Видно, прав был Нестеров: затевалось большое дело. Его будто укусила неведомая муха: еще больше совал свой нос всюду, все его интересовало, до всего было дело. Особенно обхаживал он механика-водителя – просто не давал покою:
– Смотри, Гашимка дорогой, смотри, Курбан, не подведи со своим дизелем! Дадут приказ – занять позицию, а он у тебя тыр-пыр семь дыр – и встал.
– Зачем говоришь? Типун на язык, понимаешь? – искренне сердился механик. – Свое знай: ракету заряжай, наводку делай.
– Не подведем, Гашим-заде, пусть нас и бумажкой на Доске отличников залепили. Мы еще покажем! – подмигивал Сергей, видя, как механик, обливаясь потом, лез под горячее брюхо установки или в душную тесную рубку.
Дела у нас шли хорошо. Не раз за эти два дня листки-"молнии" призывали ракетчиков брать с нас пример, а в таблицах на фанерных щитах против нашего расчета пока значились только выведенные карминовой тушью пятерки. Хотя у других уже пестрели зеленые, а кое-где и синие цифры – четверки и тройки. Жирная зеленая четверка была у отделения Крутикова, и это приводило в открытую радость наших солдат. Даже Рубцов, глядя на таблицу, свел до щелочек глаза:
– Молодец Степичев, ишь вывел витушку! Амба крутиковцам, раз сам писарь за нас.
"Выходит, оклемался – повеселел!"
– Еще бабка надвое сказала! – огрызнулся тут же подвернувшийся Крутиков. – Раскудахтались квочками.
Он пошел к "газику" вычислителей, поддев пыльным сапогом рыжий клубок перекати-поля. Но держался Крутиков по-прежнему бодро и молодцевато, несмотря на жару, и хотя он был ненавистен и противен всему моему укладу и я держался от него подальше, но эта его черточка против моего желания нравилась в нем.
У меня было какое-то своеобразное просветление: голова работала ясно, отчетливо, мне становились понятными такие детали из схем и теории, что в другие моменты, может быть, удивился бы и сам. Но подумать об этом, заняться самоанализом было некогда. Чувствовал, ответы мои нравились капитану-инструктору, высокому, с академическим значком-ромбиком на гимнастерке, молчаливому и непроницаемому, как древнеримский судья. Сначала он задавал мне всякие "уточняющие и наводящие" вопросы, потом перестал и даже не выслушивал до конца ответы, останавливал коротким "достаточно". Я резал ему четко, без запинки, даже чуточку грубовато – капитан настороженно, изучающе косил на меня глазами.
Вечером после окончания всех проверок на допуск к стрельбам нас построили. Впереди в ожидании какого-то начальства скучились офицеры, переговаривались, отирая носовыми платками околыши фуражек: от жары все разомлели. На целую голову среди них возвышался знакомый сутуловатый капитан-инструктор. Странно, только тут я почувствовал, что устал: тело набрякло немотой, и отрешенность, безучастность ко всему окружающему овладели мной. Впору было плюхнуться на кочковатую землю, припекавшую ноги даже через подошвы сапог, на эти вот колючие клубки перекати-поля. Солдаты тоже размякли: стояли молча, без обычных переговоров и шуток.
Из задумчивости меня вывел громкий разговор – он заставил насторожиться. Я поднял голову.
– …Расчет виртуозов. И знания отличные. Особенно второй номер. Как его?… – Капитан-посредник, сутулясь, оглянулся, поискал глазами по строю. Говорил он так громко, видимо, не случайно: пусть слышат все. Я покраснел, пригнул голову. Хорошо, что стоял во второй шеренге.
– А каков: вот-вот с кулаками бросится! Но благодарность заслуживает.
Что ответил ему лейтенант Авилов, не понял – меня сзади легонько толкнули, в ухо слетел с напускной грубоватостью шепот Сергея:
– Слышал, шесть тебе киловольт?… Вот так и надо. И все…
Что он этим "и все" хотел сказать?… В эту минуту офицеры заторопились к строю, резкий голос комбата оборвал разговоры:
– Р-рр-ав-в-няйсь!…
Перед отбоем повесил гимнастерку на перекладину у входа в палатку – к утру она станет заскорузлой и жесткой, как берестяной короб. Но все-таки сухой.
Солдаты засыпали, успев добраться до нар: сладко посапывали, иногда испуганно, точно дети, всхрапывали. Уснуть я не мог. За день палатка накалилась, стояла неподвижная духота. Даже сквозь распахнутую брезентовую дверь не вливался свежий воздух.
Завтра учение, стрельба. Завтра – решающий момент, венец всей нашей учебы, всех наших бесконечных тренировок и занятий. Лавровым он будет или терновым, с шипами? Странно, что меня это беспокоило. А ведь еще недавно думал – неважно, каким будет этот день, он имеет значение лишь для комбата или лейтенанта Авилова, для их службы, продвижения по лесенке. Или вот еще для Долгова в какой-то степени. Но, выходит, все далеко не так… Сергей Нестеров, Уфимушкин, даже Рубцов выглядят именинниками, радуются, как малые ребята. А Гашимов? К вечеру ему вдруг сделалось плохо: под руки белого как снег вытащили из рубки. Но в санчасть отправиться отказался наотрез:
– Какой врач? Зачем санчасть? Завтра день, понимаешь? Мало-мало голова круги делает – пройдет! – с заметным от волнения акцентом возражал он, еще не успев как следует прийти в себя.
И удивительно: что-то новое, хотя и неясное, входило в меня – казалось, должно было вот-вот случиться важное, большое, и причиной этому они – весь расчет. В последние дни меня беспокоила, терзала сумятица мыслей: словно где-то в глубине хрястали, подтаяв, тоненькие звонкие льдинки…
Почему, зачем они ведут себя так? Авилов защищает от трибунала – нельзя судить. Верит. А потом… заставить Рубцова извиниться. Выходит, прав Сергей – сила коллектива: "Ни один еще хвост не вилял собакой". Грубо, но верно. А Долгов? Ведь думал: после всего слечу до четвертого. И тут, на полигоне, попробовал держаться в тени – авось Рубцова поставят, пока Долгов не оборвал: "Почему не на своем месте? Детские игрушки все". И странно, его окрик не обидел, наоборот, отдался неожиданно радостной струной. Что им надо? Есть дело до меня? А мне – до них?
Из головы не выходили слова Авилова, какие сказал он тогда в канцелярии, когда неожиданно для самого себя я вдруг выложил ему и о Наде, и о встрече со старшим лейтенантом Васиным? "У человека, Кольцов, иногда в жизни наступает тот самый момент – вдруг оказывается на пути стена. И чем быстрее он поймет, что зашел не туда, повернет на нужную дорогу, тем лучше. Иначе непременно расшибет лоб. Знаете, был со мной каверзный случай… После гибели отца мать работала в леспромхозе – эвакуировались в войну. Учился в интернате, в городе, а домой с ребятами ездили только на воскресенье, рабочим поездом. Однажды на станции не разглядел в темноте, какой куда состав пойдет, заспорил с ребятами. Они сели в один поезд, я в другой: придут, мол, ко мне! Задремал, а проснулся – поезд на всех парах идет. И вдруг понял – один не только в темном вагоне, но и один во всем поезде и еду не в ту сторону! Отгоняли, оказывается, пустой состав на соседнюю станцию. Перетрухнул. Но ребята дрезину организовали вдогонку. После держался за людей, как слепой за поводыря. Вот и вы не туда едете. Стена перед вами. Посудите сами!… Техника-то какая у нас! Все должно быть на доверии. Понимаете? Невозможно иначе"..
А после рассказывал всякие истории, в какие переплеты попадал. Смеялись искренне, и не заметили, как подошло время отбоя. Уже выходя из канцелярии, поймал себя на мысли, что разговаривал он со мной совсем не как с "нарушителем".
Я же, будто слепой за клюку, держался другой формулы:
Какое мне дело до всех до вас,
А вам до меня…
Верил в нее, она представлялась мне теми тремя слонами, на которых и земля может держаться, не рискуя упасть. Да, так оно и было в моих взаимоотношениях с Владькой, Ийкой, Ромкой. Я им платил холодным рассудочным отношением, и они не оставались в долгу. А здесь – другое? Именно тогда в ленинской комнате, когда не обнаружил ни одного из них рядом, впервые вдруг почувствовал, что их-то мне недоставало! Этих вот ребят, кто сейчас, разбросавшись от духоты в палатке, неспокойно спит перед завтрашним серьезным днем. Недоставало даже Сергеевой опеки. Да, как ни крути, как ни рисуйся! И душу мутило оттого, что одинок, не был рядом с ними. А если они правы? Действительно, выгляжу доисторическим ископаемым – бронтозавром, ихтиозавром, как говорит Сергей. Или маленькой мошкой с булавочную головку, каким увидел себя в глазных полушариях мухи? Если мой критицизм – овсяная шелуха и сам – балаганный шут? Ведь не только они, но и Надя осудила мое поведение. Надя, Надя… Но какой-то внутренний голос подкарауливал: а как же другое? Ведь после, когда вернемся с полигона, они же и будут судить тебя, промывать по косточкам.
А в голову снова лезет: "Что надо? Надо, чтоб ты не распускал слюни!" Это – Сергей. А Уфимушкин? "Зря унижаетесь… Нужно твердо выбирать берег, бросать якорь". И тут же сердитое, с обтянутыми скулами лицо капитана Савоненкова: "За предложения – расцеловать мало, а за самоволки – судить надо".
Ну и что ж. Пусть! В конце концов узел должен быть разрублен. И – в сторону все мысли, спать! Как вот Сергей, Гашимов, как все.
Спать. Но легко сказать. Голову разламывают новые мысли, на пересохших губах – противный вкус полыни.
Перед самым утром забылся всего на несколько неспокойных минут. Снились мне кошмары, в которых странным образом перемешивались солдаты, Ийка и Надя, Васин и Крутиков… Все происходило, как в кадрах немого кино: они что-то делали, метались, но голосов их не было слышно, только по-рыбьему раскрывались рты, шевелились губы. И это еще больше волновало, тревожило, точно вот-вот произойдет, случится то, чего боятся и вместе с тем ждут, как неизбежное и желанное.
Палаточный городок пришел в движение: летели вверх одеяла, солдаты скатывались с нар на землю, точно ошалелые, натянув сапоги, выскакивали наружу, застегивая на ходу комбинезоны, натягивая шлемы. Сердце у меня екнуло и как-то сладко замерло: вот оно, начинается!
С Сергеем почти столкнулись в узком палаточном проеме:
– Ну, держись, пошло! – выдохнул он в возбужденной радости.
Багровый рассвет вставал над степью, но все это – и прохлада, и тонкий, застывший слой белого тумана над землей – исчезнет, растворится, как только взойдет огненный шар солнца. И опять будет палить и жечь. А пока все спит. Не проснулись, не ведая тревоги, и немногочисленные обитатели пустынной, неприветливой земли. И только мы, люди, часовые большого поста, как говорит комбат Савоненков, поднялись раньше всей этой живности, которая не знает, не предчувствует, – все эти птахи, орлы, как старцы, сонно клюющие горбатыми носами на своих гнездах, суслики, посапывающие в норах, вздернув верхнюю губу и открыв острые лопатки-резцы, замершие в дремоте кузнечики, – что вот сейчас по этой степи помчатся, ощетинившись носами ракет, наши могучие железные установки, будоража грохотом и гулом, вздымая рыжую пыль, ломая и давя все на своем пути.
Нас несколько раз перестраивали, потом мы сидели в установках: офицеры получали боевой приказ. Двигатели то затихали, то гудели, тревожа утреннюю степь, оглушая ее металлическим звоном. Сизое облако густого дыма скрывало выстроившиеся в грозную цепочку установки. Острый, со жгучими сросшимися бровями профиль Гашимова был сосредоточен и строг, механик будто готовился к единоборству – сразиться один на один со сказочным трехглавым змеем, руки привычно пробовали рычаги и кнопки управления. Мелко подрагивала установка – норовистый иноходец. Да и не только Гашимов, все солдаты сидели серьезные, вдумчивые: экзамен предстоял грозный.
Удивительно: тревога, беспокойство, с которыми я проснулся в то утро, не улетучивались, жили где-то в моей душе терпким, щемящим комочком. "А может, слишком большое значение придаю мелочам? Просто достаточно будет после выспаться, помыться? Обещал ведь комбат всем на речку, искупаться!"
– Чего кислый, будто репы наелся? – наклонившись ко мне и пересиливая шум дизелей, крикнул Сергей.
– Ничего! – отмахнулся я: не рассказывать же ему о своем ночном бдении и тяготивших меня мыслях.
– Вон лейтенант и комбат идут, начнется!
Я понял это по движению губ Сергея: опять резко, с металлическим звоном застучал двигатель – Гашимов продолжал его гонять, старался, видно, чтоб никакая "штучка-мучка" не подпортила дело.
Лейтенант Авилов четко, выразительно, как будто декламировал заученное стихотворение, резал слова приказа:
– …Наши войска в ходе успешного наступления натолкнулись на сильно укрепленную оборону "противника"… Батарее поставлена задача: выдвинуться в район Старого могильника, квадрат тридцать четыре, занять позицию и нанести ракетный удар по объектам…
Сухощавое лицо командира расчета со светлыми усиками теперь глядело строже – старался не выдать своего волнения. Ему полагается на высоте держаться в любых условиях.
Потом Уфимушкин, сидевший слева от меня возле рации, что-то переспросил у "Амура", ткнув очки большим пальцем, повернулся к Авилову:
– Товарищ лейтенант, сигнал "семьсот семь"!
И пошло…
Гашимов включил скорость, взревев, установка дернулась, загрохотали, залязгали стальные траки. Земля под гусеницами, сначала еще дремавшая в сонном оцепенении, глухая ко всему – к людям, к ракетным установкам – и словно не верившая, что вот сейчас они начнут вдавливать в нее острые ребра гусениц, вздрогнула, сотряслась. Почувствовав грозную силу железных машин и людей, она откликнулась ровным покорным гулом до самого горизонта.
Гашимов вел установку на большой скорости, с зачехленной ракетой наверху. Нос ее, будто только так, из предосторожности, был слегка задран вверх. Напористо ревел двигатель, пожирая километры. Слева и справа, впереди и сзади тоже неслись другие установки – лязг гусениц, грохот дизелей смешался, заполнил все пространство над степью, и казалось, что это уже сама она гудит призывным набатом.
Удивительным, великолепным поднималось солнце – круглый кровяной диск, будто нарисованный огненной люминесцентной краской. Чуть оторвавшись от земли, он так и замер, изумившись тому, что внезапно открылось: прямо на него, в безоблачную синь неба неслись на большой скорости наши установки, взвихривая шлейфы пыли, покачиваясь с носа на корму, с боку на бок.
Перед глазами у меня вставали картины того невидимого боя, который уже начался и разгорается где-то далеко впереди. С аэродромов, позади нас, а может, сбоку, из дали дальней уже поднялась армада грузных, тяжелых серебристых птиц, с ровным, тревожным гулом они несут свой испепеляющий груз – бомбы, возможно атомные или водородные. А там, за степью, войска изготовились к наступлению: им надо взорвать, смять эту "сильно укрепленную оборону". Замаскировавшись, притаились перед рывком танки, артиллеристы припали к пушкам, зарылись в окопы пехотинцы, тоже солдаты, – готовят автоматы, патроны, прилаживают снаряжение, ждут всесильного, магического сигнала "ЧЕ"… Ждут, когда авиация сбросит свой груз на голову "противника", а наши ракеты пробьют бреши-ворота. Тогда, вырвавшись из своих укрытий, ринутся вперед танки, за ними, вскакивая на брустверы окопов, с победным, перекатным, как волны, "ура" побегут пехотинцы, и их движение будет неодолимым подобно лавине горного обвала.
И все, что было до этого, – штудирование матчасти, работа на тренажере, тренировки до седьмого пота на "выгоне" в приведении установок "к бою" и "в отбой" с имитацией пусков, иногда казавшиеся бессмысленными, ненужными, – все это заглушилось, ушло. Мы неслись навстречу бою, навстречу настоящей стрельбе…
По – особому глядели теперь и лица солдат, прижавшихся к спинкам железных сидений: строгие, торжественные и радостные – словно на королевском балу. Им, наверное, представляются те же самые картины, что и мне.
Я переводил взгляд с одного из них на другого, как будто что-то хотел уловить, понять. Может быть, смысл этой радости?
– Самолеты над нами! – ревет в диком восторге Сергей, обрывая мысли, и тотчас из-за его плеча через открытый люк на голубом круге неба увидел: сверкая ослепительно в лучах солнца, на громадной высоте проплыла, обгоняя нас, армада бомбардировщиков. Гул их не был слышен, он потух в грохоте двигателя.
– Значит, скоро…
С ходу заняли стартовую позицию. Лейтенант Авилов срывающимся, резким голосом, будто за всю жизнь делал это первый раз, скомандовал:
– Основное направление… Шесть ноль-ноль!
Долгов, как всегда, глуховато, с густой мрачностью повторяет команду, записывает ее в блокнот. Зеленая, с темноватым густым оттенком ракета лежала на направляющих, вызывая почтение, чуточку боязнь. Она была боевой, а это что-нибудь значит! Не чета той железной болванке, с которой мы тренировались до сих пор. Сердце отстукивало гулко, будто метроном, в висках одновременно с ударами пульса отдавалось: "Сейчас, сейчас…"
Справа, в стороне, "ветровики" – метеорологи готовились к зондированию. Вот уже команда комбата:
– Высота… Начать зондирование!
Белый шар, вырвавшись из рук солдата, взмыл в голубую синь, удаляясь и стремительно сжимаясь в белую точку. Мне не видно, но знаю: прилипнув к теодолиту, другой солдат держит его в перекрестии, а рядом, весь преобразившись, ждет Крутиков – зажал в ладони секундомер так, словно боится, что тот вырвется. Долетает его резкий фальцет:
– Без трех, без двух… Отсчет!
Поправив ларингофоны, я передал Гашимову по переговорному устройству: развернуться влево. Двигатель басисто заурчал, лязгнула гусеницами установка, сдирая траками землю и траву. Взглянул в панораму – почти в самом створе увидел буссоль и не удержался:
– Молодец, Курбан!
– Вай, чего не так? – сквозь треск в наушниках шлема откликнулся механик.
– Так, так! Молодец, говорю.
– Спасибо, друг.
"Отошел!" – неожиданно улыбнулся я, вспомнив, как накануне вытащили его полуживого из люка. Мне были видны руки лейтенанта Авилова, зачем-то до белых пятен на суставах сжавшие треножник прибора. И тут же, без всякой связи, а может, оттого, что приметил сутуловатую фигуру капитана-посредника, припомнил, как два дня назад был свидетелем их разговора. Речь у них зашла о схеме пуска. "Стоп! Тут неверно", – остановил капитан. "Давайте посмотрим. Вот инструкция", – тихо и даже как-то виновато произнес Авилов. А спустя несколько секунд, уже другим голосом капитан протянул: "Да-а, правы. Извините". В памяти высеклись слова Сергея: "Сказано, ас, как в аптеке!" Но почему все это лезет мне в голову?
Солдаты теперь, казалось, были другими, не те знакомые мне ребята, кому свойственно и подшутить, и свалять дурака, – настоящие метеоры!
– Только бы сработать, Гоша, а? – шепнул разгоряченно Сергей: на лице – потеки, из-под шлема, с виска, на рукав комбинезона сбегали струйки пота.
– Понимаете, момент… – кому-то вполголоса сказал Уфимушкин и смолк.
Я поправил наводку штурвалом: не подкопается и сам бог!
– Готов! Готов! – сыпались торопливые доклады.
Лейтенант Авилов, насупленный, сосредоточенный, то и дело подступал к сержанту, с тревогой спрашивал:
– Порядок там? Проверили, Долгов, нет криминалов?
И сам метался возле установки, обегая ее, заглядывая на направляющие, в лоток, на приборы. И хотя все везде было в полном порядке, ему мерещились злополучные "неполадки и криминалы". Он волновался: не просто тренировка!
– Ажур, товарищ лейтенант, – сдержанно басил в ответ Долгов и тоже поспевал заглянуть всюду – даже через спину в мои приборы. И молча отходил.
– Исчисленные… левее… – режет по ушам от "газика" – пикапа голос Крутикова: выходит, в кузове под прорезиненным тентом в заварной духоте уже кончили "колдовать" вычислители. Все!
Короткая сверка – и комбат отчеканивает команду, может про себя добавив привычное "юрьев день". Долгов повторяет за ним спокойно, но с подъемом. Я ошалело рявкаю: "Ноль тридцать восемь!" и делаю доворот. А Сергей, установив дальность, включил привод – он заработал с характерным ворчливо-мягким гулом. Стянутая ребристой обоймой ракета медленно задирала в небо острый конусный нос. Рубцов быстро откидывал крючки домкратов, опуская их на землю. "А ведь по твоему предложению делают!" – радостно отозвалось под сердцем.
По перепонкам стегает:
– Расчет, в укрытие!
Срываемся и летим в ровик.
Лейтенант уже возле пускового пульта. На панели высветились лампочки: сигналы готовности цепей. Все вроде бы обычно, но голос Авилова – как струна:
– Приготовиться к выстрелу!
Напряжение на пределе. Само по себе, невольно екает сердце и начинает гулкие отсчеты: тук, тук, тук… Сейчас, сейчас! Щеки у командира расчета заметно побледнели – кровь отхлынула, резче проступили светлые усики. Но он спокойно поворачивает рычаг питания. Испугом в сердце отдается металлический щелчок. Проходят еще секунды – мигнув, высветилась на табло еще одна лампочка, и сразу же Авилов дотрагивается пальцами до кнопок:
– Огонь!
"Наконец-то! Как долго". Вздрогнула установка, раскатистый стоголосый рев двигателя вспорол тишину, из клубов дыма и пламени, блеснув, взметнулась ракета, оставляя позади белое жало пламени. Рокочущий острый звук стремительно побежал, удаляясь и замирая в голубой высоте.
Молча следили за желтым ярким, как маленькое солнце, огненным шариком. Он уплывал не один – стреляли и другие установки, залпом. "Туда, туда, пробивать брешь… Наверно, и самолеты подходят?" – подумалось мне внезапно.
Сколько прошло секунд или минут? Из-за машины вывернулся капитан Савоненков – в пыльных сапогах, на гимнастерке под портупеей мокрая полоса, но усталое, желто припудренное лицо подобрело, не было таким строгим, как обычно.
– Товарищи! Цели накрыты точно, по всем войскам объявляется: началось общее наступление…
Тогда-то Сергей, как оглашенный, рявкнул:
– Ур-раа!
Его поддержали почти все:
– Ур-раа… Ур-раа…
Солдаты принялись дурачиться: обнимались, барахтались, точно медведи на солнцепеке, поднимая пыль, радуясь, как дети. И мне вдруг стало понятно то, что не давалось еще утром, что ускользало неуловимо, словно тень. Это была радость труда, того самого дела, которому служат, которому отдают все свои силы, энергию, ум, знания! И вот сейчас они получали за все награду не какими-то "купюрами деньзнаков", как любил выражаться Владька, а духовной удовлетворенностью.
И никто на солдат сейчас не смотрел строго, не требовал "отставить!" – офицеры сочувственно, поощрительно взирали на все происходящее.
Солнце поднялось высоко, нещадно жарило, пожелтевшее, опаленное небо было мутным, неподвижный воздух обжигал ломящим жаром. Но удивительно: люди будто не чувствовали ни зноя, ни усталости. У Сергея к лицу пристала блаженная, ангельская улыбка и никак не могла отлипнуть. Даже Рубцов, с трубными звуками отфыркиваясь от набегавших на нос и губы солоноватых струек, крутился волчком возле установки.
И незаметно для самого себя я забыл о своей утренней тревоге, с которой проснулся, поддался общему настроению, и впервые в меня входило что-то удивительно ясное, прозрачное, светлое. Впервые мне не показалось мрачным, тягостным то, что ждало меня после возвращения с полигона, с этого учения.
17
Наступление войск, как сообщили нам, развивалось успешно. К обеду мы сменили не одну позицию, преодолевали полосу заражения, отмеченную желтыми флажками, – все делали в противогазах и защитных костюмах, даже стреляли в них, потом проводили полную дезактивацию техники.
После полудня нас отвели на выжидательные позиции. Мы уже знали, что все ракеты "попали в точку" и батарее обеспечена отличная оценка. Венец оказался лавровым, и это было приятно, даже щекотало самолюбие.
Офицеров вызвали на оперативный разбор в палатку, большую, похожую на шатер монгольского хана, – в ней размещался штаб. От горячих рыжих, густо запорошенных толстым слоем желтой пыли установок разливалось жаркое марево. Солдаты в комбинезонах устроились, кто прямо на колючей траве, кто – в жидкой тени, прислонившись к гусеницам, каткам. Теперь, когда напряжение спало, когда самое главное было позади, можно было понять, каких усилий это стоило. Расслабленное тело сковала терпкая немота – оно казалось чужим; отяжелевшими руками и ногами не хотелось сделать самого малейшего движения, язык во рту будто опух, одубел. Но все равно у солдат находились еще силы шутить, перекидываться острыми словечками. Рубцов, лежавший рядом с Гашимовым, блаженно прикрыв глаза, развивал мысль:
– Ну вот, стрельбы отличные, кончится учение – и в тот бы списочек угодить, после которого – в руки проездные, отпускной и на колесы… Грубо!
Он притворно вздохнул.
Привалившись плечом к острому ребру гусеницы, Сергей Нестеров крутил губами какую-то будылину и прислушивался к разговору, скосившись, сощурив один глаз. Когда Рубцов вздохнул и примолк, Нестеров сплюнул изжеванный стебель:
– Ишь, чего захотел! Отпуск ему подавай. Пожалуйста, рядовой Андрей Рубцов, поезжайте домой, отдыхайте, набирайтесь сил. А на медаль не согласен? Не грубо? И потом, ты ж "деэмбе", осенью "делаешь ручкой"!
Рубцов обернулся, ухмыльнулся:
– Осень еще далеко. А у тебя, случаем, ягодицы не зудят?
– Чего?
– Хорошие ягодицы чуют палку за километр.
– Но-но! У нее два конца! А я тебя как раз вместо отпуска одним бы и угостил за все твои прежние дела. Или уж ладно – дал бы трехдневный отпуск, только при части, – Сергей ощерился, – с отбытием на губе!
Солдаты расхохотались. Рубцов потемнел, вскинулся на локоть, нижняя губа обидчиво задрожала:
– Ты эти смешочки побереги для себя. А кто из нас первым на губе побывает – не известно. Яму рыть – самому там быть!
Он сердито отвернулся, устраиваясь на свое место.
– Не злись, чудак! Сколько говорю: на злых воду возят. Точно.
– Что случилось?…
Из-за установки вышел лейтенант Авилов. Он, конечно, слышал все сладкие разглагольствования – переводил смешливый, веселый взгляд с одного на другого. Мы поднялись с земли неохотно, лениво: от истомы, усталости вставать не хотелось. А вставать надо – он офицер, по уставу полагается.
– Так что же, Нестеров, замолчали?
– Просто, товарищ лейтенант, – уклончиво пожал плечами Сергей, переминаясь с ноги на ногу, – с Рубцовым дружеский разговор насчет краткосрочных отпусков.
– Отпуска? Будут, наверное, и они.
Обветренное лицо лейтенанта плохо скрывало затаенную хитрецу – оглядел всех, словно хотел спросить: "Как воспримете то, что сообщу?"
– А вот, товарищи, – помолчав, сказал он с легкой торжественностью. – Нашему расчету, как лучшему, доверено отстрелять чисто испытательную стрельбу. Справимся или нет?
– Испытательную?
Сергей аж подпрыгнул, мотнул одурело головой.
– Конечно справимся! Да мы ее, товарищ лейтенант, шесть киловольт ей, не в квадрат, а в копеечку пошлем!
Он вдруг осекся, завертелся по сторонам, все еще радуясь, как ребенок. Выходило, как у клоуна. Удержаться от смеха было нельзя. Гашимов взмахивал бровью, как крылом, просил:
– Кончай! Серьезный человек?
Смеялся и лейтенант Авилов – от души, звонко: верхняя губа с усиками подрагивала. Только Рубцов отвернулся.
Эта стрельба действительно казалась нам проще простой. Мы уже были именинниками, и лишняя стрельба – как детям лишняя игрушка. Веселое, радостное, будто перед праздником, настроение вселилось во всех.
– Значит, в копейку, Сергей? Не меньше?
– Загнул! Хоть бы в пятак.
– Так ведь обещать – не делать! За обещанку много не берут, он знает.
– Один премудрый пескарь сомневался, сомневался, да щуке в рот угодил!
Ракету привезли спустя час. Она лежала на транспортной тележке – обычная сигара с утолщенным, похожим на болванку носом. И только трубки – приливы трассеров выдавали, что она не была "нашей" ракетой.
– Уникальная, говорят. Пуск из бункера будет, – сдержанным, негромким баском доложил Уфимушкин: лицо каменно-строгое, серьезное, сразу видно – ученый человек.
Молодой водитель крана мешкал, не мог подъехать к установке. Солдаты, еще не остыв от возбуждения, наперебой сыпали советы:
– Давай ее, милую, сюда!
– Эй, глаза-то, глаза разуй! Руля влево.
– Утюг ты, друг! Не дрова – ракету везешь. Соображай!
Водитель в кабине еще больше терялся, краснея и отругиваясь. Наконец подвел кран как надо, рядом с установкой.
Я отошел в сторонку. Солнце опускалось в мутную блеклую пелену. Оно тоже, как и солдаты, устало за день от изнуряющей жары, глядело тускло-желтым с оплавившимися краями пятном, будто его только вытащили из горна. Степь вокруг потускнела: пучки верблюжьих колючек, рыжие клубки перекати-поля, песчаные буруны…
Было тихо, призрачно и чуть тревожно. Краснощекий суслик в трех метрах выскочил на лысый шишак кочки, опустив передние лапки, вытянулся рыжим комельком спиленной сосенки-первогодка, свистнул пронзительно, но тут же юркнул в нору: испугался меня. И странно, у ракетной установки, рядом с гогочущими над водителем солдатами, вдруг отдаленно повеяло детством. Снова, как в давнюю пору, почудилось: именно в такую минуту в природе совершается что-то таинственное, значительное – непонятное и неведомое человеку.
Всего на короткий миг забылся, охваченный прихлынувшим чувством, и в памяти совсем неожиданно всплыло другое – тот вечер нашей встречи с Надей… Кажется, он был третьим. Тогда я уже собрался, оставалось только уйти из казармы, нырнуть в заборную щель – и ищи-свищи. Даже сержанту Долгову доложил: ухожу к соседям, к Пушкареву. Ему оставалось только дать мне "добро": было свободное время. Но вдруг какое-то сомнение вползло в душу, засосало, и неожиданный вопрос – что делаю? – впервые, будто улучив момент и подкравшись, встал резко, остро. И вызвал странное раздражение: своими самоволками подвожу не только себя, а кого-то еще, всех, чуть ли не весь свет. Глупость стоеросовая!
Раз, другой прошелся вдоль забора в нерешительности. В конце концов, каждый отвечает за себя – и нечего распускать слюни! Я тогда шагнул к забору, отвел решительно доску…