Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Политические хроники - Бомба для председателя

ModernLib.Net / Детективы / Семенов Юлиан Семенович / Бомба для председателя - Чтение (стр. 21)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Детективы
Серия: Политические хроники

 

 


      – Здравствуйте, – сказал Люс. – Вас уже предупредили, что я приду?
      – Нет, – ответила женщина. – Кто вы?
      – Я друг Ганса.
      Темно в палате, очень темно.
      – Вы ждали меня?
      – Нет. Я вас не ждала.
      «Надо включить диктофон. Я не скажу ей об этом. Она знала о моем приходе. Ее предупредили – в этом я сейчас не мог ошибиться».
      Женщина молчала; ее лицо побледнело еще сильнее.
      – Я друг Дорнброка, – повторил Люс.
      «Я сейчас должен получить от нее то, за чем ехал сюда. И я получу это. Если я ничего не получу – тогда, значит, я действительно слизняк и мразь... Она знает, из-за чего погиб Ганс, из-за чего они взорвали Берга, она знает! А если нет, тогда я просто не знаю, что делать дальше... Но она знает что-то, поэтому она соврала, сказав: „Я вас не ждала“. Она ждала меня».
      – О ком вы говорите? – спросила женщина. – О каком Гансе?
      – О Гансе Дорнброке...
      – Вы, вероятно, спутали меня с кем-то... Я в первый раз слышу это имя. Кто он?
      – Он? («Ну что же, прости меня бог, но я не могу иначе. „К доброте – через жестокость!“ Так, кажется? Это трудно, ох как это трудно и гадко быть жестоким!») Вы спрашиваете о Гансе Дорнброке?
      – Да.
      – Один хороший парень, но крайне нестойкий по отношению к женщинам. – Люс хохотнул: – Он собирал коллекции женщин по всему миру...
      Ах как светло в палате, глаза-шахты широко раскрыты, в них гнев и бессилие!
      «Ну говори! Скажи мне то, что ты должна сказать! Кто запретил тебе говорить о нем? Кто?!»
      Темнота. Тишина. Капли пота на лбу и висках.
      – Простите, но я не знаю Ганса...
      «Есть много методов, – подумал Люс. – И Брехта, и Феллини, и Станиславского, и Годара, и Уолтер-Брайтона... Хотя нет, у него способ, а не метод. Или наоборот... И потом, он не режиссер, а физик... Очень славный человек... При чем здесь способ? Ах да, вспомнил... Ну-ка давай, Люс, выбирай точный метод – только единственный метод поможет тебе в работе с этой актрисой. Одних надо злить, с другими быть нежными, третьих брать интеллектом, четвертые – обезьянки, им надо показывать и следить за тем, чтобы они тебя верно скопировали. Но это самое скучное. Лучше всего, если актриса или актер поймет тебя. Тогда забудь горе: у тебя появилось твое второе „я“, ты стал сильным, все то, над чем ты работал долгие месяцы, сделалось сутью актера, его жизнью. Облако Уолтер-Брайтона – как я сначала не обратил на это внимания, а?! То радиоактивное облако, за которым он наблюдал. Которое унесло семь жизней. И унесет еще двести – триста. Как мне трудно было связывать облако с радиоактивными частицами после взрыва новой бомбы, полет Ганса в Гонконг, тошноту „беременной“ Исии и слова доктора из британской колонии, который так смеялся над версией „беременности“: „Она ведь родилась в Хиросиме через десять дней после атомного взрыва!“ А после водородного взрыва она сидела в том городе, над которым прошло новое радиоактивное облако... Это не моя работа – заниматься сцепленностью фактов, моя работа – это взаимосвязанность характеров... Впрочем, сейчас вроде бы я на пороге этой работы. Люс, не ошибись!»
      – Вы настаиваете на этом утверждении? Вы не знаете Ганса Дорнброка?
      – Не знаю.
      «Как меня тогда стегал Берг? „Вы лжете! Порошок с ядом был в вашей спальне... Такой же, каким отравился Ганс“. „Лгали“, а не „врали“. Спокойствие слова – свидетельство силы».
      – Зачем вы лжете, Исии-сан?
      Женщина, не открывая глаз, повторила!
      – Я не знаю Ганса...
      – Шинагава-сан... Это имя вам знакомо?
      – Да.
      – Это ваш продюсер?
      – Да.
      – Он мне рассказал о том, как вы гадали Гансу...
      Снова свет в палате. Быстрый, отчаянный, страшный...
      – Я многим гадала. Я не знаю имен тех, кому я гадала.
      – Надеюсь, имена людей, которые снимали для вас особняки, вы помните? Может быть, вы вспомните, кто снимал вам особняк на Орчард-роуд?
      И женщина заплакала.
      «Она плохо плачет, – подумал Люс, откинувшись на спинку белого стула. – Она играет эти слезы. Она не играла, лишь когда я назвал Ганса негодяем, который коллекционирует женщин. Почему она играет так фальшиво? Хотя это понятно – у нее были не те режиссеры...»
      – Итак, вы знаете Ганса?
      Она прошептала:
      – Да.
      – Почему вы лгали?
      – Я боюсь его мести... Я боюсь, что он будет мстить мне...
      – Мертвые не мстят...
      Женщина вскинулась с кровати. Ослепительный свет в палате, глаза режет – как светло сейчас здесь!
      – Кто мертв? Кто?!
      «Она ничего не знает... Сейчас я мог проиграть. Как страшно я думаю – „мог проиграть“. Черство и страшно. Может быть, Нора права – я садист? И мне доставляет наслаждение мучить людей?»
      – Будь он для вас живым – вы бы так себя не вели... Желай он вам мстить – разве бы он прислал к вам своего друга? Я так заметен в вашей клинике... У вас ведь только пять комнат и один врач – неужели вы считаете европейцев такими дурачками? Ганс отомстил бы вам иначе. Просто для вас он мертв... Прошедшая любовь всегда мертва, потому что... Не плачьте... Говорите правду,
      – Потом вы сразу уйдете. Тогда я скажу.
      – Хорошо. Скажите, и я уйду.
      Вдруг она поднялась с подушек и, ослепив его светом громадных глаз, нестерпимым, как у умирающего оленя, черным, ясным, спросила:
      – Ганс в Японии?
      – Да.
      – Тогда почему он не пришел сам? Почему?! Он знал, где я! Почему он не пришел?! Вы говорите неправду, – опустившись на подушку, сказала она потухшим голосом. – Мне трудно видеть вас, потому что ваши глаза в тени, но все равно вы говорите неправду. Он ведь не прислал с вами никакой записки? Ведь нет же... Мертвые не мстят, – свет в палате потух, глаза закрыты, – вы правы. Я чувствовала смерть, но это была не его смерть... В тот день я почувствовала мою смерть...
      – Когда это было?
      – Какая разница, – устало ответила Исии. – Двадцать второго ночью я умерла, но дух пока еще в теле...
      Сначала Люс испугался, но потом внутри все у него напряглось, и он подумал: «Вот сейчас она не играет, сейчас она станет моим „альтер эго“, потому что я чувствую ее, боюсь ее и восхищаюсь ею... Вот сейчас я задам последний вопрос, и тогда все решится... Только надо спросить ее очень спокойно, нельзя, чтобы меня выдал голос... Ты же актер, Люс, нет лучшего актера, чем тот, кто пишет или ставит, ну-ка, Люс, ну-ка!»
      – Я не спросил, что с вами. Когда вы должны выйти из больницы? Он просил меня узнать об этом...
      «Ну, я подставился... Видишь, как я чувствую тебя... Ты даже не смогла скрыть усмешки... Презрительной усмешки... Я таких еще не видал в Японии, вы же все такие воспитанные».
      – Я выпишусь через две недели. Когда кончится курс. Передайте ему, что я изменила ему с американцем из Сайгона, когда он улетал. Я проклинала себя за это... Он изнасиловал меня... Но у меня не хватило силы сказать об этом Гансу. Если он хочет моей смерти, пусть меня убивает скорей, я больше не могу ждать... Но Ганса быстро вылечат, меня же вылечат за три недели... Я не знала, что этот американец болен...
      «Ясно. Ганс покончил с собой из-за сифилиса. Все сходится. Он боялся сифилиса, как огня, и в Берлине это знали. Как быстро об этом узнали здесь, а? – Люс сейчас думал неторопливо, он чувствовал усталость, все тело обмякло, и сильно кружилась голова, и это утомляло его, потому что голова была тяжелой, будто в затылок налили свинца. – Стройная система. Убрав Берга, они подсовывают мне объяснение, приемлемое для общественного мнения. Учтены и мои интересы: сентиментальный детектив. Буду иметь хороший прокат дома, такой прокат мне еще никогда не снился... Потом, видимо, подскажут, что Хоа работал по заданию Берга, продавшего секреты расследования левым... Тут можно накрутить пару боевиков, которые мне дадут миллион марок, а то и больше. Щедрые люди...»
      – Я думал, у вас что-то другое. Сифилис – это ерунда... А в остальном все в порядке? Никаких жалоб на здоровье нет?
      – Нет.
      «Господи, прости мне ложь, которую я сейчас произнесу, это кощунственная ложь, господи! Прости меня за это!»
      – Вы изолгались, Исии-сан... Мне жаль вас... Но еще больше мне жаль Ганса, который сейчас сидит в тюрьме по обвинению в убийстве некой Исии-сан, актрисы «мьюзикл Шинагава».
      Свет! Будто два прожектора врубили поздней ночью, во время беззвездного шторма в Бискайях.
      – Что?!
      Он не расслышал ее, он угадал по движению рта этот ее вопрос. Он неторопливо закурил, сдерживая дрожь в руках. Эта дрожь все сильнее колотила его, но он должен был сейчас играть спокойствие, полное, чуть отстраненное спокойствие.
      «Сыграю, – сказал он себе, – если я успел подумать про спокойствие термином „отстраненное“, значит, сыграю до конца».
      – И я понимаю тех работников прокуратуры, которые посадили его в тюрьму. Миллиардерский сынок потешился с несчастной актрисой, снял для нее особняк в Гонконге, потом отель в Токио, просил ее руки, а потом женщина исчезла... Ведь никто не знает, что вы в этой клинике, Исии-сан... В том отеле, где он снял вам два номера, в «Токио-грандо», никто не знает, куда вы уехали. Портье показал, что вас увез высокий голубоглазый мужчина. Голубоглазых японцев пока еще нет. А Ганс – голубоглазый. Я нашел вас чудом, потому что я друг Ганса и мне дорога его судьба.
      «А может быть, они хотели, чтобы она умерла при мне?! Она вся белая, и глаза леденеют! Только б она не умерла! Если она умрет, они скажут, что это я ее убил. Боже, спаси меня!»
      – Вы говорите правду? – спросила Исии.
      – Да. («Любовь обмануть легче, чем ненависть. Она любит его, и она уже не может видеть правду, потому что сейчас она думает лишь о нем».)
      – Где его арестовали?
      – В Берлине. Он собирался вылетать в Токио, но его арестовали... Он ведь должен был к вам вернуться, да?
      «Никогда бы не подумал, что японки умеют так плакать. Они всегда улыбаются. Что-то она долго плачет, а у меня голова теперь раскручивается в другую сторону. Если она проплачет еще несколько минут, я брякнусь со скользкого покатого стула на пол. Он холодный, этот кафельный пол... Чем их можно поторопить, этих баб? Сантиментом, чем же еще? Все они одинаковы: африканки, немки, японки. Дуры и истерички, даже провидящие...»
      – Он купил обручальные кольца...
      – Что мне делать?
      – Я не слышу... Громче, пожалуйста...
      – Что я должна сделать для него? Это ведь ложь. Я жива. Пусть посмотрят... Он ни в чем не виноват... В чем он может быть виноват?
      – Сейчас я вызову прокурора. Только сначала объясните мне, кто просил вас говорить ложь и почему вы согласились лгать?
      – Я послала ему две телеграммы, но он не ответил, а мне в это время принесли счета за отель и за врачей...
      – Громче!
      – Что?
      «Неужели она меня не слышит, я же кричу во все горло?»
      – Громче! Говорите громче!
      – Я задолжала за отель и за врачей, которых он нанял... Описали дом моих сестер в Нагасаки. Они сироты... Господин, который уплатил за меня долг, пообещал выплачивать после моей смерти – я, вероятно, умру через месяц – тысячу долларов в год моим сестрам до их совершеннолетия.
      «Я тоже стоил восемьсот долларов, как говорил Хоа. Мистер Лао любит круглые цифры. Я стоил восемьсот – аккордно, а эти две сестры – по пятьсот каждая. Значит, я стою в два раза больше. Или на два раза? Проклятая арифметика... Какая же ты ясновидящая, если я так тебя обманул?»
      – Вам сказали, что придет белый и будет спрашивать о Дорнброке?
      – Да.
      – И вас попросили сказать, что вы заразили его сифилисом?
      – Да. Он приедет ко мне, когда его освободят?
      «Сироты ее останутся теперь без денег, – вдруг четко понял Люс, и голова у него сделалась ясной, только осталась тяжесть в затылке. – Вот где ты оказался подлецом, Люс. Зачем она так смотрит? У меня ведь тоже есть душа... Она его ждет – про сестер забыла, про смерть свою забыла, его ждет... Зачем ты делаешь всех вокруг несчастными, Люс?! Забудут это дело, папа Ганса уплатит за смерть сына миллионов сто, и забудут. А две ее сестры умрут из-за меня с голоду, потому что я боролся за правду. Будь ты проклят, Люс, будь проклят... Во имя холодной правды ты убил двух девочек... Фюрер тоже убивал детей во имя „правды“. Разве можно бороться с Гитлером по-гитлеровски? Хайль сила, да, Люс? Будь я проклят! Зачем я не родился шофером или клерком?! Зачем я родился такой слепой, устремленной тварью?»
      – Да. Приедет, – сказал Люс. – Обязательно. Сейчас я вызову прокурора, и мы ему все вместе расскажем, да?
      – Да.
      – Сколько денег перевели на имя ваших сестер?
      – Пятьсот тысяч иен.
      – Это сколько на доллары?
      – Я не знаю... Какая разница?
      «Улыбка у нее замечательная, я даже не мог подумать, что у нее такая улыбка... Как утро... Пошло, да, Люс? „Улыбка как утро“... Но что же делать, если улыбка у нее действительно как утро... Сейчас надо перевести эти проклятые иены на доллары, а потом доллары на наши марки... Не смогу... Надо послать телеграмму в Берлин, чтобы из моей доли за дом на имя ее сестер... Нет, это ее испугает... На ее имя, они же наследницы... Перевели деньги... Я еще соображаю, хотя вроде бы я на исходе. Люс, что с тобой? Ничего, так бывало, когда я кончал картину... Перенапряжение... Пройдет. Берем душу в руки и трясем ее, как нашкодившую кошку...»
      Он откашлялся.
      – Что? – спросила Исии. – Вам дурно?
      Люс отрицательно покачал головой и спросил, откашлявшись еще раз:
      – Когда вам стало плохо после того облака, он привез вас сюда и сказал, что ненадолго слетает домой и сразу вернется, да?
      – Да. Ему не верили, когда он так говорил?
      – Нет. Не верили.
      «Какой маленький мир и какой большой! Слава богу, она еще понимает по-английски. А думает по-японски. Скажи мне, милая, отчего же тогда, если он жив, а не погиб двадцать второго и если ты знаешь, что он любит тебя, отчего ты не послала телеграмму его адвокату? Почему ты не позвонила в наше посольство?»
      – Он прилетит, как только кончатся все формальности, Исии... Это будет не завтра, но очень скоро, в самые ближайшие дни... Он ведь сказал при прощании вам, что сделает кое-какие дела дома, привезет врачей и лекарства и вылечит вас, да?
      Снова свет в палате...
      – Он сказал, что построит специальные клиники и передаст свои деньги на то, чтобы люди научились лечить мою болезнь. Он сказал, что то облако, которое прошло надо мной, будет последним...
      Люс поднялся, и его шатнуло. Он увидел в глазах женщины испуг. Он как-то странно подмигнул ей. («Нет, не так, это я сейчас сыграл злого волшебника для моего Отто, надо играть доброго гномика и улыбаться, я спутал гримасы. Ничего, я сейчас ей улыбнусь... Сейчас...»)
      – Он очень ругал мистера Лима? – спросил Люс, забыв улыбнуться, как добрый гномик. – И своего отца, да?
      – Нет... Разве можно ругать отца?! А мистера Лима он ругал, и я даже просила его не ругать так страшно человека, и он больше никогда при мне не ругал его.
      Люс почувствовал, как голова его совсем очистилась и стала ясной, но одновременно с этим освобождением от вязкого, тошнотворного тумана сердце сдавило тупой болью.
      «Ну вот, невроз, – подумал Люс, – начинается. Не одно, так другое».
      – А почему вы поверили, что он негодяй? Только из-за того, что так долго не приезжал? Из-за того, что не прислал денег? Или потому, что вам это сказал про него ваш соплеменник?
      Она снова заплакала, и он понял, что попал в точку.
      – Онума-сан?
      Она кивнула головой.
      – Он просил вас сказать про сифилис?
      – Да.
      – Он просил сказать это мне, а потом попросить меня уйти из палаты или вызвать сестру – мол, вам стало плохо, да?
      – Да.
      – Он раньше был актером, этот Онума?
      – Нет, он был режиссером. Он ставил нам программу... Это было давно, много лет назад...
      «Ну, вот и сердце перестало болеть, – подумал Люс. – Теперь будет легче обманывать ее... мне придется быть с ней до конца... Сейчас я вызову прокурора и журналистов, а потом соберу пресс-конференцию».
      Он шагнул к двери, но сердце вдруг остановилось, а потом стало колотиться где-то в горле.
      – Сейчас, – прошептал он, – сейчас я... вернусь...
      И он сделал еще один шаг к двери: белой, масляной, скользкой, которая наваливалась на него с каждым мгновением все стремительнее и стремительнее...

...НО НЕ ФИНАЛ

1

      После того как прошло заседание наблюдательного совета, на котором Бауэр был утвержден заместителем председателя, Дорнброк слег. Врачи констатировали, что давление у старика нормальное, кардиограмма не показывала отклонений от нормы, да и все остальные анализы не дали ничего тревожного.
      – Есть форма нервного шока, – объяснил Фрайтаг, доктор ведущей боннской клиники, – когда больной угасает в течение нескольких недель. Господин Дорнброк отказывается от еды, апатия, отсутствие реакции на происходящее, нежелание разговаривать – это тревожные симптомы.
      – Вы можете определить время кризисной точки? – спросил Бауэр. – Что надо предпринять? Отдалить эту кризисную точку или же приблизить ее?
      Доктор из Бонна посмотрел на профессора Тергмана. Тот пожал плечами:
      – Зачем же искусственно приближать кризис?
      – Нам важно знать правду о состоянии здоровья председателя, – сказал Бауэр, – мы обязаны продолжать его работу. Либо мы опираемся на ваше заключение: «Дело обстоит так-то и так-то, ждать надо того-то и того, в такие-то сроки», – и мы принимаем целый ряд решений, которые сейчас не принимаются, поскольку мы ждем возвращения господина Дорнброка. Либо вы говорите: «Через месяц он вернется в строй», – и тогда мы продолжаем ждать...
      – Знаете что, – ответил Тергман, – пригласите-ка лучше еще одного специалиста. Я не хочу брать на себя ответственность, которую вы столь устрашающе навязываете мне. Я еще не научился лечить отцовское горе пилюлями...
      Когда медики ушли, представитель ракетной группы «Белькова» заметил:
      – Господин Бауэр руководствуется лучшими пожеланиями, однако такая настойчивость может быть неверно истолкована.
      – Кем? – резко спросил Бауэр.
      Он оглядел присутствующих на заседании членов наблюдательного совета. Никто не отвечал ему. Бауэр презрительно хмыкнул:
      – Я отвечаю за всю текущую работу, и я обязан вести ее с вашей санкции и под вашим доброжелательным наблюдением. Я хочу одного – выполнять волю председателя как можно точнее и добросовестней. Ни о чем ином я не думаю, когда кажусь чересчур «настойчивым».
      Представитель «Мессершмитта» передал Айсману записку: «У него крепкие зубы».
      Айсман посмотрел на представителя «Мессершмитта» ледяным, несколько даже недоумевающим взглядом. Тот немедленно поджался: «Зачем я оставил у него в руках документ? Впрочем, там нет имени. Но мне казалось, что Айсман, которому доставалось от Бауэра больше всех, должен был бы реагировать иначе. Неужели поклонение силе стало его второй натурой?»
      Закрыв заседание совета, Бауэр поехал на виллу «Шёне абенд» к Гизелле Дорнброк. Последние дни он ездил к ней открыто, словно подставляясь под объективы фотокамер. Делал это он умышленно – Дорнброк санкционировал его помолвку со своей племянницей, оговорив, что произойдет это через два месяца: в течение этого срока траур по погибшему Гансу соблюдался во всех бюро концерна...

2

      Услыхав сообщение радио о трагической гибели Берга в авиационной катастрофе, Максим Максимович словно шагнул в пустоту.
      «Это все, – подумал он. – Один Берг держал в руках все доказательства. Я? А кто я такой? Я – никто в данной ситуации. Я даже не убежден, что мои показания приобщат к делу. Кто у них еще остался? Грос. Да. Грос и я. Я и Грос. Но Айсман боится меня больше Гроса... Страх... Боится... А чего боится Айсман? Между прочим, мне надо сейчас вспомнить – чего он боялся? Вообще-то, это так неэтично – использовать страх. Но что же делать, если судьба снова свела тебя с нацистом... Он боится... Люди, добившиеся житейских благ ценою предательства самих себя, высоких идеалов добра, очень боятся потерять эти блага... Только взгляд в глаза старухи с косой может испугать таких людей... Когда один на один и спасения ждать неоткуда... Крайность? Крайность. Это точно. Но я иду по их логике, у меня иного выхода нет».
      Исаев перешел границу – так, чтобы его могли засечь люди Айсмана, – и поехал в аэропорт Темпельхоф покупать билет в Рим. Исаев был вынужден принять это решение – времени на раздумье не оставалось.
      Купив билет в Рим так, чтобы это видели люди Айсмана, Исаев зашел в телефонную будку, снял трубку, набрал номер, сложив сочетание цифр, чтобы получилось три семерки – Исаев верил в счастливое назначение этого числа, – и сказал длинным гудкам, не прикрыв дверь кабины:
      – Через четыре часа уходит мой рейс в Рим. Оттуда я сразу же еду в Неаполь. Да, да, знаю. Нет, прессе говорить об этом еще рано... Только после того, как я встречусь с другом. Предупредите в Неаполе о моем приезде.
      Повесив трубку, Исаев пошел в бар и заказал себе двойной «хайбл». Он взял со столика газету и прочитал шапку: «Сенсационное разоблачение режиссера Люса в Токио. Тайна гибели Дорнброка начинает приоткрываться. Люс пока не говорит всей правды, но он заявил, что отомстит за Берга. В ближайшие дни он возвращается в Берлин, чтобы продолжить расследование».
      «Молодец, – устало подумал Исаев. – Берг в нем не ошибся. Теперь мне нужно последнее доказательство, тогда мы действительно отомстим за Пашу и за Берга».
      Он сидел в баре, нахлобучив на глаза шляпу, потягивал «хайбл» и перед ним проходили люди, много людей, и лица их сливались в одну линию, разнокрасочную, цельнотянутую – так бывало в метрополитене, когда он спускался на экскалаторе и щурил глаза, и поток, поднимавшийся ему навстречу, становился протяженным, сцепленным воедино целым.
      А потом перед глазами возникло лицо Паши Кочева в день их прощания в Москве. Исаев напутствовал Пашу в обычной своей манере, чуть усмешливо, словно бы размышлял с самим собой.
      «Есть два пути, – говорил он, – и не я это открыл, а древние. Всегда есть два пути, и только трусы переиначили эту мудрость на свой лад, изменив слово „путь“ на „выход“. Выход есть один, а вот пути – их действительно два. Только два. Можешь, приехав в Западный Берлин, засесть в отеле и выходить из комнаты только на встречи с коллегами. Можешь строго следовать утвержденной программе встреч с коллегами, но есть и другой – посидеть в редакциях самых разных газет, предложить свои услуги кинофирме в качестве статиста, владеющего к тому же тремя европейскими языками. Словом, можно быть в активе, но никто тебя особенно не станет упрекать, избери ты путь спокойного пассива. И не бойся ты, бога ради, никаких провокаций, как правило, провоцируют тех, кто хочет этого. Силой нельзя кичиться, но каждый честный человек обязан всегда точно чувствовать свою силу. Сильный ведь может не только обидеть, но и защитить».
      Исаев тогда смотрел на Пашу и вспоминал двадцать первый год в Сибири, двадцатилетнего командарма Иеронима Уборевича, тридцатилетнего министра обороны Дальневосточной республики Василия Блюхера, и невольно сравнивал их со своими двадцатипятилетними аспирантами, и не их, этих своих аспирантов, он винил за инфантилизм, а своих сверстников. Он пытался анализировать, чем вызвано это опекунство по отношению к тридцатилетним, но ответы получались однозначные, и это его самого не устраивало. Либо, отвечал себе Исаев, в этом сказывается родительский эгоизм, продиктованный любовью к своему ребенку, но тогда этот родительский любвеобильный эгоизм – чем дальше, тем больше – будет играть злые шутки, рождая в молодых безответственность, перестраховку и, что самое страшное, неумение принять решение, боязнь решения. С другой стороны, думал он, допустим и другой ответ: у нас, в мире науки, всегда существовала авторитарность, и каждый мэтр, автор школы, хочет остаться до конца единственным толкователем своего успеха, своего первого взлета. В таком случае отношение к молодым ученым граничит с преступлением против общества, ибо мир развивается по законам преемственности, и всякое искусственное отклонение от этого закона чревато серьезными последствиями.
      «Кичливость всегда мешала истине, – думал Исаев. – В конце концов, не будь юного Гагарина, гений Циолковского и Королева не нашел бы своего практического подтверждения. Лучше ехать в переполненном трамвае, потеснившись, уступив место соседу, чем удобно сидеть в вагоне, который стоит на рельсах между двумя остановками».
      У Исаева были стычки с коллегами в институте – он никогда не скрывал эту свою точку зрения; один раз его даже обвинили в «демагогическом заигрывании с молодежью».
      – С молодежью?! – чуть усмехаясь, спросил тогда Исаев. – Вы называете молодежью тех, кому двадцать семь?! Окститесь, друг мой. Лермонтов погиб, когда ему было двадцать шесть! Добролюбов закончил свой жизненный путь в этом же возрасте, а я уже не говорю о Писареве. Между прочим, и руководители наши в тридцать лет стали наркомами и генералами – я за возрастными акцентами следил из-за кордона особенно тщательно, это мне там силу давало...
      «Я полез в драку за Пашу, – вдруг признался себе Исаев, – потому что был лично задет его „бегством“. Меня заставила искать правду память о моем сыне и вера в поколение Кочевых. Через тернии – к звездам, так, кажется? Значит, путь к правде лежит только через кровь и гибель... Мы отмечаем даты, круглые даты, и это прекрасно, но почему мы начинаем это делать, лишь когда человек прожил полстолетия? Неужели тридцать лет – не срок, тем более если человек преуспел за эти тридцать лет в своем деле?»
      Исаев поднялся и пошел в зал.
      «Это точно, – продолжал думать он, – мы за них отвечаем. Но кто освободил их от ответственности за нас? Или возраст сейчас стал адекватен разуму?»
      Он сел в центре большого стеклянного зала и вздохнул, пожалев себя; он увидел себя со стороны, и вспомнил те далекие двадцать лет, когда был молодым Штирлицем, и снова пожалел старого Исаева; достал сигарету и глубоко, как в молодости, затянулся. «Домой хочу, – неожиданно сказал он себе. – Боже мой, как же я хочу домой».
      Он снова вздохнул и заставил себя вернуться к делу, к тому делу, ради которого он был здесь. «Они не успеют отправить мину с багажом, – решил он. – Наверняка они, узнав, куда я лечу, попросят кого-нибудь из пассажиров взять „посылочку“ в Рим. Если я это прозеваю, значит, встречусь с Бергом на небесах. А если не прозеваю – тогда я привезу сюда Гроса. Я привезу его, чего бы это мне ни стоило... Умница Берг... Тот меморандум, который он мне оставил о Гросе, плюс живой Грос – это уже доказательство».
      По радио уже третий раз передавали сообщение: «Федеральный министр поручил статс-секретарю Кройцману оказать помощь в расследовании дела, столь блистательно начатого погибшим в авиационной катастрофе прокурором Бергом. Кройцман обещает закончить следствие в течение ближайшей недели».
      «А если они пошлют кого-то из своих с „посылочкой“? – подумал Исаев. – Что тогда? Они могут. С другой стороны, слишком многие из их банды знают обстоятельства дела. Неважно. Скажут, что мина для Гроса, а взорвут ее в нашем самолете... Нет, положительно я стал склеротиком – ведь нет билетов! Они не успеют послать своего вместе с миной. Ага... Вон идет нечто похожее. Точно... Это от них. И сверточек подходящий. Мина типа „Аква“, их очень любил Шелленберг. Дурашки, я не думал, что они попрут так открыто – совсем, видимо, перепугались. Кому это он всучит? Девушке... Пьяненькая девушка, такая крокодила возьмет, не то что посылочку. Примитивно, конечно, работают, но в данной ситуации беспроигрышно».
      Когда объявили посадку на самолет, Исаев медленно поднялся и пошел за пассажирами, не теряя из виду пьяненькую девушку. В автовагончике он протолкался к ней и сказал, заставив себя сыграть запыхавшегося человека:
      – Слава богу! Я вас догнал. Вилли сказал, что именно вам он передал посылочку. Он просто не знал, что я тоже лечу с этим рейсом, – и, не дожидаясь ответа, Исаев взял «посылочку» из рук девушки.
      «Господи, – подумал он, взяв сверток, – стыдно им заставлять меня на старости лет упражняться в беге... Только, может быть, я иду по своей логике и зря все это затеял? Может быть, они уже поручили кому-то в Италии убрать Гроса? А я все жду, жду, жду... Может быть, надо сейчас же поднять тревогу и сказать во всеуслышание, через Кроне, где скрывается Грос, и заявить, что жизнь последнего свидетеля тоже на волоске – в него уже целятся... Нет, Интерпол включен в игру. А я не знаю главного, который управляет Айсманом. Это человек с глазом, волей и умом; сильный зверюга. И все-таки убирать Гроса они должны поручить кому-то из тех, кому Грос бесспорно доверяет. Они тоже прекрасно знают, что Интерпол включился в игру, и случайного человека на это дело не пустят. Убийца, которого преследуют, боится собственной тени и не верит никому, кроме самых близких из банды. Айсман, видимо, ближе всех и к главарю и к Гросу. Он проведет последнюю операцию по ликвидации единственного свидетеля. Именно Айсману поручат, потому что он, помимо всего прочего, провалил дело: и меня не дождались у Берга, чтобы прихлопнуть как русского агента, и Курт, связник, убит в кабинете Холтоффа... Нет, я правильно думаю – в Неаполь должен полететь Айсман, только Айсман. Так всегда было заведено в банде: проваливший дело выполняет самую опасную работу».
      Воспользовавшись толчеей, которая обычно сопутствует посадке на самолет, Исаев неторопливо зашел за автопоезд, чуть пригнулся и пробежал вперед, прихрамывая на левую ногу. («Господи, как это смешно: хромой дед и с миной!») Рядом с автопоездом стоял громадный бензозаправщик, а за ним – «джип», в котором сидел молоденький парень – служитель из диспетчерской службы. («Это хорошо, что я смешон, – подумал Исаев. – Смешных жалеют».)
      – Сынок, – сказал Исаев, – я из инспекции страховой компании «Аллианц», подбросьте меня вон к тому домику. Нога отказала, ковылять дальше не могу...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22