Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Звездное тяготение

ModernLib.Net / Современная проза / Горбачев Николай / Звездное тяготение - Чтение (стр. 3)
Автор: Горбачев Николай
Жанр: Современная проза

 

 


Он слыл молчаливым, и всякий раз, когда собирался что-то сказать, по узкому бледному лицу пробегала тень, солдат смаргивал под очками густыми ресницами, выдавливал слова с натугой, будто ему это стоило великих усилий. В батарее его уважительно звали "ученым". Краем уха слышал, будто он закончил физический факультет, учился в аспирантуре и в самом деле писал какую-то диссертацию даже тут, в армии. Ему приходят пачки писем – секретных а несекретных, бандероли с книжками, – видел сам разноцветные штемпели обратных адресов: научно-исследовательские институты, предприятия… Да и здесь его использовали на полную катушку: читал лекции офицерам по ядерной физике, проводил занятия в технической школе.

Подтолкнув двумя пальцами очки и глядя сквозь них на меня не мигая, негромко сказал:

– Извините. Вы сказали, что работали в художественной мастерской… По призванию оказались там?

– Призвание?… – Я усмехнулся, припомнив и мастерскую и Ромку Кармена. Роман Котович казался нам, ученикам, рубахой-парнем, он покорял своим демократическим отношением, держась с нами на одной ноге. Мы для него были "коллеги", "художники", "гранд-таланты", пока не открылись глаза на всю его подлость. Но было поздно: запутались в его тенетах, стали активными участниками его "левых" поделок, должниками, им облагодетельствованными. Мазали под его руководством все, вплоть до гробов. Он любил за наш счет "заваливаться". В день получки Ромка с утра допытывался: "Завалимся, коллеги, в соседний кабак?" Безотказно срабатывала жесткая очередность: у нас было расписано, кто в какой день ведет…

Никто из нас не мог лучше Ромки приготовить напиток "Кровавая Мэри". В дымящийся парком стакан, наполненный на две трети холодным томатным соком, он наливал "горючее": над кровяной густой жидкостью – слой чистой, прозрачной водки. Налить так, не смешать – искусство. Он делал это с помощью ножа, опущенного концом почти до поверхности сока. Тоненькой, как ниточка, струйкой лил из бутылки водку на блестящее лезвие. Она сбегала в стакан и, не пробив пленку сока, растекалась по его поверхности. А пьешь – сначала горло обварит палящим кипятком, и тут же окатит приятным кисловато-мятным холодком.

Мать считала, что из меня получится художник, и настояла пойти в мастерскую. Уступил ей из жалости: она казалась мне какой-то беспомощной и униженной без отцовской опоры…

– Не поняли! – подал ленивый голос Рубцов. – По принципу: где бы ни работать, главное – лафа была бы. Так, что ль?

Меня ожгли и тон его, и равнодушная, безучастная поза: Рубцов сидел вполоборота у окна и пальцем чертил что-то невидимое на подоконнике.

– Не так, а по настоянию матери.

Видимо, мои сдержанные слова прозвучали веско и убедительно. На несколько секунд стало тихо. Даже близко посаженные глаза Рубцова сдвинулись еще теснее к переносице. Он заелозил на табуретке, хмуро буркнул:

– Выходит, под материну…

Но его вдруг оборвали сразу несколько голосов:

– Ясно!

– Чего там, Рубцов, придираться?

– Мать есть мать!

Как я ни парировал вопросы, стараясь отвечать на них односложно, без подробностей, выдерживая свою марку, все же ощутил: под гимнастеркой потеплело, будто вдосталь поворочал ломом. Скорее, не сознанием, а екнувшим в груди от предчувствия сердцем, от холодка, растекшегося к ногам и рукам, понял, что надеждам, которые еще были у меня минуту назад, не суждено сбыться: экзекуция на этом не закончится. И не ошибся. Рубцов, получив отпор, насупившись и побагровев, с обиженным видом отвернулся к окну. И тогда с места подхватился Гашимов, механик-водитель, обжег черными агатовыми глазами. Смоляные, лоснящиеся брови у него густо срослись над переносицей в одну общую бровь; бритые щеки – фиолетово-сизые от черных жестких остюков, хотя Гашимов и брился каждый день опасной бритвой. В бытовой комнате в такие минуты потрескивало, будто пороли шитые шелком швы.

От возбуждения он с сильным акцентом выпалил:

– Разрешите, товарищ сержант, такой вопрос? Знает, что наш расчет отличный? Тогда как понимает свое поведение, как расценивает в том деле с младшим сержантом Крутиковым?

Блестящие, точно смазанные маслом глаза его, расширенные, округлившиеся, снова жиганули меня – он так же порывисто сел. "Как говорится, дважды за то же…" Невольно подчиняясь какому-то внутреннему движению, я покосился на Долгова. Надеялся увидеть усмешку, радость, удовлетворение – все что угодно. И удивился – скуластое лицо Долгова с приподнятыми бровями было спокойным и даже каким-то просветленным, а во взгляде, скорее, прочитал поддержку. Уже готовившаяся слететь с моих губ резкость вдруг присохла, и я прочревовещал:

– Считаю виновным Крутикова…

– Младший сержант Крутиков – это один дел, а вот как свое поведение расцениваешь? – не унимался Гашимов. "Вот уж клещ кавказский!"

– Я сказал…

Сергей Нестеров хитро ухмыльнулся, подмигнул, – мол, смотрите на него, такого хорошего! С наигранной серьезностью кинул:

– Трудное дело – наводить на себя самокритику: живот расстраивается.

Рубцов коротко, неприятно хохотнул, сморщив лицо в печеную грушу, утроба ходуном ходила под его гимнастеркой; Уфимушкин торопливо смаргивал, будто ему что-то в глаза попало, смущенно растягивал подвижные тонкие губы. Долгов выдержал небольшой срок, поднял широченную лопату-ладонь:

– Ну, тут ясно.

И еще не отсмеялись, не успокоились, я еще не сообразил, как на все отреагировать. Нестеров, скосившись, с ленцой выдавил:

– Другой к нему вопрос, товарищ сержант, девушка есть? Осталась?

Он улыбался.

"Не ответить? Промолчать? Черт его побрал бы – в друзья еще набивается!" Взгляд мой бесцельно уперся в облезлую ребристую батарею. Но в ту же минуту по молчанию, тишине понял с неизбежностью – они ждали ответа, промолчать просто не удастся.

– Можно считать, нет…

Кажется, всего мгновение прошло после моих слов, солдаты взбудоражились, и сразу – автоматная очередь вопросов, реплик:

– Это как же понимать?

– Ишь ты, можно считать…

– Либо черное, либо белое? Вот тебе на!

– Пусть прояснит, а то темный лес!

Мое путаное объяснение – мол, был просто знаком – солдаты восприняли с сомнением, смотрели настороженно, а Рубцов даже ухмыльнулся понимающе: "Загибай!" Странно, но у меня к нему росла внутренняя неосознанная неприязнь. Пусть не верят – не рассказывать же им о своих взаимоотношениях с Ийкой, о том, как теперь к ней в "галантерейку" ходит этот чичисбей Владька…

А они уже принялись допытываться: как проводил свободное время, какие книжки читаю, часто ли в театр ходил? Когда я сказал, что в Большом был два раза, Гашимов присвистнул: "Вай, два? Одним глазом посмотреть – радостный был бы".

Конец этому "знакомству", которое меня уже начало раздражать, положил сам Долгов. Он почувствовал мое состояние – глядел колюче, из-под бровей.

– Ладно, хватит. – Предупредительно, ребром поднял перед собой тяжелую ладонь: сбоку кто-то еще собирался задать вопрос. – Теперь жить и служить вместе, познакомимся. Дела красны концом… А сейчас строиться на ужин.

Он тяжело поднялся, и, словно по команде, поднялись все. "Намекает или просто сказал?" – мелькнуло в голове. В словах его о знакомстве прозвучала скрытая ирония.

Я снова поймал его спокойный взгляд, он неожиданно улыбнулся, широко, открыто, будто давнему хорошему знакомому, и ободряюще: мол, ничего, у нас не пропадешь! Хотя я и не собирался вовсе пропадать, и тут выдержал свою марку.

Улыбка Долгова оказалась сигналом: хмурость, строгость с солдат ровно смахнули веником. Обступили, весело, с шутками заговорили, словно и не эти люди минуту назад устраивали мне "допрос" с пристрастием.

– Не тушуйся!

– А отбивался, скажу, по-ракетному. Точно!

– Да-а, уж налетели – истинные коршуны. Мастера-а!

– Не зевай, не клади палец в рот…

В словах, интонации, за шутками и острословием, как мне показалось, проскальзывала мягкость, душевность, точно они сознавали свою вину за недавнее и хотели сгладить ее. Меня это удивило и даже вызвало неожиданный прилив теплоты. Поэтому, когда Сергей Нестеров, вывернувшись позади и улыбнувшись до ушей, хлопнул увесисто по моему плечу, я стерпел. В другое время наверняка турнул бы его.

– Полный порядок, земляк! Как по маслу все идет. И на них не обижайся, что косточки пересчитали. Сам виноват. Отвечал: "считаю виновным", "можно считать…". Мол, глупые задаете вопросы! Точно. Вот тебя и пощупали. Традиция! И меня, когда пришел, тоже в оборот взяли, будто медведя обложили, – не успевал крутиться. Коллектив! Никогда еще хвост не вилял собакой. Ясно? – Сергей подмигнул и легонько подтолкнул меня вперед на выход из казармы.

5

Отрабатывал два наряда, которые получил "за нетактичное поведение". Чистил картошку на кухне, чистил почти всю ночь перочинным ножом – в чугунной, как тумба, механической картофелечистке, стоявшей в углу, что-то сломалось, К утру пальцы рук подпухли, кожа на них побелела и сморщилась, точно губка.

В конце второго дня, перед отбоем, меня назначили мыть в казарме полы.

Я только что принес два очередных ведра воды (наверное, в десятый раз!), принялся смывать черные лужи, растекавшиеся по доскам, выщербленным сапогами. Нагнувшись, возил большим лоскутом мешковины, которую взял у старшины Малого, и отжимал мутные потоки воды в ведро. Должно быть, вид у меня был тот еще! Без гимнастерки, в нижней рубашке, в забрызганных, залитых сапогах и бриджах. Под рубахой пот стекал со спины на живот, солоноватые ручьи заливали глаза, попадали в рот. То и дело сдувая их, утирался рукавом и с каким-то остервенением продолжал возить тряпкой. Поджилки у меня дрожали.

Мыть оставалось еще много – весь центральный широкий проход. Солдаты разбрелись кто куда: одни в ленинской комнате смотрели телевизор, читали газеты, другие, сидя у тумбочек за рядами двухэтажных кроватей, писали письма. Затирая пол, я допятился до черной голландской печи и невольно насторожился. Позади нее, в темном углу за кроватями, где стоял длинный стол для чистки оружия, разговаривали. Догадался: Крутиков и Долгов. Ни я их, ни они меня не видели.

– Как у тебя этот умник? Радости, как блох у собаки, – хоть отбавляй?

Насмешливый, с возбужденным рокотком голос младшего сержанта: обо мне! Что ответил Долгов, я не расслышал, по инерции отжимал тряпку – тихий голос сержанта потонул в шуме воды. Но, видно, он сказал что-то резкое, потому что Крутиков недовольно гмыкнул:

– Подумаешь! Не таким рога крутили, усмиряли. Шелковым стал бы – води, как телка, на веревочке. Вон драит! Семь потов прошибло! Полезно.

– "Как телка, на веревочке…" – хмуровато, со вздохом повторил спокойный Долгов. – Когда ты только бросишь свои замашки? С людьми же имеешь дело, не с телками.

– Брось, Вася, учить! Знаем. Своя голова на плечах, и отделение не хуже твоего расчета.

– Есть и голова, и отделение не хуже, да все может выйти.

– Слепой сказал посмотрим, глухой – услышим.

– Эх, балабонить ты здоров, Крутиков!

– От такого и слышу.

– Да уж чего говорить – верно!

– То-то!

Долгов появился из-за печи: некрасивое, грубоватое лицо его с широким носом было сумрачным, недовольным – разговор с Крутиковым испортил ему настроение. Голова втянулась в широкие плечи, казалось, совсем исчезла шея, а медвежья походка стала грузнее, подчеркнуто ковыляющая. Не заметив меня, он зашагал из казармы. "Оставили бы в покое оба…"

Вышел и Крутиков. Наши взгляды скрестились. В свой я вложил всю ненависть к этому человеку. Но скрепя сердце промолчал – черт с ним, пусть идет своей дорогой, – однако Крутиков, вдруг задержав шаг и картинно подбоченясь, ухмыльнулся:

– А-а, вкалываем? Полезно. Труд, как известно, из обезьяны сделал человека.

Что со мной произошло? В голове вдруг помутилось, золотистые торопливые мушки побежали перед глазами, – возможно, все это произошло потому, что долго был в согнутом положении и резко поднялся. Стиснул лязгнувшие зубы и кулаки. Устоять, а то, чего доброго, пошатнусь или грохнусь в лужу.

– Но известно, что не из каждой обезьяны получился человек, выходили и подлецы…

Ухмылку мгновенно слизало с лица Крутикова – оно вдруг посерело и с обострившимся, вытянутым подбородком стало хищно-злым, как у зверька. Крутиков нервно передернулся, точно от укуса, сквозь зубы прошипел:

– Ну, попомнишь! Научим, как с сержантами разговаривать.

Круто повернулся, пошел из казармы. Только тут я понял, что случилось. Ясно: сейчас доложит – и опять начнут драить. Вот тебе, как говорят в литературе, и сложный конфликт. Почему-то подумалось: хорошо, что никто не присутствовал при этой сцене. В казарме было пусто, только два моих напарника швабрили пол в углу, у входа, но они вряд ли слышали.

Стоял, забыв, что в руках у меня тряпка. Грязные струйки воды сбегали с нее на сапоги, блестящая лужа растекалась по полу.

Я не обманулся: не успел еще подтереть лужу, как меня тронул за плечо дневальный:

– После мытья к лейтенанту Авилову. Вызывает. Опять, что ль, у тебя с Крутиковым?

Что ж, пока к командиру расчета…

Закончив мытье, ополоснулся в умывальнике, оделся и вошел в канцелярию. Руки и ноги от напряжения тряслись, а мышцы ныли, будто их целый вечер вытягивали, рвали клещами.

Лейтенант что-то искал в шкафу. Он был дежурным – на рукаве кителя краснела повязка. Я доложил. Повернув голову, Авилов секунду смотрел на меня с недоумением, но, вспомнив, поморщился: надо вести неприятный разговор. Подошел к столу.

– Значит, вы, Кольцов, обозвали младшего сержанта Крутикова?

– Да.

– Почему это сделали? Опять, выходит, надо наказывать?

Я промолчал, вдруг поняв, что больше не отвечу ни на один его вопрос: подкатила непонятная обида, к горлу подступил и защекотал комок слез. Да, плетью обуха не перешибешь – это истина, не требующая доказательств.

Авилов снова повторил свой вопрос, и снова тень пробежала по его лицу, но я по-прежнему молчал. Не зная, что со мной делать – наказывать или нет, – он продолжал допытываться, почему я так поступил. Его раздражало мое молчание – он морщил лоб, но молодая кожа никак не поддавалась, тут же разглаживалась. Глаза – темные, глубокие и умные – смотрели на меня укоризненно и недоуменно.

– Как же получается? Слышал, вы, кажется, и с Рубцовым успели поругаться? В характере у вас?

"Да, да, да!" – хотелось мне бросать в ответ, но я только сглотнул комок, который уже готов был скользнуть из горла. И с Рубцовым… Уже услышал звон…

Рубцов – второй номер. С ним у меня сложились не очень хорошие отношения. Кажется, он считал, что я целюсь на его место. А я и не думал: на кой черт оно мне нужно! Даже стараюсь держаться в тени. Но почему-то получалось так, что на занятиях по материальной части Долгов всякий раз, когда Рубцов зашивался, поднимал именно меня. Особенно Рубцову плохо давалась электрическая схема пуска ракеты. Он начинал показывать путь прохождения пускового импульса, тотчас запутывался – и безнадежно умолкал.

А мне нравилось "лазить" по схемам, водить плексигласовой выточенной старшиной Малым указкой по черным, красным, желтым линиям, густо перекрещенным, будто паутина, сотканная старым крестовиком, и разгадывать, куда и зачем бегут по ним электрические импульсы и сигналы! Так, бывало, в школе просиживал возле географических карт – пока не просила идти домой уборщица: в воображении моем рисовались неведомые горы, пустыни, города, фантастические земли. Вслух по многу раз читал странные, волнующие названия – Килиманджаро, Баб-эль-Мандебский пролив, Дисапойнтмент, Тринидад, Инуарфигсуак, Вильярреаль, берег принцессы Астрид, берег Золотых роз… Тут же было совеем другое. Во всех этих механизмах, элементах, тонких линиях-проводниках билась, пульсировала особенная, таинственная жизнь! Она безмолвна, здесь не услышишь гортанных перекриков восточных базаров, ласкового, как море, певучих голосов потомков великого Рима, тягучей и скрипящей, будто ее пропускают через канифоль, речи людоедов Огненной земли. Но есть и тут свой язык, но он еще не раскрыт, не услышан человеком – иначе как без него совершаются в такой махине столь сложные процессы?

И странно, я безошибочно угадываю пути движения импульсов, представляю, как они, скрытые и таинственные, пронесясь по нитям паутины с неимоверной скоростью – скоростью света – делают свою работу: откроют вентиль, пробьют мембрану, запалят пиропатрон… Удивительна их четкость, согласованность, словно проделывают все это не электрические импульсы, а невидимые глазам, сказочные по силе микрочеловечки…

После моего ответа Долгов неизменно хвалил: "Правильно. Вот так, Рубцов, надо". А тот метал на меня исподлобья громы и молнии.

Но он был упорным и в свободное время зубрил описания по технике. Не хотел сдавать своих позиций. "Когда-нибудь взорвется, не выдержит", – думал я. И не ошибся.

Как-то заглянул в технический класс. Возле стенда с разрезной ракетой сидел на корточках обложенный книгами Рубцов. У него что-то не получалось: бурачная краснота растеклась на лице, шея над срезом воротника гимнастерки напряглась. Накануне он опять засыпался на ответе лейтенанту Авилову. Что-то дернуло меня – я шагнул через порог.

– Не получается? Давай помогу.

Тот подскочил точно ужаленный:

– Обрывай когти, топай помалу! Обойдусь без помощников. Нестеров пусть тебе в рот смотрит, а тут не выйдет.

– Дурак. – Я сказал это с холодным презрением, глядя ему прямо в переносицу, в близко посаженные дрогнувшие в ту минуту глаза, повторил: – Дурак!

И ушел из класса. И вот как теперь все оборачивалось: я же виноват. Сказать, как было? А потом встретить ядовитую усмешку Рубцова? А Крутиков? Сегодня же узнает. "Что, умник, трещат рога?" Будь что будет…

Прищуренные глаза лейтенанта Авилова ждали.

– Вижу, говорить не намерены, – прервал он мои мысли и как-то нехотя выпрямился, стянул наконец кожу на лбу в короткую вертикальную промоину-овражек. – За нетактичное поведение, рядовой Кольцов, объявляю один наряд вне очереди. – Помолчал, ожидая, что я все-таки скажу что-нибудь, и опустил глаза: – Свободны. Идите.

"Странно, наказал и вроде сразу пожалел, что сделал", – подумалось мне. Но тут же выползла другая, невеселая мысль: "Вот и на новом месте началось. Можешь радоваться!" Сглотнул полынную сухость и горечь во рту.

В казарме навстречу мне вывернулся Сергей Нестеров с озабоченным, настороженным лицом:

– Что лейтенант?

– Еще наряд.

– Ты все рассказал, как было, – и наряд? – недоверчиво, возбуждаясь, переспросил он. – Не может быть!

– Каждому свое. Что позволено Юпитеру, не позволено быку.

– Да как же так? – будто не расслышав, скорее сам себя спросил Сергей. И в голосе вдруг – ломкая хрипотца: – Эх, шесть киловольт в бок!

Он крутнулся волчком. Мне было не до него, и хорошо, что оставил в покое. Даже не заметил, куда он исчез. Шут его знает, чего ищет со мной дружбы? Слушать об этих подстанциях и контактных сетях, о работе в бригаде верхолазов на электрификации дорог? Удовольствие… Неужели не ясно?…

Я прошел к своей кровати и так, во всем обмундировании, завалился на постель, отторженно подумав о том, что, доведись, увидит дежурный, несдобровать: отругает, а то еще обломится наряд – на постель ложиться нельзя. Впрочем, семи смертям не бывать. У меня гудело все тело, а руками и ногами, казалось, не смогу больше двинуть. На кровати Сергея приметил два конверта: треугольник и квадратик с букетиком полевых цветов на уголке, – наверное, от Зинки. Мне, как всегда, ничего не было. В казарме густел мрак, пахло сыростью, прохладой вымытых полов. На душе было муторно от усталости и от давящей тоски, растрепанных чувств. Всего около трех месяцев началась моя служба, и началась она через пень-колоду… Крутиков, наряды вне очереди, серые дни, похожие один на другой, – с занятиями, построениями, командами, по которым только и должен соизмерять свою жизнь, свое существование. А там, дома, Ийка небось в клубе "металлистов". И Владька, этот чичисбей наоборот, конечно, танцует с ней, сломив длинную худую фигуру в небрежный вопросительный знак. Танцуют молча. Изредка только Владька бросает ей на ухо свои односложные, надоевшие замечания: "калека танцует", "подонок несчастный", "болван"… Ийка выслушивает его с каменной снисходительностью на лице и перебирает ногами, как заведенная, – ровно, спокойно, бесстрастно. Ну и черт с ними! Пусть будут счастливы. Кто-то ведь сказал: "Для счастья нужна либо чистая совесть, либо чистое отсутствие совести". Чего у каждого из них больше – аллаху известно! И надо научиться вытравлять все из своей памяти – мне не до этого. Мой удел – намаявшись до тошноты, лежать вот так на жестком соломенном матраце. А утром снова крик дневального: "Подъем!" – и снова – по заведенному круговороту – до той желанной команды "Отбой".

Что они все понимают в моих побудительных мотивах, в поступках? Я считал, что жизнь должна была уготовить мне сносное место. Знал, что не был глупцом – есть хороший ум, есть знания. Писал в школе стихи, и вроде бы неплохо. Мне даже прочили место форейтора в упряжке музы, и Пегас уже нетерпеливо рыл копытом землю… И может, все так и случилось бы, если бы я не был "продуктом войны", как однажды сказал Владька. Слова его оказались вещими. Меня произвели на свет белый в переломном сорок четвертом – тогда по каким-то делам с фронта пожаловал отец. И в этом вся моя с ним связь. Правда, потом видел его один раз, видел не более десяти минут. И только затем, чтоб проклясть тот день. Да, проклясть.

Я уехал к нему тайком от матери. Он жил за городом, на даче, уволенный в отставку по каким-то сомнительным мотивам. Я не знал этих мотивов, но для меня он – отец и в шестнадцать лет был мне нужен как воздух. Казалось, стоило увидеть его, и в меня войдет что-то незабываемое, значительное, даже вырасту на метр, а то и вовсе поднимусь на крыльях. Меня в ту поездку не занимали даже разливавшие сосущий дух свежего хлеба и жареного мака любимые баранки и бублики – от тугих их связок распирались авоськи, облепившие окна вагона электрички, в котором ехал к отцу. Я разыскал тогда дачу и в саду – его… На фотографии он выглядел рослым, в папахе и бекеше, с уверенным, чуточку горделивым властным взглядом. Тут же передо мной предстал располневший человек, но все равно он – отец. Сердцу стало тесно – поршнем захлопало в груди.

Я назвал себя – фамилию и имя. Он засуетился, бросил лопату, которой окучивал кусты смородины. Потом, не пригласив в дом, исчез на веранде, а появившись снова, на ходу надевая пиджак, потянул меня за калитку, по тропинке – к платформе электрички. Расспрашивая торопливо о жизни, то и дело оглядывался назад, на добротный, с острыми башенками одноэтажный дом, утопавший в зелени. Уже возле платформы сказал, потупив глаза: "Да, вот так… Понимаешь, семья новая… Виноват перед матерью, перед тобой, но в жизни, случается, человек сделает неверный шаг, а потом…"

Он так и не сказал, что "потом". Подошла электричка, он что-то сунул мне в руку: "На, там на свои нужды, что ли… Дома оправдаюсь как-нибудь". Я же был в каком-то невменяемом состоянии, в непонятном оцепенении, словно находился на грани сна и реальности. Уже после, в вагоне, на повороте электрички, когда в открытой двери надвинувшийся лес скрыл и платформу и приземистую одинокую фигуру на ней, я разжал стиснутую потную ладонь. Там оказалась мятая десятирублевая бумажка. Еще не отдавая ясного отчета, а только догадываясь, что совершилось нечто грязное и унизительное, в исступлении изорвал бумажку в мелкие клочки. В воздушной струе они вразлет метнулись вниз, под грохочущие колеса. А я расплакался.

Так первый раз обманули и ранили мою доверчивость. Тогда и сделал первый незримый шаг к своему критицизму. Потом еще были обманы. И новые шаги к той сдержанности и холодности…

В уши вливается тусклый, печальный, как ручеек, голос: "Был у нас отец, сынок, да сплыл. Вот и верь людям". И скорбный, замогильный вздох, бесшумные, в шлепанцах шаги из комнаты на кухню. Мать… Она как-то преждевременно постарела и опустилась – в неизменном линялом, с оборванными кистями сером полушалке на плечах. Дышать боялась, когда работал, притаскивая домой свою "мазню". А меня душило раздражение: уж лучше бы она громыхала посудой, стучала ногами, что ли!…

А Ромка? Разве он только облапошивал нас, прикарманивал наши деньги? У меня есть маленькие, пусть недоказанные основания – он был с Ийкой, хоть и клялась, плакала. А Владька – этот чичисбей в кавычках? Тайно ожидавший, когда меня забреют!… Они бы все хотели, чтоб им верил…

Я вдруг начинаю думать о чичисбеях. Где-то читал об этих людях, они потрясли меня своим большим благородным сердцем, бескорыстностью до святости, предельной честностью в мужской дружбе. И почему, собственно, им суждено было жить только в богатых венецианских и флорентийских домах, да и то в те годы далекого туманного и фанатичного средневековья? Впрочем, смешно и наивно задавать эти вопросы! Как нелепо желание стать обладателем шубы датского короля или отыскать птичье молоко.

Глаза у меня закрыты, однако нутром чувствую – Сергей подойдет. За эти дни между его обычным балабонством на занятиях и в столовой я ловил его какие-то необычные взгляды, будто он приглядывался со всех сторон ко мне: что ты, мол, за человек? Эти взгляды раздражали меня.

Я не открыл глаза, когда действительно услышал над собой тихий голос:

– Спишь? – Его горячее прерывистое дыхание было рядом, у самого моего лица. Шут опять принес с этим участием!

– Нет, – я повернулся к нему спиной, давая понять, что не намерен разговаривать. – Читай письма. Два пришло.

Сергей вздохнул, потоптался на месте (подковки сапог звякнули по полу) и с неожиданной ломкой веселостью сказал:

– А ты, смотрю, зарок куриный, что ли, дал? Ни разу не видел, чтоб сам писал.

Я не ответил.

– Чего молчишь-то? – Я почувствовал его шершавую теплую руку на своей.

– Никакого зарока не давал. Мать знает, что со мной ничего не случится. Командиру части, во всяком случав, запросов и жалоб не станет писать.

– А Ийка?

– Не обольщаюсь, – жестко бросил я, отдергивая свою руку. – За тридевять земель разводить бумажную антимонию?

– Тоже мне Фома неверующий!

Мое терпение лопнуло – подкинулся на локоть, сорвался с голоса:

– Что тебе надо? Нашелся сердобольный! Что, спрашиваю, что писать, если уж ты такой? О том, что чистил картошку, мыл полы? Или о Крутикове?

– Что надо? Чтоб ты не был бабой, кисейной барышней, не распускал слюни, а понимал что к чему! Подумаешь, увидел трудности, размочился, как сдобный пряник.

– Оставь. Надоело все это слушать: обязанности, долг, служба… Райские прелести. Крутись волчком, как захочет всякий, как Крутиков, например!

Сергей упруго и резко, точно кошка, отпрянул от кровати. Лицо в тусклом свете стало землистым, без улыбки.

– Значит, ты только один здесь человек, а остальные так – ваньки-встаньки? А не поймешь: поворачиваются-то они по своей воле! И не в сержантах Крутикове или Долгове дело. Понимать надо – точно! Сержанты, офицеры – только доверенные народа, чтоб не было анархии – матери "порядка".

– Да иди ты!… – заорал я, не сдерживаясь больше, стиснув кулаки. – Надоели лекции! Ясно?

– Черт с тобой, уйду. А с взысканием лейтенант Авилов завтра разберется.

Он пошел между кроватей, тихонько и беспечно насвистывая.

Мне стало ясно, что не ответил в канцелярии начальнику расчета, да и не захотел говорить с Сергеем потому, что не был уверен в себе – расклеился бы, как тогда в электричке, когда возвращался от отца.

Если б можно было, я, наверное, в тот вечер взвыл бы, будто паршивая бездомная собачонка на луну.

6

Говорят, не было б счастья, да несчастье помогло.

Человеку всегда трудно отдавать отчет, когда в нем произошел тот скрытый поворот на рискованную тропинку. А для меня в этом нет трудности. Именно первое тактическое занятие, случайная встреча с Надей… Они-то и стали поворотным моментом к моему окончательному падению. Тот особый для меня день, который, подобно римлянам, можно отметить белым камешком.

Тревогу нам объявили вечером, после ужина. И сразу все пришло в движение. Мы получали в каптерке вещмешки, у дежурного автоматы и патроны, скручивали шинели в скатки. Появились офицеры. Сержанты возбужденно торопили солдат. Хлопали двери, стучали по коридору сапоги.

К этому ночному выходу готовились уже с полмесяца. Дни дались нам нелегко. С утра обычно начинались занятия по боевой работе. Сменяли позиции. Капитан Савоненков, командир батареи, недовольно морщился, когда какая-нибудь машина нарушала строгую линию: вылезала на какие-то там полметра вперед. Капитан взмахивал резко флажками, поворачивал всех на исходный рубеж, а после снова рубил воздух: "К бою! Выстрел из укрытия". Мы приводили установку в боевое положение, заряжали и перезаряжали ее, наводили и стреляли "внемую" – у носа ракеты, на направляющих, вспыхивал рубиновый глазок лампочки.

К обеду от жары под комбинезонами гимнастерки с белыми разводами соли становились жесткими, точно парусина, а сами мы, наглотавшись отработанных газов двигателя, качались и дурели. Механик-водитель Гашимов вылезал из люка с красными глазами и веками. Доставалось и комбату – он снимал фуражку, вытирал платком клеенчатый околыш. Волосы у него подстрижены под машинку, и от этого он выглядит щетинистым, сердитым. Солдаты его побаиваются, особенно когда, случается, сойдутся "потравить" между делом. Тут стоит кому-либо шепнуть: "Комбат! Юрьев день!" – и все вмиг рассыпятся воробьями. А не заметишь, замешкаешься, отчитает: "Ракетчик – не базарный торговец, юрьев день".

Так "варимся" до обеда, потом – занятия на материальной части: проверяем и драим каждый винтик, каждую гайку установки и подъемников, смазываем и чистим механизмы. А после ужина больше ничего не хочется делать – только бы бухнуться на кровать.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13