– Убежишь? Свернешь с тропинки в лес?
– Нет. Просто исчезну. Ты мне надоел. Примерь-ка вот эти очки. Быть может, они сделают тебя более наблюдательным.
Она вынула из висевшей на боку сумки полупрозрачную вещь, действительно чем-то напоминавшую очки, и надела мне на нос. Рассмеялась и исчезла.
Я слышал смех. Кто-то смеялся рядом. Но у того, кто смеялся, не было материальной оболочки – ни лица, ни фигуры.
Наконец, вдоволь насмеявшись, она сказала:
– Это мне старший брат подарил. Нравятся тебе? Но какой ты рассеянный! Ведь не я надела на себя шапку-невидимку. Скорей ты ее надел. Ведь у тебя на носу волшебные очки.
Пауза. Затем веселый крик:
– Ну что ж ты стоишь? Лови!
Я кинулся, но поймал пустоту. Невидимая Таня была рядом. Тогда я снял очки, и вот из пустоты возникло ее лицо, смеющийся рот, бегущие ноги.
7
Лесное Эхо стало воспоминанием. Я окончил школу, сдал трудный экзамен и поступил работать и учиться в Институт времени, на отделение математической лингвистики. Впоследствии я перешел в другую лабораторию, к знаменитому кибернетику Евгению Сироткину, где столкнулся с проблемами куда более сложными.
Институт времени был одним из самых старых научно-исследовательских центров Земли, он был создан еще в конце двадцатого века. Тогда не только физиологи, но и ученые многих других специальностей начали изучать человеческую память во всех аспектах. До конца двадцатого века памяти не уделяли того внимания, которого она заслуживала, и она была сравнительно мало изучена. Усиленный теоретический интерес к проблеме памяти возник в связи с развитием кибернетики, а также с изучением удивительных свойств нуклеиновых кислот, хранителей и передатчиков наследственной информации для химических процессов, происходящих в организме. Ученые поняли грандиозное значение всех видов информации и памяти в эволюционном процессе, в становлении человека и развитии человеческого мышления. По-новому взглянули на такие явления, как возникновение языка, рисунка, письменности, книгопечатания, документального кино, телевидения и всех других бесчисленных видов связи. Всем стало ясно, что стремительное развитие средств информации, от возникновения человеческого языка в эпоху среднего палеолита и до создания квантового телеграфа, было стремительным увеличением могущества человека, его победы над временем и пространством. Могущество коммунистического общества, его власть над природой увеличивались с каждым десятилетием. Наступила эпоха «одухотворенной» техники. Аппараты стали выполнять не только физические функции, но и функции интеллектуальные. Машина научилась «думать», вернее – ее этому обучили. Необычайные успехи физиологии и физиологической кибернетики породили множество дискуссионных вопросов, требующих ответа. Физиологи, кибернетики и философы спорили уже не о том, может ли машина «думать» – этот вопрос давно решила жизнь, – а может ли она чувствовать? Имеет ли право ученый, не придя в конфликт с традиционными нормами этики, создать чувствующую, эмоциональную вещь? Вещь следовало бы взять в кавычки, потому что, став чувствующей, она тем самым приобретала новые качества, не свойственные вещам. Советовать ученым не заниматься изучением этих проблем было нельзя, это могло бы затормозить развитие науки. Ученые и философы спорили, но споры не мешали, а наоборот, содействовали успехам науки в коммунистическом обществе.
Ученых в их теоретических поисках и экспериментах стимулировало одно важное обстоятельство. Освоение космоса, особенно за пределами Солнечной системы, требовало необыкновенного могущества информации и всех видов памяти. В помощь исследователям тех районов Вселенной, где физико-химическая среда была опасной даже для жизни, защищенной всеми имеющимися средствами, потребовались новые способы постижения неведомого. Таким средством могло быть искусственно созданное существо, обладающее не только гигантской памятью, но и эмоциональным восприятием действительности, чтобы передать человечеству и науке полную информацию о той части Вселенной, где не мог пребывать сам человек. Таким образом человечество смогло бы послать вместо своих живых представителей «разум» и «чувства», внедренные в аппараты нового типа, – искусственное психическое поле.
Изучением психического поля в Институте времени занимались две большие экспериментальные лаборатории. Одну из них возглавлял Евгений Сироткин, другую – Марина Вербова.
Евгений Сироткин вел большую экспериментальную работу, пытаясь создать размышляющий и чувствующий аппарат, нечто вроде искусственного психического поля. Он был человек очень талантливый, но увлекающийся, и нередко давал философам и журналистам повод сомневаться, правильный ли он избрал путь, и упрекать его в том, что изучение «чужого» и создание «искусственного я» стало для него чуть ли не самоцелью. В институте многие сотрудники говорили, что он дал повод для этих упреков, создав на стыке кибернетики и искусства что-то вроде литературного персонажа, но не из слов, а из материала, из которого сооружались «думающие» машины. Сироткин обычно отшучивался и говорил, что созданный им персонаж – это первая ступень на той лестнице познания, которую он мастерит. Прав был он или философы и журналисты – сказать трудно. Мой отец был на его стороне и говорил, что полезен всякий смелый эксперимент на пути к решению гигантской задачи создания «пси» – искусственного психического поля.
Проблематика лаборатории, возглавляемой Мариной Вербовой, до поры до времени вызывала гораздо меньше споров. Вербова и ее сотрудники изучали химическую и физиологическую сущность памяти. Значение ее работ для развития науки трудно было переоценить. Многие считали, что достижение лаборатории Вербовой приведет к еще большей победе над временем. Тщательное изучение человеческой памяти показало, что множество фактов и событий остается в резерве памяти и не используется человеком в продолжение его жизни. Природа как бы превращала человека в хранителя неиспользованных богатств. Можно ли этот резерв использовать? И как? На эти вопросы пыталась ответить Вербова.
Несравненно более скромные задачи ставила себе лаборатория математической лингвистики, куда я поступил работать. Заведующий отделом машинного перевода лингвист Рин уделял мне много внимания, знакомя меня с языкознанием и кибернетической техникой. Это был пожилой, необычайно бодрый человек, влюбленный во все человеческие языки – древние и новые. Он терпеливо и настойчиво прививал мне любовь к языкам и математике. Зная множество древних и забытых языков, он, однако, очень любил современность и следил за всем новым и интересным, что появлялось в жизни общества, в быту, в науке, в технике и искусстве. Из всех искусств он больше всего ценил архитектуру и музыку.
В свободные от работы дни и часы он вместе с сотрудниками лаборатории, такими же жизнерадостными, как он сам, садился в машину быстрого движения и отправлялся в путешествие. По его желанию или желанию его спутников, машина замедляла движение. И тогда сквозь прозрачную стенку аппарата была видна местность, где луга и поля перемежались большими, похожими на рощу садами.
Специальные оптические приборы то приближали, то удаляли пейзаж, иногда выделяя то, на чем особенно стоило остановить внимание. Возникал кедр на фоне плывущего облака, или озеро, видное до самого дна, с рыбами – живой и прекрасный аквариум, впаянный в природу.
Мне нравились эти чудесные прогулки, встречи с людьми самых разных профессий. Однажды мы провели день на агрофизической ферме. Все здания были построены по проекту одного из агрофизиков, занимавшихся в свободное время архитектурой.
Постройки были с такой естественностью и музыкальной легкостью вписаны в пейзажи, с какой живые и дышащие слова бывают впаяны в лирическое стихотворение. Ритм местности и вписанного в него поселка действовал на воображение, сердце здесь билось учащенно, дышалось как в хвойном лесу.
Но самое поэтичное – это цвета, которыми были окрашены жилые дома и лаборатории. Играя всеми оттенками, они создавали прекрасную картину, но не в воображении и не на холсте, а как бы в самой действительности.
Сады и дома были окутаны тихой и светлой мелодией.
– Кто сочинил эту музыку? – спросил я Рина.
– Здешний Моцарт. По специальности он пчеловод. Хотите, я вас познакомлю?
Он познакомил меня с нашими гостеприимными хозяевами-агрофизиками, знатоками фотосинтеза, полупроводниковой техники и Солнца. Директор агрофизической фермы, очень живой, молодой, спортивного вида человек был влюблен в Солнце, в полупроводники и в историю своего края. Он повел нас в фильмотеку, и я как бы взглянул на поток времени, стремительного и яркого. Перед нами прошли картины середины прошлого века, когда на месте агрофизической фермы был целинный совхоз и по степи ходили тракторы и комбайны, а молодые энтузиасты-комсомольцы жили в палатках. Затем, вместе с историей края, мы перенеслись в совсем недавнее прошлое, в то десятилетие, когда люди коммунистического общества овладели тайнами фотосинтеза и Солнце из явления физического и поэтического превратилось в явление домашнее и было приобщено к производству и быту.
Солнце! Оно здесь было везде: и на картинах, и в приборах, и на лицах сотрудников. Все было залито Солнцем – лаборатории и поля.
– Я «солнцепоклонник», – сказал улыбаясь директор агрофизической фермы. И он прочел нам стихи старинного поэта о Солнце:
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить –
и никаких гвоздей!
вот лозунг мой –
и солнца.
Теперь я хочу рассказать о своей работе в лаборатории математической лингвистики.
Сначала, как и полагается новичку, я получил не слишком сложное поручение от лингвиста Рина. Я обучал новую, только что выпущенную из производства машину искусству перевода. Машина, разумеется, не знала, что в ином помещении и в иные часы я сам учился у другой и очень опытной машины. Я был как бы посредником между двумя машинами, но это отнюдь не унижало моего человеческого достоинства, – ведь я отлично понимал, что машины вобрали в себя человеческую память, во много раз усиленную, и человеческую понятливость, тоже умноженную. Машины переводили с древних языков и как бы воссоздавали давно утраченный мир с его духовными богатствами. Как удивились бы древние греки и римляне, если бы знали, что посредниками между ними и их далекими потомками станут машины, безошибочно улавливающие все оттенки древней мысли, все семантические особенности древних языков.
Моим машинам, конечно, было далеко до Большого мозга, тоже взявшего на себя обязанности подобного посредника, но не между древними и нами, а между Землей и далекой планетой Уазой. Ведь Большой мозг решал задачу гигантской семантической сложности, он пытался расшифровать способ, каким отражают мир далекие и непонятные существа.
Многие машины нашей лаборатории помогали Большому мозгу, подсчитывая, классифицируя, сравнивая, анализируя знаки загадочного языка.
Каких только машин у нас не было! Машины-семантики, машины-фонетики, математические машины-логики, машины, специализировавшиеся на анализе грамматических форм…
Руководитель лаборатории Рин любил повторять слова выдающегося лингвиста Вильгельма Гумбольдта, сказанные им задолго до победы коммунизма, когда все народы объединились в одну великую семью:
– Человек окружает себя миром звуков для того, чтобы воспринять и переработать в себе мир предметов. Каждый народ обведен кругом своего языка…
Вот и мы старались с помощью лингвистических машин перейти через круг, которым обвел себя народ далекой и загадочной Уазы.
Из всех машин лаборатории мне, пожалуй, больше всего нравились машины-фонетики. Я любил заходить в тот зал, где они стояли. Там был мир звуков. Мелодичными девичьими и детскими голосами фонетические аппараты воспроизводили звуки всех земных языков. Эти голоса как бы раскрывали фонетическую суть слов, приобщая нас к бесконечному разнообразию звуковых форм.
Но однажды вечером, войдя в фонетический зал, я остановился, охваченный сильным чувством. Я услышал странные и причудливые звуки неземного языка. Они то набегали, то удалялись, создавая чудесную звукозапись неизвестных фонетических форм. Машины воспроизводили звуки, как бы приближая меня к чему-то неведомому, что страстно хотелось узнать, и узнать поскорей. Казалось, сама Уаза с помощью этих машин обращалась ко мне, но я не в силах был ее понять.
Не сразу я пришел в себя и сообразил, что все эти неземные и причудливые звуки – не больше чем фонетическая гипотеза, созданная лингвистом Рином.
Логика сорвала покров с истины. Но мне все же хотелось верить, что это не только гипотеза.
Да, каждый народ был обведен кругом своего языка, думал я, но люди коммунистического общества преодолели все языковые и этнические барьеры. Наступит день, и мы перейдем через круг звуков, которым окружил себя народ Уазы.
Послышались шаги. Я оглянулся. Вошел лингвист Рин с усталым и озабоченным лицом.
– К нашему несчастью, – сказал он, – в уазском послании слишком мало слов. О, если бы оно было таким же обстоятельным, как «Илиада» или «Война и мир». Тогда нашим машинным логикам и семантикам гораздо легче было бы определить и сравнить грамматические формы.
В эти дни я много думал о языке, в котором не было знаков для обозначения неодушевленных предметов. Я пытался представить себе мир, где все жило, дышало, даже скалы, как в древней сказке или в великих поэмах Гомера.
Мой отец постарел, осунулся, он напрягал все свои духовные и физические силы в единоборстве с загадкой, которая водила за нос его и всех его помощников, программировавших работу искусственного аналитика, математика и лингвиста.
Логики, философы и нетерпеливые журналисты уже начали высказывать сомнения, намекая на то, что Институт времени идет по ложному пути. «Мир без предметов», – так называли они Уазу. И упрекали отца, что его гипотезы и догадки противоречат законам природы. Отец появлялся с терпеливой улыбкой на исхудавшем лице. Что ему оставалось делать? Молчать. Пока молчать и улыбаться. Он еще скажет свое слово, он и Большой мозг. В узком кругу своих помощников, учеников и друзей, сотрудников Института времени, мой отец высказал гипотезу – еще одну после многих, высказанных раньше. Отец сказал задумчиво и тихо, как бы спрашивая самого себя и своих единомышленников:
– Разве мы не можем допустить, что цивилизация Уазы обогнала земную цивилизацию на много миллионов лет? Можем. А если это верно, почему нам не допустить следующую возможность: необычайное развитие кибернетики позволило уазцам создать иную среду вокруг себя, среду, пропитанную памятью, интеллектом, позволило одушевить почти весь окружающий их мир. Возможно ли это? Я спрашиваю не только самого себя, но и вас…
– Сомнительно… – отвечали друзья и ученики отца. – Во всяком случае, маловероятно.
– Но поймите меня, – горячился отец, – я ломаю голову над этой загадкой. И я высказываю это предположение, чтобы не думать, что уазцы пошутили и решили нас разыграть, специально для этого создав язык, обозначающий только одушевленный мир.
– Не исключена и такая возможность с точки зрения теории вероятности, – сказала Марина Вербова, улыбаясь насмешливо и ласково, как только она одна умела улыбаться.
Отец обиженно нахмурился. Он не мог допустить, чтобы кто-то осмелился его дурачить, даже загадочные существа.
– Чепуха! – ворчал он. – Просто пережитки антропоцентризма мешают всем взглянуть на интересующую нас проблему непредвзято, объективно, со стороны. Мы во всех случаях подставляем самих себя, свои понятия, свои привычки, свои представления, свои чувства, свой опыт. Чтобы понять язык Уазы, нужно вывернуть наизнанку привычную логику. Вот и все.
8
Я быстро освоился с Институтом времени и со многими его чудесами. Но, может быть, лучше бы мне с иными из них и вовсе не заводить знакомства.
Одним из самых больших чудес был Кумби, Юлиан Кумби, Кумби-второй.
Существовал и Кумби-первый, о котором я расскажу позже, но Кумби-первый был человек, хотя и обладал поистине нечеловеческой памятью.
Кто же был Кумби-второй, вернее, что это такое? Не называя его имени, я уже вскользь упоминал о нем, когда рассказывал о проблемах, изучением которых занималась лаборатория Сироткина. За Кумби как раз и упрекали Сироткина философы и журналисты, утверждая, что он, Сироткин, идет отнюдь не по главному пути в попытках создать психическое поле, способное заменить мозг человека при освоении вновь открытых планет, где физико-химическая среда препятствует существованию жизни.
Сам Сироткин вовсе не придавал большого значения Кумби, но считал, что его создание поможет двигаться дальше. Да, это не генеральная линия исследований поля «пси», а боковая, но тем не менее она нужна. Кумби-второй обладал искусственными эмоциями, памятью, даже фантазией. Это была попытка еще не бывалого моделирования человеческого «я» – эксперимент, чрезвычайно ценный для дальнейшего развития кибернетики.
Об этом я прочел статью в институтских ученых записках. В ней было много схем и формул. Сироткин, автор этой статьи, хотя и был выдающимся изобретателем и ученым, однако, по-видимому, не обладал даром популярного изложения. Статья его не дала мне ясного представления о том, как был создан Кумби. Возможно, что я еще был слабо подготовлен для восприятия слишком сложных и новых научно-технических идей.
Не очень-то прояснялось дело и тогда, когда я расспрашивал тех, кто работал в лаборатории Сироткина и помогал ему создавать этот феномен.
Сотрудник лаборатории Николай Вечин долго мне объяснял, что такое Кумби. Но я не могу сказать, что его объяснения обладали строгой логичностью и ясностью. Казалось, он не столько объяснял, сколько играл в словесные жмурки, то приоткрывая смысл явления, о котором рассказывал, то снова закрывая его туманом неясных и смутных слов. Может, он потешался надо мной, этот Коля Вечин, как в Лесном Эхе, где мы вместе учились? Он был большой шутник и насмешник. Но, увидя растерянное выражение на моем лице, Вечин сказал:
– О Кумби ясно и просто рассказать нельзя. Он весь состоит из противоречий. Но он так задуман его создателями. Ведь инженер Евгений Сироткин создал его в соавторстве с писателем Уэсли-вторым. Точная мысль инженера-конструктора и капризное воображение Уэсли-второго, знатока человеческого характера… – Он сделал короткую паузу и сказал фамильярно-игривым тоном, как в школе Лесное Эхо на большой перемене: – Хочешь, соединю?
– Соединишь? С кем? – не понял я. – И зачем?
– Зачем? Это ты потом узнаешь. А с кем? Да вот с этим вечно вспоминающим субъектом-объектом.
– С Кумби?
– Угу!
– Соединяйся с ним сам… Наверно, подключался не раз?
– Случалось.
– Ну и как?
– Интересно. Это все равно, что прочесть приключенческий роман. Но читая, ты все время знаешь, что те, часто опасные, приключения случались не с тобой. А тут, брат, другое. Совсем другое. Тут себя от него не отделишь…
– От кого?
– Ну, например, от Кумби. И за его ошибки приходится расплачиваться тебе. Не только за ошибки, но и за удовольствия. А это уже не так плохо.
– Не понимаю. Что же, я превращусь в него, как в древней сказке?
– Вроде да, а вроде и нет. Зачем расспрашивать? Попробуй. Если хочешь, хоть сейчас.
– Нет, только не сейчас. Во-первых, надо идти обедать. А во-вторых, мне и своя личность еще не настолько наскучила, чтобы менять ее на чужую.
– Зря отказываешься. Тысячи желающих. Но пока не разрешено никому, кроме сотрудников нашего института.
– Все равно, не могу. Пойми: обед. Да еще лекцию надо послушать: «Проблема чужого „я»».
– Кумби как раз и есть проблема чужого «я».
– Ладно. Потом решим. Идем обедать. Сейчас меня больше занимает свое собственное «я», чем чужое. Мое «я» проголодалось. А Кумби как же – ест? Обедает, ужинает, завтракает?
– Нет, Кумби потребляет только духовную пищу. Он вспоминает…
– Вспоминает, как ел в позапрошлом десятилетии?
– В прошлом, – поправил меня Вечин. – Да, насчет воспоминаний равного ему нет.
9
И вот наступил день, когда мне удалось узнать, что такое чужое «я», слить свою личность с экспериментальной личностью Кумби. Коля Вечин все-таки уговорил меня.
– Костюм можешь не снимать, оставить на себе, – сказал он, усмехаясь. – Но свою память, а значит и все свое прошлое сдашь мне на хранение. Не беспокойся, все будет в полной сохранности. Ведь не раз доводилось тебе сдавать на вешалку пальто и шляпу? Тут почти то же самое, с той разницей, что ты оставляешь не пальто и шляпу, а самого себя. В твоей бренной оболочке поселится другая личность, с другим прошлым. Ты, я вижу, начинаешь нервничать? Зря. Уверяю тебя, это пустяк. Ведь, в сущности, когда читаешь хорошую книгу, тоже сливаешься с личностью ее автора или героя.
– Поставь точку, – сказал я. – Я готов.
Через мгновение я почувствовал себя приобщенным к чужому прошлому. Во мне возникли воспоминания, не мои собственные, а чужие, сразу унесшие меня далеко за пределы Института времени и моей собственной судьбы.
– Кумби, – сказал мне девичий голос, – мне надоели твои фокусы и твои привычки. Ты вечно куда-то торопишься. Что за беспокойная натура! Ну зачем тебе торопиться на Венеру? Там необжитый мир, противоестественная, не приспособленная для человека среда. Все это твое очеркистское тщеславие, желание показать, что ты ничего не боишься. Но ведь на самом-то деле ты очень боишься, я знаю.
– Ничего ты не знаешь, Мария, – ответил я. – Я боюсь только одного – сомнений. В прошлом году я провел целых два месяца с тобой и не написал ни строчки. Ты заронила сомнения во мне, ты и твои скептические, насмешливые друзья, находившие, что во мне много энергии и мало таланта, что мои корреспонденции схематичны, а очерки поверхностны, что я не умею сказать о космосе ничего, кроме банальных, всем надоевших фраз. И если я не талантлив, поверхностен, за что же ты любишь меня, Мария?
– Разве любят за что-то? Любят ни за что. За то, что ты такой, как есть, ты и твоя улыбка, ты и твой лоб, ты и твои вечно взлохмаченные волосы… За то, что ты здесь, со мной…
– Здесь? Но надолго ли? Сейчас я здесь, а через сутки я буду далеко за пределами биосферы. Я и мои волосы превратятся в воспоминание. Разумеется, для тебя. Сам я очень сильно буду ощущать свое присутствие в безгравитационной среде, в среде, где не на что опереться и где мысль подсказывает тебе, что, потеряв тяжесть, ты значительную часть себя оставил на уютной Земле.
– Себя? А разве ты не будешь думать обо мне?
– Чтобы думать о тебе, нужна точка опоры, гравитация, твердое тело под ногами. Но когда висишь, не ведая ни верха, ни низа, думаешь о самых элементарных вещах, о том, что хорошо бы сейчас постоять или посидеть. А ты, дорогая Мария, сложная личность, слишком сложная. И я люблю тебя вместе со всей твоей сложностью, со всеми твоими причудами. Но люблю только тогда, когда чувствую под ногами твердую почву…
– Раз ты дорожишь твердой почвой, зачем же тебя тянет туда?
– Профессия. Склонности. Я очеркист. Я описываю необыкновенное. А чтобы описывать, надо видеть своими глазами.
– У тебя нет фантазии…
– Возможно. Но я очеркист. Очеркисту нужна трезвость, точность, любовь к факту. Ты ведь тоже факт, Мария. И за это я люблю тебя. Ты конкретна. Вещественна. Слишком конкретна. А я люблю вещественность, то, к чему можно прикоснуться.
– Это пошлость, Кумби. Обыкновенная заурядная пошлость.
– Пошлость? Но почему же ты любишь пошляка?
– Не знаю. Не знаю, за что люблю тебя. А вот за что не люблю твоя очерки – знаю. За отсутствие поэзии. За чрезмерную трезвость. За обыденность. Человечество всегда смотрело на мир сквозь призму мысли, сквозь призму чувства. А ты смотришь на все бесстрастно, как объектив.
– Значит, полюбив меня, ты отделила меня от моих очерков, от моей профессии, от моей работы? Раз ты любишь меня, значит, все же не отрицаешь?
– Не знаю. Может, я люблю тебя, одновременно отрицая. Это слишком сложное чувство, Кумби.
– Призма! Призма! Пустые слова. Я смотрю на мир без всякой призмы. Как объектив! Ну и что же! Я очеркист. Мой бог – факт. Я добываю факты с риском для жизни. Космос это не прогулка в лесу, где прирученным зверям привили уважение к человеку. Там неуютно…
Я почувствовал легкую теплую руку девушки на своем плече. Она провела пальцами по моим волосам, взъерошила их. А затем поцеловала меня:
– Милый мой объектив, не сердись. Я ведь это нарочно, чтобы тебя немножко подразнить…
А вот и Венера. Не очень-то ласковая планета. Жарко. Темно. Душно. Но люди привыкли. Работают. И веселятся кто как умеет.
Хотя многие считают меня скептиком, я очень люблю людей. Меня постоянно тянет к ним, где бы они ни трудились: на дне ли Тихого океана, среди бездушных плоскогорий Луны, в бездонных вакуумах, где созидались новые космические станции, искусственные острова и миниатюрные материки. Я очень люблю людей, и люди тоже меня любят. Они снисходительно смотрят на мои недостатки и всегда умеют оценить и заметить достоинства.
Я очень люблю людей, и может потому у меня много друзей и знакомых во всей Солнечной системе.
Вот и сейчас – я только появился на Венере, но уже слышу:
– А! Кумби? Здорово!
Какой-то парень, наверно местный старожил, сверкая жизнерадостными негритянскими зубами, ударяет меня ладонью по плечу.
– Здравствуй, – говорю я неуверенно. Где я видел этого парня?
– Хороший очерк ты написал. Ребята были довольны. – Он смеется. – Вот только перепутал имя робота, с которым я ремонтировал трассу. Его звали не Дэмби, а Эмби.
– Надеюсь, он не обиделся?
– Ничуть. – Парень опять смеется. – Он не из обидчивых. Надолго к нам? Впрочем, надолго тебе нельзя. Ждут на Луне, на Марсе и еще в ста местах? Ты изменился. Пополнел. Это зря. А я?
– Ты тоже чуточку изменился.
– Еще бы. Я ведь женился. А жена… Самая симпатичная женщина во всей Солнечной системе.
Парень рад мне. Искренне рад. Мой очерк доставил ему удовольствие. Но не всем доставляют удовольствие мои очерки. Администратор гостиницы спросил меня вчера:
– Кумби? Журналист? Что-то припоминаю, читал… – И после паузы: – Слишком натуралистично пишете. Поэзии маловато и красоты. Поэзии. – Он нравоучительным тоном повторил это слово.
Вероятно, за то, что в моих очерках не хватало поэзии, он дал мне самый тоскливый номер с окном на пустырь и с выжившим из ума стариком-роботом, который вместо заказанной мною чашки кофе принес тарелку куриного бульона.
– Я заказывал кофе, – сказал я роботу, – а не куриный бульон.
– Нет, вы заказывали бульон. Я не человек, а машина, и не мог ошибиться.
– Бывают и машины, выжившие из ума. Ошибаются, да еще как!
– Прошу быть корректным, – сказал робот. – Надо уважать вещи.
– Извините. Я был неправ.
Неправ? Но я не мог заказать куриный бульон. Язык не повернулся бы. С детства не выношу запаха куриного бульона. Значит, все-таки робот ошибся, а не я.
Робот ушел и вскоре вернулся. Но вместо кофе он принес чаю. Что-то испортилось в его механическом устройстве. Какой-то винтик. Черт с ним. Выпью чаю вместо кофе и сяду писать очерк.
Писание не давалось мне легко. Но я заставлял себя помногу работать. На Венере все много работали.
Набросав две страницы (описание венерианского пейзажа), я почему-то вспомнил гостиничного робота. Мне вдруг стало жалко его, словно он был не вещью, а старым, усталым и больным человеком.
Бог знает, для чего этим роботам придавали сходство с людьми! Конструктору и кибернетику давали в помощники художника или скульптора, – чтобы приобщить их к современности, что ли? Художник старался изо всех сил, не хотел отстать от века. И все равно отставал. Ну зачем он придал печальное выражение лица этому механизму? Для чего? Из подражания древнему Рембрандту? Вот эпигон! Я написал и об этом.
Весь следующий день я носился по Венере как угорелый, ища интересный материал для газеты. Настроение мое менялось: то каждый пустяк казался мне значительным, то пустяками казались значительные события. У меня было много знакомых. И на Земле, и даже на такой неуютной планете, как Венера. Но земные знакомые как-то лучше удерживались в памяти. Не знаю почему. Надо бы спросить у физиологов, почему на Земле лучше работает память.
– А, Кумби! Привет! – кричал какой-то человек с обрадованным лицом.
Еще не разделяя его радости, но стараясь скрыть недоумение, я пытался вспомнить, где и когда видел этого человека.
– Как? Ты забыл меня, Кумби?
– А где мы встречались?
– Где? На дне Атлантического океана, когда вели раскопки Атлантиды. Забыл?
– Теперь вспоминаю. Ты археолог?
– Нет, геолог.
– А, да! Чудесно провели время. А что ты тут делаешь, на этой неласковой планете? Здесь нет затонувших цивилизаций.
– Но есть полезные ископаемые. Так ты забежишь ко мне, Кумби? Запиши адрес: Астрономическая улица, сто восемь.
– Сто восемь. Астрономическая улица. Ну, до встречи! Завтра лечу на космическую станцию «Цветы в вакууме».
10
Опять не на что опереться. Ничего не поделаешь. Безгравитационная среда.
В такие минуты вспоминаются дорога, поляна в лесу, горы, пол в комнате – все, на чем можно стоять. Да, стоять. Почему люди не умеют это ценить? Много дал бы я, чтобы сейчас постоять, опираясь на нечто твердое, незыблемое.
Но кто мог думать, что через час я готов был жить, ни на что не опираясь, лишь бы жить, жить не стоя, и не лежа, и не сидя, жить при любом положении тела.
Голос командира космолета повторил:
– Тре-во-га! Пробоина в обшивке от удара метеорита. Тре-во-га!