит к лавке шагом бойцового петуха и орет натужно, хрипло:
      - Хохол, вредная нация, турецкая вера! Отвечай - почему в церковь не ходишь, а? Еретицкая душа! Смутьян человечий! Отвечай - кто ты таков есть?
      Его дразнят:
      - Мишка, - ты зачем пальцы себе отстрелил? Турка испугался?
      Он лезет драться, но его хватают и со смехом, с криками сталкивают в овраг, катясь кубарем по откосу, он визжит нестерпимо:
      - Караул! Убили...
      Потом вылезает весь в пыли, и просит у Хохла на шкалик водки.
      - За что?
      - За потеху, - отвечает Костин. Мужики дружно хохочут.
      Однажды утром, в праздник, когда кухарка подожгла дрова в печи и вышла на двор, а я был в лавке - в кухне раздался сильный взрыв, лавка вздрогнула, с полок повалились жестянки карамели, зазвенели выбитые стекла, забарабанило по полу. Я бросился в кухню, - из двери ее в комнату лезли черные облака дыма, за ним что-то шипело и трещало. Хохол схватил меня за плечо:
      - Стойте...
      В сенях завыла кухарка.
      - Э, дура...
      Ромась сунулся в дым, загремел чем-то, крепко выругался и закричал:
      - Перестань! Воды!
      На полу кухни дымились поленья дров, горела лучина, лежали кирпичи, в черном жерле печи было пусто, как выметено. Нащупав в дыму ведро воды, я залил огонь на полу и стал швырять поленья обратно в печь.
      - Осторожней! - сказал Хохол, ведя за руку кухарку, и, втолкнув ее в комнату, скомандовал:
      - Запри лавку! Осторожнее, Максимыч, может и еще взорвет...
      И присев на корточки, он стал рассматривать круглые, еловые поленья, потом начал вытаскивать из печи брошенные мною туда.
      - Что вы делаете?
      - А - вот!
      Он протянул мне странно разорванный кругляш и я увидал, что внутренность его была высверлена коловоротом и странно закоптела.
      - Понимаете? Они, черти, начинили полено порохом. Дурачье! Ну, что можно сделать фунтом пороха?
      И, отложив полено в сторону, он начал мыть руки, говоря:
      - Хорошо, что Аксинья ушла, а то ушибло бы ее...
      Кисловатый дым разошелся, - стало видно, что на полке перебита посуда, из рамы окна выдавлены все стекла, а в устье печи - вырваны кирпичи.
      В этот час спокойствие Хохла не понравилось мне, - он вел себя так, как будто глупая затея нимало не возмущает его. А по улице бегали мальчишки, звенели их голоса:
      - У Хохла пожар! Горим!
      Причитая, выла баба, а из комнаты тревожно кричала Аксинья.
      - В лавку ломятся, Михайло Антоныч.
      - Ну, ну, тихо! - говорил он, вытирая полотенцем мокрую бороду.
      В открытое окно комнаты, смотрели искаженные страхом и гневом волосатые рожи, щурились глаза разъедаемые дымом и кто-то возбужденно, визгливо кричал:
      - Выгнать их из села! Скандалы у них бесперечь! Что такое, Господи?
      Маленький рыжий мужичок, крестясь и шевеля губами, пытался влезть в окно и - не мог, - в правой руке у него был топор, а левая, судорожно хватаясь за подоконник, срывалась.
      Держа в руке полено, Ромась спросил его:
      - Куда ты?
      - Тушить, батюшка...
      - Так нигде же не горит...
      Мужик, испуганно открыв рот, исчез, а Ромась вышел на крыльцо лавки и, показывая полено, говорил толпе людей:
      - Кто-то из вас, мужики, начинил этот кругляш порохом и сунул его в наши дрова. Но пороха оказалось мало, и вреда никакого не вышло...
      Я стоял сзади Хохла, смотрел на толпу и слышал, как мужик с топором пугливо рассказывает:
      - Как он размахнется на меня поленом...
      А солдат Костин, уже выпивший, кричал:
      - Выгнать его, изувера! Под суд...
      Но большинство людей молчало, пристально глядя на Ромася, недоверчиво слушая его слова:
      - Для того, чтоб взорвать избу надо много пороха, - пожалуй - пуд! Ну, идите же...
      Кто-то спрашивал:
      - Где староста?
      - Урядника надо!
      Люди разошлись не торопясь, неохотно, как будто сожалея о чем-то.
      Мы сели пить чай, Аксинья разливала, ласковая и добрая как никогда и, сочувственно поглядывая на Ромася, говорила:
      - Не жалуетесь вы на них, вот они и озорничают!
      - Не сердит вас это? - спросил я.
      - Времени не хватит сердиться на каждую глупость.
      Я подумал: если б все люди так спокойно делали свое дело!
      А он уже говорил, что скоро поедет в Казань, спрашивал, какие книги привезти? всюду, заглушая запахи дегтя и навоза. Сотни цветущих деревьев, празднично одетые в
      Иногда мне казалось, что у этого человека на месте души действует - как в часах - некий механизм, заведенный сразу на всю жизнь. Я любил Хохла, очень уважал его, но мне хотелось, чтоб однажды он рассердился на меня или на кого-нибудь другого, кричал бы и топал ногами. Однако он не мог или не хотел сердиться. Когда его раздражали глупостью или подлостью, он только насмешливо прищуривал серые глаза и говорил короткими, холодными словами что-то, всегда очень простое, безжалостное.
      Так, он спросил Суслова:
      - Зачем же вы, старый человек, кривите душой, а?
      Желтые щеки и лоб старика медленно окрасились в багровый цвет, - казалось, что и белая борода его тоже порозовела у корней волос.
      - Ведь, - нет для вас пользы в этом, а уважение вы потеряете.
      Суслов, опустив голову, согласился:
      - Верно - нет пользы!
      И потом говорил Изоту:
      - Это - душеводитель! Вот эдаких бы подобрать в начальство...
      ... Кратко, толково Ромась внушает, что и как я должен делать без него, и мне кажется, что он уже забыл о попытке попугать его взрывом, как забывают об укусе мухи.
      Пришел Панков, осмотрел печь и хмуро спросил:
      - Не испугались?
      - Ну, чего же?
      - Война.
      - Садись чай пить.
      - Жена ждет.
      - Где был?
      - На рыбалке. С Изотом.
      Он ушел и в кухне еще раз задумчиво повторил:
      - Война.
      Он говорил с Хохлом всегда кратко, как будто давно уже переговорив обо всем важном и сложном. Помню, - выслушав историю царствования Ивана Грозного, рассказанную Ромасем, Изот сказал:
      - Скушный царь!
      - Мясник, - добавил Кукушкин, - а Панков решительно заявил:
      - Ума особого не видно в нем. Ну, перебил он князей, так - на их место расплодил мелких дворянишек. Да еще чужих навез, иноземцев. В этом - нет ума! Мелкий помещик хуже крупного. Муха - не волк, из ружья не убьешь, а надоедает она - хуже волка.
      Явился Кукушкин с ведром разведенной глины и, вмазывая кирпичи в печь, говорил:
      - Удумали черти! Вошь свою перевести - не могут, а, человека извести пожалуйста! Ты, Антоныч, много товару сразу не вози, лучше - поменьше, да почаще, а то, гляди, подожгут тебя. Теперь, когда ты эту штуку устроишь, - жди беды!
      "Эта штука", очень неприятная богатеям села, - артель садовладельцев; Хохол почти уже наладил ее при помощи Панкова, Суслова и еще двух, трех разумных мужиков. Большинство домохозяев начало относиться к Ромасю благосклонней, в лавке заметно увеличивалось количество покупателей, и даже "никчемные" мужики - Баринов, Мигун всячески старались помочь всем, чем могли, делу Хохла.
      Мне очень нравится Мигун, я любил его красивые, печальные песни. Когда он пел, то закрывал глаза и его страдальческое лицо не дергалось судорогами. Жил он темными ночами, когда нет луны или небо занавешено плотной тканью облаков. Бывало, - с вечера зовет меня тихонько:
      - Приходи на Волгу.
      Там, налаживая на стерлядей запрещенную снасть, сидя верхом на корме своего челнока, опустив кривые, темные ноги в темную воду, он говорит вполголоса:
      - Измывается надо мной барин, - ну, ладно, могу терпеть, пес его возьми, он лицо, он знает неизвестное мне. А - когда свой брат, мужик, чистит меня - как я могу принять это? Где между нами разница? Он - рублями считает, я - копейками, только и всего.
      Лицо Мигуна болезненно дергается, прыгает бровь, быстро шевелятся пальцы рук, разбирая и подтачивая напильником крючки снасти; тихо звучит сердечный голос:
      - Считаюсь я вором, верно - грешен. Так, ведь, и все грабежом живут, все друг дружку сосут да грызут. Да. Бог нас - не любит, а чорт - балует!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9