– Далась тебе эта шуба, – махнул я рукой.
– Так чего же ты хочешь? – вздохнул он и добавил поспешно: – О женщине ты даже не заикайся, сказал же я, что у Луноликой она.
– Ты же вроде как перед стрельбищем обещал…
– Обещал, – согласился он, – но передумал. Дева Ночи, конечно, старуха вредная, словно щепа в копыте коня моего, однако… хоть людям своим я хан и предводитель, но перед богиней Мон не больше чем волосок в конском хвосте. И с Луноликой спорить у меня желания нет. Так что придумай для себя другую награду.
– Уразумел я, – посмотрел я на Курю так, что тот глаз свой единственный к небу поднял да задышал тяжело. – Тогда… на стрельника играть будем.
– Какого стрельника? – не понял печенег.
– Ну, уруса, который стрелы делает.
– Ясыра, что ли? – удивился хан.
– Вот-вот, – кивнул я.
– А этот-то тебе на кой?
– Это уж не твоя забота.
Сморщился печенег, пальцем в ноздре поковырял, достал оттуда что-то и в сторону отбросил.
– Ну? – посмотрел я на него.
– А… ладно, – согласился Кур-хан. – Все одно от него толку не будет. Говорю же, что у него руки трястись стали. И потом я себе еще мастера добуду. Идет. Только в этот раз я с центра поля начинаю.
– Начинай, – подсел я к доске поближе.
И на расчерченном поле новая битва закипела.
Думал Куря, что я сразу в наступление ринусь, напрямую короля своего в угол поля поведу, так и защиту строить начал, но просчитался. Я в его руки одного за другим своих воинов отдавать принялся. От близости победы совсем растерялся Кур-хан. Радость его обуяла оттого, что перемога ему в руки с такой легкостью идет, тут-то я его и прижал. Ходом обманным от короля своего отвлек, а как только он вслед за войском моим своих воинов двинул, только тогда я главную тавлею к заветному перекрестью повел. Он вдогонку кинулся, но куда уж там? Так я ему слабину и дам. Путь ближайшей фигуре перегородил, а пока он через нее перескакивал, я короля в угол поставил.
– Ты ясыру в дорогу снеди вели дать, а то помрет еще ненароком, – сказал я.
Смотрю – а Кур-хан над доской застыл. Все понять пытается, как же так случилось, что победа близкая вдруг поражением обернулась? Потом тавлеи драгоценные в кулачину сграбастал и лихорадочно стал на доске расставлять.
– Не может такого быть… не может быть… – забормотал.
– Да будет тебе так расстраиваться, – попытался я его успокоить. – Это же игра. Всего лишь игра, и не более…
– Давай еще, – просипел он упрямо.
– Может, не надо боле?
– Давай!
Помедлил я немного, подождал, когда Куря на железяку раскаленную походить начнет. От нетерпения печенег себе щеки расчесывать принялся, вот тогда я рыбу долгожданную и подсек:
– А что в этот раз ты против седла выставишь?
– Все равно, – сказал он. – Что хочешь, то и проси.
– И слово твое крепкое? – Я ему пристально прямо в глаз посмотрел.
– Крепче железа! – воскликнул он и кулаком по колену треснул. – Духи степные мне свидетели, а богиня Мон поручителем! – и на землю смачно плюнул.
– Ну, никто тебя за язык не тянул, – вздохнул я. – Будем играть… на твоих полонян.
– Быть посему, – сказал он поспешно и осекся тут же.
Только слово не птаха глупая, его в степи до смерти не загоняешь. Сказал, так и делать придется.
– Может, все-таки передумаешь?
– Я слова свои обратно не беру, – разозлился Куря и первый ход сделал.
Солнце свой путь дневной закончило и устало выискивало местечко поудобней, чтобы скорее спрятаться за окоем. Печенеги, наевшись, напившись и набузившись вволю, расселись вокруг нашего кургана. Тихо сидели, дожидались восхода полной луны.
Каменная баба, утомленная шумом и гамом суетных людишек, отдыхала. За ее спиной разгорался потрясающей красоты закат, но ей было не до прелестей вечерних. Сколько она восходов и закатов на своем веку повидала, теперь уж и не упомнит. Да и не нужно ей это. Тому, кто вечностью живет и жизнь свою веками меряет, нет дела до пролетающих мимо мгновений. И уж тем более истукану каменному было совсем не интересно, что у его подножия в битве шутейной сошлись две игрушечные армии.
Напряженным вышел наш с Кур-ханом поединок умственный. Один другому никак победу уступать не хотел. На каждый ход достойный ответ находился, на каждую ловушку своя уловка, на хитрость подвох, а на западню засада выстраивалась. Не желал Куря с полонянами расставаться, а я их души на волю отпустить поклялся и клятву эту нарушать не собирался.
Долго мы бились. Упорно и беспощадно. Наконец Кур-хан встал, сгреб с доски тавлеи драгоценные и молча их за спину каменной бабы далеко в степь зашвырнул. Доску взял, об колено переломил и вслед за тавлеями отправил.
А я не смог счастливой улыбки сдержать. Хоть что-то в этой негостеприимной степи, в Диком поле, по-моему вышло.
– Слава тебе, Давший Мудрость, Велес Сварожич, за то, что не оставил меня без блага своего. Ума-разума дал и на путь к перемоге направил, – прошептал я и Солнышку Красному вслед поклонился.
– Ох, и везучий же ты, хазарин, – спокойно сказал Кур-хан. – Видно, по нраву ты пришелся духам степным, коли они и в третий раз победу в твои руки отдали.
– А чего это ты его хазарином зовешь? – Я вздрогнул от скрипучего голоса и с опаской взглянул на каменную бабу.
Не ожидал я, что идол вдруг голос подаст, и от этого холодок по спине пробежал. Но страх мой напраслиной обернулся. Не камень бездушный, а живой человек с ханом заговорил. Из-за истукана старушонка давешняя вышла. Сама невеличка, в одной руке факел потухший, в другой – зеркало медное на рукояти длинной. Голова у старушки выбрита гладко, так, что последние лучи дня угасающего от макушки красным заревом отсвечивают. А взгляд у нее цепкий, словно не смотрит она, а с ног до головы меня ощупывает.
– Так ведь это посланник от кагана хазарского, о Достойная Сияния Звезд, – ответил хан.
– А разве в посланниках только хазарин ходить может? – скривилась старушка. – А ну-ка, назовись? – вновь взглянула она на меня.
– Добрын, сын Мала, княжич Древлянский, – сказал я, вздохнул горестно и добавил: – Бывший княжич.
И увидел я, как у Кури от удивления единственный глаз наружу из глазницы вылезать начал. Я же на родном языке со старушкой заговорил. Вот уж не ожидал печенег от посланника хазарского славянскую речь услышать.
– Ты не хазарин? – спросил меня Куря и бородой потряс, будто наваждение отогнал.
– Я древлянин… урус по-вашему.
Совсем растерялся печенег. Только руки развел. А потом брови насупил:
– Так, выходит, ты меня обманул?!
– В чем же обман-то? – пожал я плечами. – Ты меня об имени не спрашивал. Ну, а коли хазарином называл, так что с того? Может, тебе так сподручней было. Меня же теперь можно и горшком назвать, лишь бы в печь не ставили. Ты же сам варягам помог и меня, и отца моего родной земли лишить. По твоей милости Древлянское княжество в Русь вошло. Или не помнишь, как на Пепелище ты войску нашему со своими печенегами в спину ударил?
– Так ты сын того Мала…
– Того, – кивнула старушонка. – Того самого.
– А как же грамота?
– Мне ее Авраам бен Саул, ребе Итильский, дал, чтобы я до Родины беспрепятственно добраться смог.
– Авраам такими грамотами зря раскидываться не будет, – хмыкнула старушка. – Старый лис выгоду в тебе, Добрын, сын Мала, почуял. Ненависть твою к Киеву разглядел. Да ты не бойся, – старуха хитро на меня взглянула. – Кур-хан тоже любовью к Святославу с Ольгой не страдает. Ведь так?! – строго спросила она хана.
– Это уж точно, – ответил тот.
– А если враг у нас общий, – продолжила Луноликая, – то нам друг с другом собачиться незачем.
– Ты права, Луноликая, – сказал Кур-хан и отвернулся.
– То-то же, – сказала старушка, а потом факел под мышку засунула и из складок одежи своей короля с бирюзовой короной достала. – Смотри, какое чудо я неподалеку в степи отыскала.
Смутился Куря, заегозил, словно спрятаться ему от старушки захотелось, вот только некуда – степь кругом. Я даже представить себе не мог, что всесильный хан степной перед этой коротышкой слабину даст. И спесь его, и гордость непомерная вмиг улетучились. Будто малец провинившийся Куря голову косматую в плечи втянул.
– И что же ты проиграл? – старушонка ему с укоризной.
– Коня, – сказал хан.
– А еще?
– Старого стрельника, – совсем скис печенег.
– И это все?
Помялся Куря, а потом рукой махнул:
– Да мы себе еще полонян добудем. Вот увидишь. Как только пахари урожай соберут…
– Дурак, – вздохнула Луноликая и, словно на недужного, на хана посмотрела.
Потом плюнула себе под ноги, а мне сказала:
– Полонян завтра заберешь и дальше отправишься. И чтоб духу твоего в степи не было, а пока ступай. Нечего тебе тут делать. То, что дальше будет, чужим глазам видеть не нужно, – ко мне спиной повернулась и спускаться с кургана стала.
– Погоди, – окликнул я старушонку. – Со мной женщина была. Любавой ее зовут. Жена она мне.
– Она тебя там, – махнула Луноликая в сторону заката, – в степи дожидается. Хорошая у тебя жена. Береги ее и слушайся. Она богами отмечена, и сила в ней, и разума не занимать.
И уже на бегу я услышал, как старушка Куре сказала:
– Вот ее бы я в преемницы себе взяла, да только чужая она, богине Мон это не по нраву будет…
Я бежал по степи навстречу угасающему солнцу. Спотыкался, падал, снова вскакивал, путался в высокой траве, проклинал злых духов за задержку, отплевывался и снова бежал. Забыл про усталость, про боль в боках, Байгором изломанных, про раны старые. Изо всех сил бежал, а сам все выглядывал – где же она?
Нашел.
Увидел.
Припустил сильнее.
И она мне навстречу бросилась.
Встретились.
Обнялись.
Повалились в траву.
Целовались жарко и нацеловаться не могли. А потом я вдруг понял, что все чувства наши обратно вернулись. И в тот же миг птица Счастья нам песню пропела, а потом укрыла нас своими крылами нежными и к небесам понесла…
– Любавушка…
– Добрынюшка…
15 июля 954 г.
Священный долг Кур-хан исполнил. Как и подобает истинному игроку, весь проигрыш сполна отдал. На следующий день пленники были свободны, и провизии печенеги нам вдосталь дали.
Чуть более тысячи человек я из неволи вырвал. Малая капля в потоке людском. Сколько их было? Сколько еще будет – воинов, огнищан, баб и детишек малых, кочевниками из родных весей навсегда уведенных? Костями своими Дикое поле засеявших, сгинувших навсегда в бескрайней степи, в рабство проданных, на чужбине замордованных – людей, которым выпала нелегкая доля умереть вдали от родной земли.
Всего лишь на мгновение удалось мне этот поток прервать, и за то Сварогу и всем богам поклон низкий.
Не поверили вначале люди, что им удача улыбнулась. Жизнь им темной и страшной чудилась, смирились многие со своей беспощадной судьбой. И вдруг удача улыбнулась, словно из черной пещеры на свет белый выбрались, воздухом вольным вздохнули. И не было их радости конца.
Как узнали, кто в их освобождении повинен, бросились нам с Любавой руки-ноги целовать. Еле успокоить мы их смогли.
– Погодите, люди добрые, – взмолился я. – Не до радостей сейчас. Вот до мест родовых доберемся, тогда и отпразднуем.
– А ты сам-то чьих кровей будешь? – спросил меня какой-то мальчонка. – Одежа на тебе печенежская, меч варяжский, а по-нашенски чисто говоришь, – утерся он рукавом, носом шмыгнул, сам худющий – кожа да кости – лишь глазищи синие, словно небо весеннее.
– Это же княжич Древлянский! – крикнул кто-то. – Я знаю его. Добрыней его величать!
Пригляделся я к крикуну и понял, что не напрасно просил я Курю поставить на кон ясыра-стрельника. Ведь с детства раннего я его стрелы знал. Не было в Древлянской земле мастера искусней Людо Мазовщанина. И вчера, когда Кур-хан мне колчан, полный стрел, протянул, я сразу понял, чьими руками они сделаны. Не ошибся, значит.
Подошел я к Мазовщанину, обнял его. Он на первый взгляд таким же, как был, остался – худой да длинный, как жердь. Только в глазах его горе виделось. Нелегкая человеку жизнь выдалась: сперва к нам в полон попал, потом на дочери Жирота-оружейника женился и вольную получил, а как жена померла, так домой все хотел, в землю Мазовщанскую вернуться, да снова в полон попал.
– Здраве буде, Людо, – поклонился я мастеру.
– И тебе здоровья, Добрыня.
– Ты же к своим из Коростеня уйти собирался, как же здесь очутился?
– Так, видно, богам угодно было, – ответил он и заплакал. – Спасибо тебе, Добрынюшка. Пятый год я здесь горе мыкаю, с печенегами степь топчу. Только за умение мое и держали. А я им стрелы вытачиваю, а сам слезами обливаюсь – знаю же, что смерть для сородичей своих роблю, а плохо делать тоже не могу, руки стрелу скривить не хотят. Вот и маюсь, да совесть бузою заливаю. Благодар от всех от нас тебе, Добрынюшка, – и до самой земли поклон отвесил.
– Слава Добрыне! – крикнул мальчонка.
– Слава Добрыне! – подхватили люди.
Поклонился я людям, а потом у Людо спросил:
– Слушай, стрельник, вчера печенеги древлянина казнили…
– Это Ратибор, сын Гутора-превратника. Может, помнишь его, он в Коростене рос?
– Как же не помнить, – вздохнул я горестно. – Маленьким он был совсем. С нами водился. Гридя все от него отделаться хотел, чтоб играть нам не мешал… и отца его я хорошо знал, тот на Пепелище погиб… вот ведь как свидеться пришлось…
– Предупреждал же я его, чтоб с печенежкой этой бросал знаться, да не послушал он, – Людо махнул рукой в сердцах и отвернулся.
– Вчера днем его тело к нам принесли, – словцо мальчонка вставил. – Печенеги сказали, что ежели жрать захотим, так чтоб из Ратибора похлебку варили.
– Похоронить бы его надо…
– Не беспокойся, – кивнул Мазовщанин. – Похороним, как положено.
– Добрынюшка, – Любава к нам подошла, – домой собираться пора.
– Ты недужных осмотрела? – взглянул я на жену.
– Осмотрела, – сказала она. – Почти все идти смогут. Двое, правда, больны сильно. У одного жар, а другой избит. Тяжко им будет…
– Ничего, – успокоил я Любаву. – Мы их на коней посадим, а сами пешком как-нибудь.
Ратибора мы на берегу реки похоронили. Высокий курган над ним насыпали. Пусть, решили мы с Любавой, навсегда рядом будут – древлянин и ханская дочь. Ратибор и Хава[37].
Печенеги нас провожать не пошли, даже вслед нам смотреть не стали. Да и не нужны нам были их проводы. Мы когда подале отошли, я на становище обернулся, на стяг печенежский со змеем крылатым взглянул.
– Что, Ящур треклятый? – прошептал. – Пришлось разжать свои когти мерзкие? Не сумел удержать души православные? – и рассмеялся громко.
И показалось мне на миг, что змей на стяге вдруг грустным стал. Вот-вот луну из лап выронит, и придавит светило ночное становище печенежское.
Мы уже через Хаву-реку переправляться начали, когда Куря нас догнал. Народ решил, что передумал кочевник нас отпускать, переполошился и в воду ринулся. А я Эйнаров меч из ножен достал. Так, на всякий случай. Но хан и не думал договор нарушать. Осадил коня на крути прибрежной, встал поодаль, рукой помахал, меня к себе подозвал.
– Святославу от меня привет передай, – бросил печенег на прощание. – Скажи, что Кур-хан помнит про ту ночь на Днепровском льду…
– О чем это ты? – спросил я его.
– Он поймет, – развернул Куря коня. – Прощай, Добрын, сын Мала. Если еще встретимся, я тебе в тавлеях спуску не дам, – плетью бок конский ожег и обратно к змею своему поскакал[38].
Глава четвертая
ПОДРУГИ
1 сентября 956 г.
Злилась княгиня Киевская, места себе не находила. Металась по палате монастырской, платочек свой любимый терзала, пока в клочья его не изорвала. Монахи, гневом гостьи высокой напуганные, по кельям схоронились. Даже игумен, хоть и не робкого десятка, а все одно подале от архонтисы русов спрятался.
– Сколько же это тянуться-то может?! – ругалась Ольга. – Уже второй месяц мы тут, словно вши на гребешке скачем, а василис и в ус не дует! Я ему что? Девочка, что ли? Какого это лешего он от меня таится?!
– Хватит себе сердце-то рвать, – сказал я ей. – Или оттого, что ты сейчас изводишься, что-то измениться может?
– Да как же ты не поймешь… – княгиня на меня взглянула досадливо.
– Понимаю, – не стал я взгляд в сторону отводить. – Не хуже твоего разумею, что в обратный путь нам собираться пора. Встанет лед на Днепре, и придется нам у порогов зимовать. Только без нового договора возвращаться тоже смысла нет. Что ж мы за тридевять земель приперлись, чтоб несолоно хлебавши в Киев вертаться?
– Но ведь и дальше ждать уже сил никаких нет. У-у-у, злыдень! – погрозила она кулачком в сторону василисова дворца. – Чтоб тебе растолстеть да не похудеть! Григорий, – позвала она духовника своего.
– Что, матушка? – Христианин улыбнулся мне сочувственно и с лавки поднялся.
– Тебе Василий-то что сказывал?
– Что оправился василис от недуга своего и примет нас вскорости…
– Это «вскорости» уже какой день тянется! Зла у меня на волокиту эту не хватает, – топнула княгиня ногой, а потом глаза к потолку подняла: – Смири, Господи, гордыню мою, – прошептала.
– Матушка, – из-за двери тяжелый бас прогромыхал.
– Чего тебе, Никифор?
– Проэдр Василий прибыл. – Дверь слегка приоткрылась, и в узкую щель протиснулся высоченный черноризник. – Просит грек, чтоб ты его приняла немедля. Говорит, что дело у него спешное, – сказал Никифор и по палате монастырской, словно громушек весенний, прокатился.
– Пусть войдет, – уселась княгиня на свой высокий стул. – Ох, и задам же я сейчас этому вислозадому, – подмигнула она мне, как только черноризник скрылся.
– Зря ты так, матушка, – урезонил княгиню Григорий. – Не стоит забывать, что мы гости незваные…
– Будет тебе, – отмахнулась от него Ольга.
Широко распахнулась резная дверь, и в палату Никифор вошел на этот раз гордо и торжественно.
– Посланник цесаря-самодержца, первого среди людей стоящего одесную Господа, главы апостольской церкви, царствующего василевса Константина Багрянородного, проэдр[39] Василий! – рявкнул он так, что у меня от рева этого глаза на лоб полезли.
– Да не ори ты, – поморщилась княгиня, – мы же не глухие тут.
– Так ведь положено, – пророкотал черноризник, кашлянул смущенно и в сторонку отошел.
Вслед за жердяем длиннобудылым в палату вплыла необъятная гора жира, закутанная в расшитые золотом и каменьями самоцветными поволоки.
– Рад видеть великолепную и несравненную архонтису дружественных русов. Да продлит Господь милосердный дни ее правления и дарует процветание и ей, и детям ее, – пропел тоненьким, почти детским голоском Василий и с превеликим трудом согнулся в поклоне.
Помню, когда я впервые увидел этого человека, то подивился неохватной полноте его. Еще большее удивление испытал, когда это странное существо открыло свой маленький рот. Визгливый бабий голосок никак не вязался с безразмерной тушей. Уже после Григорий объяснил. мне, почему такое возможно.
– Видишь ли, Добрын, – сказал он, подливая в золотую чашу сладкого греческого вина, – есть среди знати византийской люди, которые ради возвышения духовного плоть свою подвергают уничижению. Как в Благой Вести написано: если глаз твой искушает тебя, так отринь его от себя, ибо лучше лишиться одного из членов твоих, чем потерять Царствие Божие. Вот они и оскопляют себя, чтобы соблазна не было. Потому и голос у них меняется…
– Это что же выходит? – отхлебнул я вина и крякнул от удовольствия. – Он себе яйца отчекрыжил?
– Да, – кивнул Григорий. – Жертва великая Господу во спасение души.
– И на кой же вашему Богу чужие яйца?
– Не Господу это нужно, а самому человеку, чтоб над суетой мирской воспарить.
– Чудно, – усмехнулся я. – Он, значит, плоть свою утихомиривает, а его вон как разнесло. С такими телесами особо не воспаришь.
– Я тоже считаю, что оскопление – это глупость, но каждый христианин свой путь к Богу ищет, и не мне Василия судить.
– Значит, грек и не мужик уже вовсе? – поставил я чашу обратно и усы утер.
– Не мужчина и не женщина, – подтвердил Григорий. – Ангелы вон тоже бесполы.
Выпрямил спину проэдр и глазками своими поросячьими на княгиню уставился.
– И тебе здравия, – ответила Ольга. – Какую же весть ты от василиса принес?
– О прекрасная и несравненная… – начал петь проэдр.
– Знаю-знаю, – поспешно закивала княгиня. – Дальше-то что?
– Вот, – с поклоном толстяк передал ей свиток. – Это порядок церемонии приема у цесаря-самодержца, первого среди…
– Значит, Константин примет меня?
– Завтра, архонтиса, – проэдр рукавом вытер пот со лба. – И я буду тебе весьма признателен, если ритуал приема пройдет согласно установленному порядку.
Ольга развернула свиток и быстро пробежала его глазами.
– Здесь шестьдесят четыре строки, – продолжал толстяк. – Надеюсь, что запомнить их будет несложно. Я подсказку, если что…
– Погоди, – прервала его Ольга. – То ли в греческом я не настолько сильна, то ли… Григорий, пойди-ка сюда.
Христианин поднялся со своего седалища и заглянул княгине через плечо.
– Вот здесь… – ткнула та пальцем в свиток.
– Здесь написано, – шепнул Григорий, – пасть ниц у Багряного трона.
– Еще чего! – княгиня зло сверкнула глазами на Василия.
– Но… – развел тот руками.
– И никаких «но»! Пусть князьки византийские перед Константином ниц падают. Мне же не пристало одеяние марать.
– Но, архонтиса… – попытался возразить Василий.
– Я княгиня Киевская! – Ольга встала, и проэдр поспешно склонил голову. – Если угодно василису со мной повидаться, что ж… сегодня к обеду мы предоставим свой порядок церемонии встречи. Уверена, что до вечерней зари все будет согласовано. А теперь ступай и передай василису, что я рада буду его видеть.
– Не круто ли ты, матушка, завернула? – сказал Григорий, как только проэдр удалился из палаты.
– Ничего, – сказала Ольга. – Пусть Византия помнит, что не Киев Царь-граду, а Царь-град Киеву дань платил.
– А еще удивляешься, – рассмеялся я, – в кого это Святослав такой вспыльчивый да упрямый.
Назавтра встреча не состоялась.
Семь дней и шесть ночей мы с Григорием и проэдр Василий церемонию обговаривали. Судили да рядили, как все обставить, чтоб и василису, и княгине угодить. Спорили до хрипоты, ругались даже, однажды чуть до драки дело не дошло, но все обошлось. Измучился проэдр, устал между дворцом и монастырем Святого Мамонта[40] бегать. Потом изошел, похудел даже и с жиру спал. Не раз пожалел, наверное, что с нами связался, что работу непосильную на себя взвалил…
Но ничего…
Договорились, наконец.
В чем-то Константин уступил, в чем-то Ольга гордость свою поумерила. Пришел день, когда все было покончено и согласовано. Решили мы встречу более не откладывать, и властители наши на то согласие дали. Ох, и напились мы на радостях! Что Григорий, что Василий чуть теплыми расстались. Я же в уме и на твердых ногах до кельи своей дошел. На лежак завалился, думал, что за все бессонные ночи отосплюсь. Куда там!
Всегда у меня так – чем сильнее устаешь, тем труднее уснуть. Бывало, хочется в грезы уйти, в Навь спасительную провалиться, но не тут-то было. Лежишь, словно сыч в темноту таращишься, а в голове мысли, будто пчелы, роятся. Прошлое возвращается, думы разные душу будоражат…
Вот и тогда.
Ворочался я с боку на бок, а сам все о доме, о Любаве, о житье своем вспоминал…
У всякого человека должен быть дом – гнездо родовое, откуда он, словно птах оперившийся, вылетает и куда в годину трудную возвратиться может. У меня такого дома не было. Град предков моих, вотчину потомственную злые вороги палом пожгли. Сожрал огонь стены коростеньские, дедом Нискиней поставленные, жадное пламя ничего не пожалело. Далее Дуб Священный, к которому много поколений древлян на поклон приходило, и тот не уберегся. Разор и запустение настали в тех местах, где детство мое прошло. На месте гордого стольного града Древлянской земли пустошь, ожог незаживающий, рана болезненная среди бора бескрайнего.
Разбросало по свету белому моих бывших знакомцев, кто умер от старости, кто от ран, кого, как Красуна, Водяной в царство свое подводное утащил, а кто, как Ратибор, и вовсе в чужедальней стороне голову сложил. Только Путята со товарищи, с Зеленей и Яруном, постоянно на пепелище жили, да с ними еще несколько семей огнищанских. Они-то помаленьку городок и возрождали.
Мы, как только в землю родную возвернулись да с полонянами бывыми попрощались, сразу к Микуле направились. Людо-стрельника с собой взяли. Куда ему еще идти? Среди мазовщан его не ждет никто, жена померла давно, пусть, решили мы с Любавой, с нами живет. И ему хорошо, и Микуле веселей.
– Будешь нам с Добрыном заместо дядюшки, – сказала ему Любава.
Старик от такого даже расплакался.
– Спасибо, дочка. И тебе, княжич, низкий поклон. Век доброту вашу не забуду, – сказал и с нами пошел.
Обрадовался Микула, когда мы в его землянку постучали. Дочку к груди крепко прижал:
– Знала же мать, что Добрын тебя в беде не оставит.
Потом на меня набросился, объятиями своими мне бока наломал. Людо приветливо встретил:
– Живи с нами, добрый человек, мы тебя не обидим и хлебом не попрекнем.
А потом погорился немного, что Берисава возвращения дочери не дождалась. Рассказал нам, как ведьма старая померла:
– Ты как уехал, Добрын, так она и слегла. Сгорела быстро, словно лучина на ветру. Три дня полежала, а потом встала на рассвете, на солнышко полюбовалась и велела мне тризну готовить, – Микула помолчал немного, вздохнул тяжело и продолжил: – Спокойно ушла, тихо. Нам бы всем так.
Помянули мы Берисаву, как полагается. Без лишних слов и без слез ненужных.
– Знаешь, батюшка, – сказала потом Любава, – мне же матушка успела силу свою передать.
– Знаю, Любавушка, – ответил огнищанин. – Говорила она, что ты настоящей ведьмой станешь. Пусть помогут тебе боги добрые.
А наутро, лишь только светать стало, нас Любава с лежаков подняла.
– Вот что, – сказала жена деловито, – хватит нам в землянке париться. Пора на подворье свое возвращаться.
– Так ведь там погорелье одно, – Микула скривился досадливо. – Мне уже новый дом не осилить.
– А мы-то на что? – подал голос Людо.
– Трое мужиков как-никак, – поддакнула Любава. – Небось, справитесь.
– Так и быть посему, – подытожил я. – Микула, топоры да пилы готовь.
Ладно у нас получилось. Дом новый просторней и краше прежнего удался. К осени мы управились, а к первым дождям весь нехитрый скарб из схорона в новостройку перевезли. Микула, правда, ворчал:
– Нельзя так скоро сруб класть, бревно просохнуть должно, не то поведется.
Но Любава его успокоила:
– Что ж я, зря, что ли, жару нагоняла и все лето печь щепой топила? Просохло дерево, сам смотри, – и ложкой по стене вдарила.
Микула ухо к бревнышку приложил и разулыбался. Значит, в порядке все.
– Зиму как-нибудь на дичине перетерпим, – рассуждала Любава, – а по весне жито посеем, к осени будем с хлебушком. Так ведь, Добрынюшка? – а сама смеется.
Понимает, что не огнищанин я и за сохой ходить не приучен, а все одно подначивает.
– Так, Любавушка, – я ей в ответ настырно. – И хлебушек будет, и коровку заведем. Вот и будет тебе молочко.
А уже позже, когда мы в новой опочиваленке спать укладывались, спросила будто невзначай:
– А чего это ты, любый мой, к дружку своему Путяте ни разу за все это время не наведался?
– Так ведь некогда мне было, – ответил я и жену к себе потеснее прижал, – то дом ставили, то баню…
– Ну, баню-то мы ныне обновили, – хихикнула жена, – а как тебе опочивальня наша?
– Ишь ты, какая прыткая, – улыбнулся я и шеи ее губами коснулся. – Ну… иди ко мне…
На следующий день Любава обряд освящения нового жилища провела, знаки охоронные над дверью начертала, домовому медку под лавку в мисочку плеснула, печным за загнетку хлебных корочек насыпала, корогодный кощун затянула и под песню ритуальную березовым веником полы в доме вымела, а мусор и пыль под порогом закопала.
Микула, на все это глядя, расчувствовался:
– Вот так же и Берисавушка когда-то дом наш пригаживала… кажется, что все это лишь вчера было, а жены моей уже и нет…
– Теперь не кручиниться, а радоваться полагается, – урезонил его Людо. – Ты говорил, что у тебя бочонок с хмельным припрятан был? Так, может, достать его время пришло?
– И то верно, – согласился я. – Ну-ка, тестюшко, что там у тебя за меды пьяные?
Выпили мы, закусили, а Любава ко мне подсела да тихонько шепнула:
– Ты, Добрынюшка, сильно на мед не налегай. Тебе еще ноне с Путятой встречаться, а он, небось, тоже выпить предложит.
Взглянул я на жену удивленно:
– А с чего ты решила, что я к нему в гости собираюсь?
– Или я тебя первый день знаю? – щекой она к плечу моему прижалась. – Поснедаете вы сейчас, ты и поезжай, чтобы до темна успеть.
– А ежели дождь пойдет?
– Не пойдет, – уверенно сказала жена.
– Добрын, – окликнул Микула. – Чего вы там шепчетесь? Чару-то подставляй.
– Пропущу, – ответил я огнищанину и Любаву обнял: – Ты меня в дорогу собери. Не с пустыми же руками в Коростень отправляться.