Бывшие люди
ModernLib.Net / Отечественная проза / Горький Максим / Бывшие люди - Чтение
(стр. 2)
Человек, не чувствуя в себе ничего хорошего, иногда не прочь порисоваться и своим дурным. Когда все эти люди соберутся вокруг учителя с его газетой - начинается чтение. - Ну-с, - говорит ротмистр, - о чём сегодня рассуждает газетина? Фельетон есть? - Нет, - сообщает учитель. - Жадничает издатель... а передовица имеется? - Есть... Гуляева. - Ага! Валяй её; он, шельма, толково пишет, гвоздь ему в глаз. - "Оценка недвижимых имуществ, - читает учитель, - произведённая более пятнадцати лет тому назад, и поныне продолжает служить основанием ко взиманию оценочного, в пользу города, сбора..." - Это наивно, - комментирует ротмистр Кувалда, - продолжает служить! Это смешно! Купцу, ворочающему делами города, выгодно, чтоб она продолжала служить, ну, она и продолжает... - Статья и написана на эту тему, - говорит учитель. - Странно! Это фельетонная тема... об этом нужно писать с перцем... Возгорается маленький спор. Публика слушает его внимательно, ибо водки выпита пока только одна бутылка. После передовой читают местную хронику, потом судебную. Если в этих криминальных отделах действующим и страдающим лицом является купец - Аристид Кувалда искренно ликует. Обворовали купца прекрасно, только жаль, что мало. Лошади его разбили - приятно слышать, но прискорбно, что он остался жив. Иск в суде проиграл купец - великолепно, но печально, что судебные издержки не возложили на него в удвоенном количестве. - Это было бы незаконно, - замечает учитель. - Незаконно? Но законен ли сам купец? - спрашивает Кувалда. - Что есть купец? Рассмотрим это грубое и нелепое явление: прежде всего каждый купец мужик. Он является из деревни и по истечении некоторого времени делается купцом. Для того, чтобы сделаться купцом, нужно иметь деньги. Откуда у мужика могут быть деньги? Как известно, они не являются от трудов праведных. Значит, мужик так или иначе мошенничал. Значит, купец мошенник-мужик! - Ловко! - одобряет публика вывод оратора. А Тяп`а мычит, потирая себе грудь. Так же точно он мычит, когда с похмелья выпивает первую рюмку водки. Ротмистр сияет. Читают корреспонденции. Тут для ротмистра - "разливанное море", по его словам. Он всюду видит, как купец скверно делает жизнь и как он портит сделанное до него. Его речи громят и уничтожают купца. Его слушают с удовольствием, потому что он - зло ругается. - Если б я писал в газетах! - восклицает он. - О, я бы показал купца в его настоящем виде... я бы показал, что он только животное, временно исполняющее должность человека. Он груб, он глуп, не имеет вкуса к жизни, не имеет представления об отечестве и ничего выше пятака не знает. Объедок, зная слабую струну ротмистра и любя злить людей, ехидно вставляет: - Да, с той поры, как дворяне начали помирать с голода, - исчезают люди из жизни... - Ты прав, сын паука и жабы; да, с той поры, как дворяне пали, - людей нет! Есть только купцы... и я их не-на-ви-жу! - Оно и понятно, потому что и ты, брат, попран во прах ими же... - Я? Я погиб от любви к жизни, - дурак! Я жизнь любил, а купец её обирает. Я не выношу его именно за это, - а не потому, что я дворянин. Я, если хочешь знать, не дворянин, а бывший человек. Мне теперь наплевать на всё и на всех... и вся жизнь для меня - любовница, которая меня бросила, за что я презираю её. - Врёшь! - говорит Объедок. - Я вру? - орёт Аристид Кувалда, красный от гнева. - Зачем кричать? - раздается холодный и мрачный бас Мартьянова. Зачем рассуждать? Купец, дворянин - нам какое дело? - Поелику мы ни бэ, ни мэ, ни ку-ку-ре-ку... - вставляет дьякон Тарас. - Отстаньте, Объедок, - примирительно говорит учитель. - Зачем солить селёдку? Он не любит спора и вообще не любит шума. Когда вокруг разгораются страсти, его губы складываются в болезненную гримасу, он рассудительно и спокойно старается помирить всех со всеми, а если это не удаётся ему, уходит от компании. Зная это, ротмистр, если он особенно пьян, сдерживается, не желая терять в лице учителя лучшего слушателя своих речей. - Я повторяю, - более спокойно продолжает он, - я вижу жизнь в руках врагов, не врагов только дворянина, но врагов всего благородного, алчных, неспособных украсить жизнь чем-либо... - Однако, брат, - говорит учитель, - купцы создали Геную, Венецию, Голландию, купцы Англии завоевали своей стране Индию, купцы Строгановы... - Какое мне дело до тех купцов? Я имею в виду Иуду Петунникова и иже с ним... - А до этих тебе какое дело? - тихо спрашивает учитель. - А - разве я не живу? Ага! Живу, - значит, должен негодовать при виде того, как жизнь портят дикие люди, полонившие её. - И смеются над благородным негодованием ротмистра и человека в отставке, - задирает Объедок. - Хорошо! Это глупо, я согласен... Как бывший человек, я должен смарать в себе все чувства и мысли, когда-то мои. Это, пожалуй, верно... Но чем же я и все мы, - чем же вооружимся мы, если отбросим эти чувства? - Вот ты начинаешь говорить умно, - поощряет его учитель. - Нам нужно что-то другое, другие воззрения на жизнь, другие чувства... нам нужно что-то такое, новое... ибо и мы в жизни - новость... - Несомненно нам нужно это, - говорит учитель. - Зачем? - спрашивает Конец. - Не всё ли равно, что говорить и думать? Нам недолго жить... мне сорок, тебе пятьдесят... моложе тридцати нет среди нас. И даже в двадцать долго не проживёшь такою жизнью. - И какая мы новость? - усмехается Объедок. - Гольтепа всегда была. - И она создала Рим, - говорит учитель. - Да, конечно, - ликует ротмистр, - Ромул и Рем - разве они не золоторотцы? И мы - придёт наш час - создадим... - Нарушение общественной тишины и спокойствия, - перебивает Объедок. Он хохочет, довольный собой. Смех у него скверный, разъедающий душу. Ему вторит Симцов, дьякон, Полтора Тараса. Наивные глаза мальчишки Метеора горят ярким огнём, и щёки у него краснеют. Конец говорит, точно молотом бьёт по головам: - Всё это глупости, - мечты, - ерунда! Странно было видеть так рассуждающими этих людей, изгнанных из жизни, рваных, пропитанных водкой и злобой, иронией и грязью. Для ротмистра такие беседы были положительно праздником сердца. Он говорил больше всех, и это давало ему возможность считать себя лучше всех. А как бы низко ни пал человек - он никогда не откажет себе в наслаждении почувствовать себя сильнее, умнее, - хотя бы даже только сытее своего ближнего. Аристид Кувалда злоупотреблял этим наслаждением, но не пресыщался им, к неудовольствию Объедка, Кубаря и других бывших людей, мало интересовавшихся подобными вопросами. Но зато политика была общей любимицей. Разговор на тему о необходимости завоевания Индии или об укрощении Англии мог затянуться бесконечно. С не меньшей страстью говорили о способах радикального искоренения евреев с лица земли, но в этом вопросе верх всегда брал Объедок, сочинявший изумительно жестокие проекты, и ротмистр, желавший везде быть первым, избегал этой темы. Охотно, много и скверно говорили о женщинах, но в защиту их всегда выступал учитель, сердившийся, если очень уж пересаливали. Ему уступали, ибо все смотрели на него как на человека недюжинного и - у него, по субботам, занимали деньги, заработанные им за неделю. Он вообще пользовался многими привилегиями: его, например, не били в тех нередких случаях, когда беседа заканчивалась всеобщей потасовкой. Ему было разрешено приводить в ночлежку женщин; больше никто не пользовался этим правом, ибо ротмистр всех предупреждал: - Баб ко мне не водить... Бабы, купцы и философия - три причины моих неудач. Изобью, если увижу кого-нибудь, явившегося с бабой!.. Бабу тоже изобью... За философию - оторву голову... Он мог оторвать голову - несмотря на свои года, он обладал удивительной силой. Затем, каждый раз, когда дрался, ему помогал Мартьянов. Мрачный и молчаливый, точно надгробный памятник, во время общего боя он всегда становился спиной к спине Кувалды, и тогда они изображали собой всё сокрушавшую и несокрушимую машину. Однажды пьяный Симцов ни за что ни про что вцепился в волосы учителя и выдрал клок их. Кувалда ударом кулака в грудь уложил его на полчаса в обморок, когда он очнулся, заставил его съесть волосы учителя. Тот съел, боясь быть избитым до смерти. Кроме чтения газеты, разговоров и драк, развлечением служила ещё игра в карты. Играли без Мартьянова, ибо он не мог играть честно, о чём, после нескольких уличений в мошенничестве, сам же откровенно и заявил: - Я не могу не передёргивать... Это у меня привычка. - Бывает, - подтвердил дьякон Тарас. - Я привык дьяконицу свою по воскресеньям после обедни бить; так, знаете, когда умерла она - такая тоска на меня по воскресеньям нападала, что даже невероятно. Одно воскресенье прожил - вижу, плохо! Другое - стерпел. Третье - кухарку ударил раз... Обиделась она... Подам, говорит, мировому. Представьте себе моё положение! На четвёртое воскресенье - вздул её, как жену! Потом заплатил ей десять целковых и уж бил по заведённому порядку, пока опять не женился... - Дьякон, - врёшь! Как ты мог в другой раз жениться? - оборвал его Объедок. - А? А я так - она у меня за хозяйством смотрела. - У вас были дети? - спросил его учитель. - Пять штук... Один утонул. Старший, - забавный был мальчишка! Двое умерли от дифтерита... Одна дочь вышла замуж за какого-то студента и поехала с ним в Сибирь, а другая захотела учиться и умерла в Питере... от чахотки, говорят... Д-да... пять было... как же! Мы, духовенство, плодовитые... Он стал объяснять, почему это именно так, возбуждая гомерический хохот своим рассказом. Когда хохотать устали, Алексей Максимович Симцов вспомнил, что у него тоже была дочь. - Лидкой звали... Толстая такая... И больше он, должно быть, не помнил ничего, потому что посмотрел на всех, улыбнулся виновато и - умолк. О своём прошлом эти люди мало говорили друг с другом, вспоминали о нём крайне редко, всегда в общих чертах и в более или менее насмешливом тоне. Пожалуй, что такое отношение к прошлому и было умно, ибо для большинства людей память о прошлом ослабляет энергию в настоящем и подрывает надежды на будущее. А в дождливые, серые, холодные дни осени бывшие люди собирались в трактире Вавилова. Там их знали, немножко боялись, как воров и драчунов, немножко презирали, как горьких пьяниц, но всё-таки уважали и слушали, считая умными людьми. Трактир Вавилова был клубом Въезжей улицы, а бывшие люди - интеллигенцией клуба. По субботам - вечерами, в воскресенье - с утра до ночи - трактир был полон и бывшие люди являлись в нём желанными гостями. Они вносили с собой в среду забитых бедностью и горем обывателей улицы свой дух, в котором было что-то, облегчавшее жизнь людей, истомлённых и растерявшихся в погоне за куском хлеба, таких же пьяниц, как обитатели убежища Кувалды, и так же сброшенных из города, как и они. Уменье обо всём говорить и всё осмеивать, безбоязненность мнений, резкость речи, отсутствие страха перед тем, чего вся улица боялась, бесшабашная, бравирующая удаль этих людей - не могли не нравиться улице. Затем, почти все они знали законы, могли дать любой совет, написать прошение, помочь безнаказанно смошенничать. За всё это им платили водкой и лестным удивлением пред их талантами. По своим симпатиям улица делилась на две, почти равные, партии: одна полагала, что "ротмистр - куда забористей учителя, настоящий воин! Храбрость и ум у него большущие!" Другая была убеждена, что учитель во всех отношениях "перевесил" Кувалду. Поклонниками Кувалды являлись те из мещанства, которые были известны в улице как записные пьяницы, воры и сорви-головы, для которых путь от сумы до тюрьмы был неизбежен. Учителя уважали люди более степенные, на что-то надеявшиеся, чего-то ожидавшие, вечно чем-то занятые и редко сытые. Характер отношений Кувалды и учителя к улице точно определился следующим примером. Однажды в трактире обсуждалось постановление городской думы, коим обыватели Въезжей улицы обязывались: рытвины и промоины в своей улице засыпать, но навоза и трупов домашних животных для сей цели не употреблять, а применять к делу только щебень и мусор с мест постройки каких-либо зданий. - Откуда же я должен взять этот самый щебень, ежели я за всю свою жизнь одну только скворешницу хотел строить, да и то вот ещё не собрался? жалобно заявил Мокей Анисимов, человек, промышлявший торговлей тёртыми калачами, которые пекла его жена. Ротмистр нашёл, что ему следует высказаться по данному вопросу, и грохнул кулаком по столу, привлекая к себе внимание. - Откуда взять щебень и мусор? Иди, ребята, всей улицей в город и разбирай думу. Больше она по своей ветхости ни на что не годится. Таким образом, вы дважды послужите украшению города - и Въезжую сделаете приличной, и новую думу заставите построить. Лошадей для возки возьмите у головы, да захватите и его трёх дочек - девицы для упряжи вполне годные. А то разрушьте дом купца Иуды Петунникова и вымостите улицу деревом. Кстати, я знаю, Мокей, на чём твоя жена сегодня калачи пекла: на ставнях с третьего окна и двух ступеньках с крыльца Иудина дома. Когда публика вдоволь нахохоталась, степенный огородник Павлюгин спросил: - А как же всё-таки быть-то, ваше благородие?.. - Ни рукой, ни ногой не двигать! Размывает улицу - ну и пускай! - Некоторые дома попадать хотят... - Не мешайте им, пускай падают! Упадут - дери с города вспомоществование; не даст - валяй к нему иск! Вода-то откуда течёт? Из города? Ну, город и виновен в разрушении домов... - Вода - от дождя, скажут... - Да ведь в городе дома от дождя не валятся? Он с вас налоги дерёт, а голоса вам для разговора о ваших правах не даёт! Он вам жизнь и имущество портит, да вас же и чинить заставляет! Катай его спереди и сзади! И половина улицы, убеждённая радикалом Кувалдой, решила ждать, когда её домишки смоет дождевой водой из города. Более степенные люди нашли в учителе человека, который составил им убедительную реляцию думе. В этой реляции отказ улицы выполнить постановление думы был мотивирован настолько солидно, что дума вняла. Улице разрешили воспользоваться мусором, оставшимся от ремонта казарм, и дали ей для возки пять лошадей пожарного обоза. Даже более - признали необходимым проложить, со временем, по улице сточную трубу. Это и многое другое создало учителю широкую популярность в улице. Он писал прошения, печатал заметки в газетах. Так, например, однажды гости Вавилова заметили, что селёдки и другие снеди в трактире Вавилова совершенно не соответствуют своему назначению. И вот дня через два Вавилов, стоя за буфетом с газетой в руках, публично каялся. - Справедливо - одно могу сказать! Действительно, селёдки купил я ржавые, не совсем хорошие селедки. И капуста - верно!.. задумалась она немножко. Известно, ведь каждый человек хочет как можно больше в свой карман пятаков нагнать. Ну, и что же? Вышло совсем наоборот: я - посягнул, а умный человек предал меня позору за жадность мою... Квит! Это покаяние произвело на публику очень хорошее впечатление и дало возможность Вавилову скормить ей и селёдку и капусту, - всё это публика, под приправой своего впечатления, незаметно скушала. Факт весьма значительный, ибо он не только увеличивал престиж учителя, но и знакомил обывателя с силой печатного слова. Случалось, что учитель читал в трактире лекции практической морали. - Видел я, - говорил он, обращаясь к маляру Яшке Тюрину, - видел я, как ты бил свою жену... Яшка уже "подмалевался" двумя стаканами водки и находится в ухарски развязном настроении. Публика смотрит на него, ожидая, что вот сейчас он "выкинет коленце", и в харчевне воцаряется тишина. - Видел? Понравилось? - спрашивает Яшка. Публика сдержанно смеётся. - Нет, не понравилось, - отвечает учитель. Тон его так внушительно серьёзен, что публика молчит. - Кажись бы, я старался, - бравирует Яшка, предчувствующий, что учитель его "срежет". - Жена довольна, - не встаёт сегодня... Учитель задумчиво на столе пальцем чертит какие-то фигуры и, разглядывая их, говорит: - Видишь ли, Яков, почему мне не нравится это... Разберём основательно, что именно ты делаешь и чего можно тебе от этого ждать. Жена у тебя беременна; ты бил её вчера по животу и по бокам - значит, ты бил не только её, но и ребёнка. Ты мог его убить, и при родах жена твоя умерла бы от этого или сильно захворала. Возиться с больной женой и неприятно и хлопотно, и дорого это будет тебе стоить, потому что болезни требуют лекарств, а лекарства - денег. Если же ты ребёнка не убил ещё, то, наверное, изувечил, и он, быть может, родится уродом: кривобоким, горбатым. Значит, он не будет способен к работе, а для тебя важно, чтобы он был работником. Даже если он родится только больным - и то скверно: свяжет мать и потребует лечения. Видишь ли, что ты себе готовишь? Люди, живущие трудом своих рук, должны рождаться здоровыми и рожать здоровых детей... Верно я говорю? - Верно, - подтверждает публика. - Ну, это, чай, тово, - не случится! - говорит Яшка, несколько робея перед перспективой, нарисованной учителем. - Она здоровая... сквозь её до ребёнка не дойдёшь, поди-ка? Ведь она, дьявол, больно уж ведьма! восклицает он с огорчением. - Чуть я что, - и пойдёт меня есть, как ржа железо! - Я понимаю, Яков, что тебе нельзя не бить жену, - снова раздастся спокойный и вдумчивый голос учителя, - у тебя на это много причин... Не характер твоей жены причина того, что ты её так неосторожно бьёшь... а вся твоя тёмная и печальная жизнь... - Вот это верно, - восклицает Яков, - живём действительно в темноте, как у трубочиста за пазухой. - Ты злишься на всю жизнь, а терпит твоя жена... самый близкий к тебе человек - и терпит без вины перед тобой, - только потому, что ты её сильнее; она у тебя всегда под рукой, и деваться ей от тебя некуда. Видишь, как это... нелепо! - Оно так... чёрт её возьми! Да ведь что же мне делать-то? Али я не человек? - Так, ты человек!.. Ну, вот я тебе хочу сказать: бить ты её бей, если без этого не можешь, но бей осторожно: помни, что можешь повредить её здоровью или здоровью ребёнка. Никогда вообще не следует бить беременных женщин по животу, по груди и бокам - бей по шее или возьми веревку и... по мягким местам... Оратор кончил свою речь, и его глубоко ввалившиеся тёмные глаза смотрят на публику и, кажется, в чём-то извиняются перед ней и о чём-то виновато спрашивают её. Она же оживлённо шумит. Ей понятна эта мораль бывшего человека, мораль кабака и несчастия. - Что, брат Яша, понял? - Вот она какая правда-то бывает! Яков понял: неосторожно бить жену - вредно для него. Он молчит, отвечая смущёнными улыбками на шутки товарищей. - И опять же, что такое жена? - философствует кабачник Мокей Анисимов. - Жена - друг, ежели правильно вникнуть в дело. Она к тебе вроде как цепью на всю жизнь прикована, и оба вы с ней на манер каторжников. Старайся идти с ней стройно в ногу, не сумеешь - цепь почуешь... - Погоди, - говорит Яков, - ведь и ты свою бьёшь? - А я разве говорю - нет? Бью... Иначе невозможно... Кого же мне стену, что ли, дуть кулаками, когда невтерпёж приходит? - Ну вот, и я тоже... - говорит Яков. - Ну, какая же у нас жизнь тесная и аховая, братцы мои! Нет тебе нигде настоящего размаха! - И даже жену бей с оглядкой! - юмористически скорбит кто-то. Так они беседуют до поздней ночи или до драки, возникающей на почве опьянения и тех настроении, какие навевают на них эти беседы. За окнами трактира дождь идёт, дико воет холодный ветер. В трактире душно, накурено, но тепло; на улице мокро, холодно и темно. Ветер так стучит в окно, точно дерзко вызывает всех этих людей из трактира и грозит разнести их по земле, как пыль. Иногда в его вое слышится подавленный, безнадёжный стон и потом раздаётся холодный, жёсткий хохот. Эта музыка наводит на унылые мысли о близости зимы, о проклятых коротких днях без солнца, о длинных ночах, о необходимости иметь тёплую одежду и много есть. На пустой желудок так плохо спится в бесконечные зимние ночи. Идёт зима, идёт... Как жить? Невесёлые думы вызывали усиленную жажду обывателей Въезжей, у бывших людей увеличивалось количество вздохов в их речах и количество морщин на лицах, голоса становились глуше, отношения друг к другу тупее. И вдруг среди них вспыхивала зверская злоба, пробуждалось ожесточение людей загнанных, измученных своей суровой судьбой. Тогда они били друг друга; били жестоко, зверски; били и снова, помирившись, напивались, пропивая всё, что мог принять в заклад нетребовательный Вавилов. Так, в тупой злобе, в тоске, сжимавшей им сердца, в неведении исхода из этой подлой жизни, они проводили дни осени, ожидая ещё более суровых дней зимы. Кувалда в такие времена приходил к ним на помощь с философией. - Не горюй, братцы! Всё имеет свой конец - это самое главное достоинство жизни. Пройдёт зима, и снова будет лето... Славное время, когда, говорят, и у воробья - пиво. Но его речи не действовали - глоток самой чистой воды не насытит голодного. Дьякон Тарас тоже пробовал развлечь публику, распевая песни и рассказывая свои сказки. Он имел более успеха. Иногда его усилия приводили к тому, что вдруг отчаянное, удалое веселие вскипало в трактире: пели, плясали, хохотали и на несколько часов становились похожими на безумных. Потом снова впадали в тупое, равнодушное отчаяние, сидя за столами в копоти ламп, в табачном дыму, угрюмые, оборванные, лениво переговариваясь друг с другом, слушая вой ветра и думая о том, как бы напиться, напиться до потери чувств? И все были глубоко противны каждому, и каждый таил в себе бессмысленную злобу против всех. II Всё относительно на этом свете, и нет в нём для человека такого положения, хуже которого не могло бы ничего быть. Однажды в конце сентября, ясным днём, ротмистр Аристид Кувалда сидел, по обыкновению, в своём кресле у дверей ночлежки и, глядя на возведённое купцом Петунниковым каменное здание рядом с трактиром Вавилова, думал. Здание, ещё окружённое лесами, предназначалось под свечной завод и давно уже кололо глаза ротмистру пустыми, тёмными впадинами длинного ряда окон и паутиной дерева, окружавшей его от основания до крыши. Красное, точно кровью обмазанное, оно походило на какую-то жестокую машину, ещё не действующую, но уже разинувшую ряд глубоких, жадно зияющих пастей и готовую что-то жевать и пожирать. Серый деревянный трактир Вавилова, с кривой крышей, поросшей мхом, опёрся на одну из кирпичных стен завода и казался большим паразитом, присосавшимся к ней. Ротмистр думал о том, что скоро и на месте старого дома начнут строить. Сломают и ночлежку. Придётся искать другое помещение, а такого удобного и дешёвого не найдёшь. Жалко, грустно уходить с насиженного места. Уходить же придётся только потому, что некий купец пожелал производить свечи и мыло. И ротмистр чувствовал, что, если б ему представился случай чем-нибудь хоть на время испортить жизнь этому врагу, - о! с каким наслаждением он испортил бы её! Вчера купец Иван Андреевич Петунников был на дворе ночлежки с архитектором и своим сыном. Измерили двор и всюду натыкали в землю каких-то палочек, которые, по уходе Петунникова, ротмистр приказал Метеору вытаскать из земли и разбросать. Перед глазами ротмистра стоял этот купец - маленький, сухонький, в длиннополом одеянии, похожем одновременно на сюртук и на поддёвку, в бархатном картузе и высоких, ярко начищенных сапогах. Костлявое, скуластое лицо, с седой, клинообразной бородкой, с высоким, изрезанным морщинами лбом, и из-под него сверкают узкие, серые глазки, прищуренные, всегда что-то высматривающие. Острый хрящеватый нос, маленький рот с тонкими губами. В общем, у купца вид благочестиво хищный и почтенно злой. "Проклятая помесь лисицы и свиньи!" - выругался про себя ротмистр и вспомнил первую фразу Петунникова, касавшуюся его. Купец пришёл с членом городской управы покупать дом и, увидев ротмистра, спросил своего провожатого бойким костромским говором: - Энто тот самый огарок - квартирант-от ваш? И с той поры вот уже почти полтора года они состязаются друг с другом в своём уменье оскорблять человека. И вчера между ними произошло лёгонькое "упражнение в буесловии", как называл ротмистр свои разговоры с купцом. Проводив архитектора, купец подошёл к ротмистру. - Сидишь? - спросил он, дёргая рукой за козырёк картуза, так что нельзя было понять, поправляет ли он его или же хочет изобразить поклон. - Мыкаешься? - в тон ему сказал ротмистр и сделал движение нижней челюстью, отчего борода его вздрогнула и что нетребовательный человек мог принять за поклон или за желание ротмистра пересунуть свою трубку из одного угла рта в другой. - Денег у меня много - вот и мыкаюсь. Деньги хотят, чтоб их в жизнь пускали, вот я и даю им ход, - дразнит ротмистра купец, лукаво прищуривая глазки. - Не тебе, значит, рубль служит, а ты рублю, - комментирует Кувалда, борясь с желанием дать пинка в живот купцу. - Али это не всё равно? С ними, с деньгами-то, всяко приятно... А вот ежели без них... И купец с нахально подделанным состраданием оглядывает ротмистра. У того верхняя губа прыгает, обнажая крупные волчьи зубы. - Имея ум и совесть, можно жить и без них... Деньги, обыкновенно, являются как раз в то время, когда у человека совесть усыхать начинает... Совести меньше - денег больше... - Это верно... А то есть люди, у которых ни денег, ни совести... - Ты смолоду-то таким и был? - простодушно спрашивает Кувалда. Теперь у Петунникова вздрагивает нос. Иван Андреевич вздыхает, щурит глазки и говорит: - Мне смолоду о-ох большие тяжести поднять пришлось! - Я думаю... - Работал я, ох как работал! - А многих обработал? - Таких, как ты? Дворян-то? Ничего, - достаточно их от меня христовой молитве выучились... - Не убивал, только грабил? - режет ротмистр. Петунников зеленеет и находит нужным изменить тему. - А хозяин ты плохой - сидишь, а гость стоит... - Пусть и он сядет, - разрешает Кувалда. - Да не на что, вишь... - На землю... земля всякую дрянь принимает... - Я это по тебе вижу... Однако пойти от тебя, ругателя, - ровно и спокойно сказал Петунников, но глаза его излили на ротмистра холодный яд. Он ушёл, оставив Кувалду в приятном сознании, что купец боится его. Если б он не боялся, так уже давно бы выгнал из ночлежки. Не из-за пяти же рублей в месяц он не гонит его! Потом ротмистр следит, как купец ходит вокруг своего завода, ходит по лесам вверх и вниз. Ему очень хочется, чтоб купец упал и изломал себе кости. Сколько уже он создал остроумных комбинаций падения и всяческих увечий, глядя на Петунникова, лазившего по лесам, как паук по своей сетке. Вчера ему даже показалось, что вот одна доска дрогнула под ногами купца, и ротмистр в волнении вскочил со своего места... Но - ничего не вышло. И сегодня, как всегда, перед глазами Аристида Кувалды торчит это красное здание, прочное, плотное, крепко вцепившееся в землю, точно уже высасывающее из неё соки. Кажется, что оно холодно и темно смеется над ротмистром зияющими дырами своих стен. Солнце льёт на него свои осенние лучи так же щедро, как и на уродливые домики Въезжей улицы. "А вдруг! - мысленно воскликнул ротмистр, измеряя глазами стену завода. - Ах ты, чёрт возьми! Если бы..." Весь встрепенувшись, возбуждённый своей мыслью, Аристид Кувалда вскочил и торопливо пошёл в трактир Вавилова, улыбаясь и бормоча что-то про себя. Вавилов встретил его за буфетом дружеским восклицанием: - Вашему благородию здравия желаем! Среднего роста, с лысой головой, в венчике седых кудрявых волос, с бритыми щеками и с прямо торчащими усами, похожими на зубные щётки, прямой и ловкий, в кожаной куртке, он каждым своим движением позволял узнать в нём старого унтер-офицера. - Егор! У тебя вводный лист и план на дом есть? - торопливо спросил Кувалда. - Имею. Вавилов подозрительно сузил свои вороватые глаза и пристально уставился ими в лицо ротмистра, в котором он видел что-то особенное. - Покажи мне! - воскликнул ротмистр, стукая кулаком по стойке и опускаясь на табурет около неё. - А зачем? - спросил Вавилов, решившийся при виде возбуждения Кувалды держать ухо востро. - Болван, неси скорей! Вавилов наморщил лоб и испытующе поднял глаза к потолку. - Где они у меня, эти самые бумаги? На потолке не нашлось никаких указаний по этому вопросу; тогда унтер устремил глаза на свой живот и с видом озабоченной задумчивости стал барабанить пальцем по стойке. - Будет тебе кобениться, - прикрикнул на него ротмистр, не любивший его, находя, что бывшему солдату привычнее быть вором, чем трактирщиком. - Да я, Ристид Фомич, уж вспомнил. Кажись, они в окружном суде остались. Как я вводился во владение... - Егорка, брось! Ввиду твоей же пользы, покажи мне сейчас план, купчую и всё, что есть. Может быть, ты не одну сотню рублей выиграешь от этого понял? Вавилов ничего не понял, но ротмистр говорил так внушительно, с таким серьёзным видом, что глаза унтера загорелись любопытством, и, сказав, что посмотрит, нет ли этих бумаг у него в укладке, он ушёл в дверь за буфетом. Через две минуты он возвратился с бумагами в руках и с выражением крайнего изумления на роже. - Ан они, проклятые, дома! - Эх ты... паяц из балагана! А ещё солдат был... - не преминул укорить его Кувалда, выхватив из его рук коленкоровую папку с синей актовой бумагой. Затем, развернув перед собой бумаги и всё более возбуждая любопытство Вавилова, ротмистр стал читать, рассматривать и при этом многозначительно мычал. Вот, наконец, он решительно встал и пошёл к двери, оставив бумаги на стойке и кинув Вавилову: - Погоди... не прячь их... Вавилов собрал бумаги, положил их в ящик выручки, запер его и подёргал рукой - хорошо ли заперлось? Потом он, задумчиво потирая лысину, вышел на крыльцо харчевни. Там он увидал, что ротмистр, измерив шагами фасад харчевни, щёлкнул пальцами и снова начал измерять ту же линию, озабоченный, но довольный.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|