В голове шумит и во рту паскудно, хочется в постель забраться и поспать всласть, но не получается. Дел невпроворот, вот и креплюсь из последних сил.
А тут еще сестренка над душой стоит и корит меня безжалостно.
– Нельзя так, Добрыня. Нельзя, – ругается Малушка. – И откуда в тебе жестокосердие такое? Разве не будет тебя совесть мучить? Разве сможешь ты с тяжестью душевной дальше жить? На тебе и так крови столько, что вовек не отмыться, зачем же еще…
– Грех на душу принимать?! – перебил я ее. – Совсем тебе варяжка голову задурила баснями христианскими.
– Когда-то ты ее по имени величал, – усмехнулась Малушка. – Небось, хороша была, если в Вышгороде ты из ее постели вылезать не хотел.
– Не тебе меня судить, – разозлился я.
– Конечно, не мне, – согласилась она, а потом добавила: – Святослава не пожалел, хоть и знал, что люблю его. Сыновей кагановых в свинопасы определил, мне их забрать не позволил. Свенельда из Руси выгнал, оттого Дарена совсем душой заболела – ходит по посадам простоволосая да на людей кидается. Всех христиан в городе перебил, друзей не пожалел, а теперь еще и с полюбовницей бывшей такое сотворить хочешь. Кобелина ты неблагодарный. Потому от тебя Любава и отказалась, что неведомы тебе больше ни сострадание, ни любовь. Не захотела в Киев приезжать, сколько ты ее ни звал. Знает она, что от ее Добрыни ничего не осталось. Только злоба одна да ненависть беспощадная.
В самое сердце меня сестра ужалила. Знала, куда бить, вот и вдарила туда, где больнее всего.
– Замолчи! – замахнулся я на сестру и зашелся в кашле.
– А ты не сдерживайся, – рассмеялась она. – Ударь меня, да покрепче, авось полегчает.
– Как же ты не поймешь… я отцу обещал… долг на мне… обязан я желание почившего родителя исполнить… так Правь велит… – И снова безжалостный кашель сдавил грудь.
– А если бы он перед смертью тебе велел луну достать, ты бы на небушко полез?
– Эй! Кто-нибудь! – позвал я, как только откашлялся, и тотчас в горнице появился Дивлян.
– Звал, Великий князь? – поклонился он.
– Отведи княжну в ее светелку, – велел я. – Запри и никуда от дверей не отходи. Головой за неё отвечаешь.
– Слушаюсь, Великий князь.
– Дурак ты, Добрыня, – сказала Малуша. – И себе, и другим жизнь искорежил, а ради чего, Великий князь? – Взглянула она на меня презрительно, к Дивляну повернулась: – Пошли, что ли? – и вон вышла.
– Звенемир передать велел, что у них все готово, – поспешно проговорил отрок. – Тебя только на капище дожидаются.
– Сейчас иду, – ответил я, с трудом поднялся и закутался в шубу.
Синевой отливает в руке Звенемира нож острый, медленно и величаво обходит ведун каменную краду у подножия кумира. Сурово поглядывает деревянный Перун на людей своих. Отливают золотом длинные усы Бога, искусно вырезанные старыми умельцами в незапамятные времена. Сколько лет стоит истукан здесь? Теперь уже и не помнит никто. Кажется порой, что еще в день сотворения мира был поставлен этот кумир. Много разного он повидал за долгий век. Разные жертвы приносили люди Покровителю своему, но такой жертвы, как ныне ему уготовили, давно не получал Громовержец.
Обходит посолонь краду ведун, кощун торжественный тянет, славит Бога своего, а послухи ему подпевают. Народ вокруг притих, они же такого еще не видели. А я в сторонке сижу, в шубу кутаюсь, а все одно согреться никак не могу и лишь о том мечтаю, чтобы все это закончилось поскорей.
Завершил Звенемир свое шествие, возле меня остановился, земной поклон отвесил и сказал громко, чтобы все слышали:
– Дозволь, Великий князь, действо начать?
– Погоди, – говорю я ему, с трудом превеликим с сиденья своего поднимаюсь и к краде подхожу. – Зачем тебе все это? – говорю тихонько. – Прими то, что Доля тебе уготовила. Отринь чужое, славь Сварога, поклонись Перуну, и Даждьбог тебе за то жизнь дарует.
– Помнишь, – так же тихо отвечает мне Ольга, – как дулебы Андрея мучили? Они тоже от него отречения требовали. Неужто ты думаешь, что у меня стойкости не хватит? Баба я. А мы, бабы, такое стерпеть можем, что вам, мужикам, и не снилось. Прощаю я тебе все, что ты мне во зло сотворил. И за сына прощаю, и за внуков своих, и за честь поруганную на тебя не сержусь. Молиться за тебя буду, а теперь уйди от меня. Дай ко встрече с Господом моим подготовиться.
Отошел я от крады, еще раз взглянул на привязанную к холодным камням Ольгу, вздохнул тяжко. Подумал:
«Эх, отец. Зачем же ты с меня слово перед кончиной своей взял, что исполню я последнее желание твое?»
Потом ведуну кивнул:
– Приступай к действу, – и отвернулся.
Вновь запели кощун послухи. Просили Громовержца принять жертву особую. Требу о даровании мира ему возносили. А я глаза зажмурил покрепче, зубы сжал и уши ладонями закрыл. Но даже так мне чудилось, что я слышу молитву Ольги.
– Отче наш, сущий на небесах…
– Не-е-е-е-ет!..
– Не-е-е-е-ет! – кричал я.
– Ты чего? Ты чего, Добрыня? – Гостомысл испуганно уставился на меня.
– А?.. Что?.. – я с трудом вырывался из своего кошмара…
Осознал, что сумел это сделать, и немного успокоился.
– Сон это… сон… – и удивился тому, что вновь могу говорить. – Долго я спал?
– Ты и не спал вовсе, – пожал плечами ведун. – Мы обряд очищения начали, а ты посидел немного у Алатарь-камня да вдруг закричал сильно.
– А остальные где?
– Здесь мы, Добрын, – услышал я из темноты скрипучий голос Криви.
Тут чуть поодаль конь заржал, видно, надоело ему в приспособе стоять, и я понял, что совсем в себя пришел. Темень ночная, бор заповедный, поляна с Алатырь-камушком посредине, я на валуне сижу, рядом со мной ведун Гостомысл, а остальные люди Боговы вокруг стоят. Значит, не было ни боя на берегу Ирпеня, ни сечи жестокой на майдане киевском, ни кровавого жертвоприношения Перуну.
Или было?
– Звенемир, – позвал я.
– Что?
– Ты ритуал Великой жертвы знаешь?
– Послухом я был, юнцом неразумным, когда в последний раз человеком Перуну жертвовали, – ответил Звенемир. – Потом корогод решил, что негоже жизнь у людей ради Божьей радости отбирать.
– Это еще при Нискине, деде твоем, было, – пояснил Гостомысл.
– А сейчас провести смог бы? – спросил я у старого ведуна.
– Говорят же тебе, запрет корогод наложил…
– А если бы запрет сняли?
– Отчего же не смочь? – сказал Звенемир. – Мается Громовержец без людской кровушки, – и вздохнул тяжко, словно это он сам без жертвы человеческой чахнет. – Древляне-то вон Игоря в честь Даждьбога своего казнили.
– Так на то мы особое дозволение дали, – подал голос Светозар. – Каган ваш все законы Прави нарушил, тому Гостомысл доказательства предъявил. Ты же сам свой голос за оправдание казни подал. Так ведь?
– Конечно, – кивнул Звенемир да глаза в сторону отвел.
– Зачем тебе это? – спросил меня Кривя.
– Так. Ничего… – ответил я.
– Ну, а если так, – сказал Гостомысл и бороду огладил, – тогда настала пора и нам с тобой, Добрыня, поговорить. Мы же не просто так тебя на корогод вызвали.
– Это я догадался.
– Вот и славно, – ведун кивнул одному из ведунов: – Белояр, ты человек Велеса Премудрого, так тебе и речи вести.
Вышел вперед молодой волхв, один из тех, что коня норовистого сдерживал да привязывал, поклонился на четыре стороны, а пятый поклон мне отвесил.
– Слово дай, Добрын, что сказанное здесь ты никому не передашь. Ни близкие, ни далекие, ни друзья, ни враги ничего не узнают. Ни на хмельном пиру, ни под пыткой жестокой, ни на любовном ложе ты тайну не выдашь, – сказал строго Белояр.
– И эти от меня Слова требуют, – подумал я и невольно поежился, но вслух сказал: – Еще никто меня в болтливости не обвинил. Клятв я никаких давать не буду. Коли поверите – хорошо, а не поверите, так то дело ваше.
Смутился молодой ведун, на Гостомысла растерянно взглянул. Тот улыбнулся одобрительно и Белояру кивнул:
– Я Добрыню от младых ногтей знаю. Ты не сомневайся зазря, то, что ему в уши влетело, там навеки и останется.
– Истинно сказал, – подтвердил слова старика Звенемир.
Вот уж от кого я поддержки не ожидал, так это от ведуна Перунова. Выходит, что не все я в Звенемире до конца понял. Что ж, в другой раз умнее буду.
– Хорошо, – согласился Белояр и вновь ко мне повернулся: – Коли наставник за тебя поруку дает, а ведун Киевский с ним соглашается, то и мы тебе верить станем.
Помолчал он немного, на костер, что у Алатырь-камушка ярко пылал, поглядел, с мыслями собрался, а потом глаза к небу ночному поднял и заговорил, как по писаному:
– Многое в Ведах о жизни человека и мира рассказано. Про хорошее и плохое, про праведное и лживое, про доброе и злое. Многое Премудрый Вeлес прародителю[99] нашему поведал – о том, что было, когда ни богов, ни людей еще и в помине не было. О том, как Сварог-Кузнец по наущению самого Рода вселенную создавал, как бил он молотом своим вот по этому Алатырь-камушку, только искры из-под молота его брызгали, да чад с гарью от Огня Сварожьего по миру дымом расплывался. И те искры, что вверх летели, превращались в звезды красивые, а те, что на землю падали, волотами-великанами оборачивались, а из чада и гари тьма непроглядная образовалась. И накрыла тьма-тьмущая все вокруг, и в ней Чернобог зародился, а вместе с ним во вселенную Навь пришла. И смешалось все – верх с низом перепутался, правое стало левым, а правда кривдой обернулась. Разве могло такое Белобогу-Сварогу понравиться? Разве мог он мир на растерзание Чернобогу отдать? Создал он себе воевод-помощников, младших богов: Перуна и Даждьбога, Макошь и Стрибога, Ярилу и Хорса Пресветлого, и на Навь войною пошел. Но Чернобог его силой несметной, войском дасу-демонов встретил, воеводой у него Кощей, а советчиком Змей-Ящер, у которого два языка, и оба лживые. И грянула битва, и вечность целую Белобог с Чернобогом бились, пока не поняли, что друг друга им не одолеть. Тогда Сварог любовь из естества своего достал, все доброе, что было в молодом мире, собрал и Ладу явил. А Чернобог, сколько ни тужился, лишь смерть-Марену создать смог. Только любовь сильнее смерти оказалась, даже в Маренино черное сердце она проникла. Влюбилась смерть в Даждьбога и ничего поделать с этим не смогла. Ведь Даждьбог дает, а Марена лишь отбирать может, как же им вместе быть возможно? От любви этой смерть силы лишилась, и Чернобогу не помощницей, а обузой стала. И праздновать бы Белобогу победу, но Ящер треклятый все испортил. Одним своим лживым языком он Перуна соблазнил, страсть к жене Даждьбоговой, Майе Златогорке, внушил. И стали братья врагами лютыми, и согласия меж ними по сию пору нет. А другим языком волотам нашептал, что они сутью своей равны богам, что над ними воеводами поставлены. И взбунтовались волоты, искры Сварожьи от себя отринули да на сторону Чернобога переметнулись. Вновь силы равными стали, и пуще прежнего битва разгорелась. И не видно было этой сече конца, и пали бы в ней Белобог с Чернобогом, ибо никто из них в побежденных ходить не хотел, но не допустил этого Род. Не мог он на ту или иную сторону стать, ведь и Сварог и Чернобог, и Марена с Ладой, и все, что во вселенной и за ее пределами, – все это он сам и есть. Тогда он Птицу Сва-Матерь Сущего на битву послал. Махнула та крылом и развела бойцов по разные стороны.
И еще Велес Премудрый Богумиру поведал, как Птица Сва яичко снесла, как возникла Явь и от Нави гранью тонкой, скорлупкой хрупкой отгородилась, как Лада любовью ту Явь наполнила, как от любви великой живность в мире появилась и первый человек родился. Как Создатель с Ладой-Любовью в людские души вложили искры, волотами отринутые. Как холили и лелеяли Дед с Бабой создания свои, как расплодились люди и землю-матушку заселили, как один род от другого отделяться стал, а чтобы меж родами распри не случилось, дали людям Сварог с Ладой покровителей, младших богов: древлянам – Даждьбога, полянам – Перуна, славенам – Хорса…
– И потому зовемся мы все внуками Сварожьими и славим Покровителей, ибо младшие боги нам за родителей, а сами они дети Сварога и Лады, которые нам Дедом и Бабой доводятся, – перебил я Белояра. – Это мне бабушка еще в детстве рассказывала, а потом, когда я послухом в Коростене ходил, Гостомысл объяснял.
– Смотри-ка, – улыбнулся мой старый наставник, – помнит науку.
– И ради этого вы меня сюда звали? Хотели проверить, не потерял ли я память, не забыл ли, откуда в мир наши предки пришли?
– Ты погоди, Добрыня, – спокойно сказал мне Белояр. – Лучше до конца выслушай.
– Костер вот-вот догорит, – усмехнулся я. – В потемках сидеть будем?
– Не догорит, – сказал Кривя да на костерок подул.
Взметнулось пламя, словно сушняка да соломы на угли подбросили, осветилась поляна вокруг Алатырь-камня, увидел я, что конь белый у коновязи своей притих и во сне с ноги на ногу переминается, а ведуны по-прежнему стоят ровным колом вокруг, и взгляды их на меня устремлены. Стыдно мне стало за дерзость свою, неуютно на валуне холодном. Попытался я встать, но Гостомысл мне руку на плечо положил да на месте удержал.
– Про прошлое ты знаешь, – словно не заметил моей издевки Белояр и продолжил неторопливо: – А теперь узнать должен, что и про настоящее, и про будущее Велес прародителю поведал. А вот о том, что он ему рассказал, лишь корогод знает, да дальше этого круга не выпускает.
– Что же такого ужасного Учитель Мудрости прародителю нашему открыл, что знание это ведуны в тайне держат?
– Скажи ему, Белояр, скажи, – новгородский волхв Светозар вперед подался.
– Скажи, Белояр, – эхом отозвался круг ведунов.
Ветер зашумел в вершинах деревьев, затрещал валежиной костер и искрами в небо рванул, чуткий конь ото сна очнулся и заржал тревожно, словно чуя беду, и где-то далеко-далеко так неожиданно и тоскливо завыл одинокий волк.
– Вот что Велес Богумиру рассказал, – я невольно вздрогнул от тихого голоса Белояра. – Зеленеет береза молодым побегом, а спустя время листва с нее опадает, рождается день и гаснет зарей, лето травами расцветает, а зима стужей суровой разнотравье губит. Человек рождается, живет, а потом умирает, и все в этом мире имеет свое начало и свой конец. А значит, и сам мир кончиться может. – Замолчал ведун, на меня посмотрел внимательно, точно хотел убедиться, что я его слова правильно понял, потом на стариков оглянулся и, наконец, сказал: – И по всем приметам выходит, что конец его близок, и День Сварогов к закату клонится. Скорлупа Мирового яичка уже едва сдерживает натиск несметных полчищ дасу-демонов, а властелин их, Чернобог, когти вострые точит. Не дадено ему Родом воли снаружи скорлупу рушить, но терпения у повелителя Тьмы на целую вечность хватит, тем более что ожидать ему недолго осталось. Все меньше люди почитают покровителей, все реже жертвами подсобляют, законы Прави для них уже ничего не значат, больше они о выгоде, чем о чести, пекутся. Слабеет власть Сварога над миром и народом, устал Вышний опекать творение свое. Чует Навь, что боги светлые силу теряют, что вскорости им покой понадобится, чтобы мощь за века истраченную восполнить. А Чернобог меж тем силу копит и лишь одного дожидается – когда кто-нибудь из смертных заветы пращуров позабудет, Сварога предаст и скорлупу Мирового яйца изнутри проклюнет…
– Неужто одного человека достаточно, чтобы Мировое яйцо разбить? – перебил я ведуна. – Сомневаюсь, что найдется в Яви силач, способный бессмертных богов одолеть.
– С песчинки малой гора начинается, – сказал Кривя, – от искорки никчемной пожар вспыхивает.
– А буря великая от ветерка зарождается, – добавил кто-то.
– Хватит и щелки малой, чтобы в Явь тьма ворвалась и ночь непроглядная в мир пришла. Уснут боги на тысячу лет, и во вселенной господином один лишь Чернобог останется, – сказал Белояр.
– И что же это за выблядок такой, что мира не пожалеет?
– Тот, кто древних богов низвергнуть решится, – прошептал Белояр.
Звенемир посохом в землю вдарил и проговорил зло:
– Сказано в Ведах народа славянского – не верь грекам и ромеям, ибо язык их подобен жалу Ящера. Сладкоголосо они распевают, но слова песен их ложью и клеветой оборачиваются. Добро сулят, но посулы их зло праведным несут.
– По-вашему получается, что если княгиня Киевская с ромеями дружбу свела, она и есть тот человек, что Чернобогу путь в Явь открыть может?
– Нет, Добрыня, – сказал молчавший все это время Гостомысл. – Не ей суждено Великой Ночи дорогу расчистить.
– Тогда я в толк не возьму…
– А чего тут понимать-то? – Звенемир махнул на меня рукой. – Ты перед нами несмышленыша не корчи.
– Погоди, – урезонил его Гостомысл, – больно ты себя умным считаешь, что ли? Добрыня, – сказал он мне, – ты почто с отцом погавкался? Не совестно тебе? Он же родитель твой. И Любава тебя в Овруче, небось, ждет. Жена у тебя мудростью не обижена, любит тебя сильно, а ты ее оставил зачем-то. Возвращайся, Добрынюшка, князю Древлянскому в ноги поклонись. Он отец тебе. Он простит. Встань рядом с ним за землю предков наших, за богов Родовых, а мы уж подсобим чем сможем. Поезжай. Видишь, какого коня мы тебе уготовили, – он кивнул на белого жеребца.
– Так это вы мне коня?! – потемнело у меня в глазах от внезапной догадки, и огромных сил стоило вновь себя в руки взять. – Слышал я о Свароговом коне*, но никогда не думал, что мне на нем поездить придется. Уж не за то ли честь такая, что по вашему наущению кровь друзей и народа православного на себя возьму?
* Сварогов конь – белый жеребец, на которого никто не имел права сесть. У этого коня даже волос из гривы был священным. Считалось, что обладание таким волосом приносит большую удачу, бережет от болезней и злых чар.
– О какой крови ты говоришь? – удивленно посмотрел на меня старый наставник.
– О той, соленый вкус которой на губах своих чую, – поморщился я, вспомнив свои недавние видения.
– Так мало ли чего привидеться может? Алатырь-камушек порой и не такое сотворить способен, – сказал Гостомысл и глаза в сторону отвел.
– Выходит, что нарочно этот сон мимолетный меня накрыл? Недаром ты понял, о какой крови я речь веду, – разозлился я. – Получается, что Алатырь мне будущее показал?
– Может, так, а может, и нет, – ответил ведун. – Мало ли чего тебе там пригрезилось.
– И потом… – сказал Звенемир, – смерть нескольких людей может жизни многие сохранить. Тем более что души этих людей давно Чернобогу отданы.
– Так отчего же вы мне жизнь оставляете? – удивился я.
– Эх, – вздохнул Белояр. – Если бы все так просто было, думаешь, мы бы с тобой сейчас разговаривали?
– Нам учителями нашими завещано тебе выбор дать, – Гостомысл посмотрел на меня с надеждой, смутился вдруг и сказал тихо: – Уж больно бабушка твоя за тебя просила.
– Она знала?
– Да, – кивнул старик. – Знала больше, чем многие.
– Она раньше нас участь твою проведала, оттого и жалела тебя сильно, – добавил Светозар.
– Так что знай, Добрын, сын Мала, что род Нискиничей – пращуров твоих – из Ирия Светлого за тобой наблюдает и надежду великую возлагает, – Гостомысл навис надо мной, словно коршун над добычей. – Их памятью заклинаю тебя, Добрыня, – взмолился ведун, – возьми коня, вернись к отцу, сделай так, как подобает потомку Даждьбогову.
– Кошт тебе выпал не из легких, – Белояр посохом пристукнул. – За тобой выбор. И пускай он правильным будет.
– Только ты сам решить сможешь, – волхв Новгородский руки к небу вознес, – идти ли по стезе Прави, или отметником[100] презренным стать и веру пращуров наших на поругание Чернобогу отдать. Так уж Доля с Недолей порешили, что лишь в твоей власти Ночь Сварога задержать. Бери коня, езжай к отцу, – сказал Светозар и поклонился мне до земли.
– Конь тебя мигом к своим домчит, – добавил свое слово Звенемир. – А Баян тебя проводит, чтоб ты ненароком не заплутал…
– Во имя Сварога! – провозгласили остальные ведуны, и где-то в вышине громушек вдарил.
Захрипел у коновязи белый жеребец и на свободу вновь рваться стал.
– Мышка-норушка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и… – прошептал я.
– О чем это ты?
– Сказка мне бабулина припомнилась.
Не приучен был подгудошник к верховой езде, все больше пехом по земле ходил, вот и теперь он моего конька в поводу вел. Из чащи буреломной мы выбрались, леса да болота позади остались, а он все никак не решался в седло сесть. Я же рядом ехал да о своем думал.
Когда после странной ночи у Алатырь-камушка ведуны по родам своим разошлись, я белого жеребца в объездку взял. Хорош был Сварогов конь – зол и могуч. Попервости поборолись мы с ним изрядно. Узду он покорно принял, но стоило мне на хребтину конскую потник положить, такие выкрутасы выделывать начал, так брыкался, что, если бы не станина рогатая, зашиб бы меня до смерти. Не дал я ему воли: седло быстро накинул, подпруги подтянул, вскочил на спину да повод в кулак зажал.
– Отпускай, – велел Гостомыслу, а коньку шепнул: – Давай посмотрим, кто кого.
Не привык жеребец к подобному обращению – вольным смолоду ходил, а тут вдруг такая напасть. Лишь только голова его из станины высвободилась, он вперед скакнул, на дыбки взвился, копытами замолотил, а потом вдруг на бок повалился. Я едва успел на землю соскользнуть. Вставать жеребец начал, а я уже снова в седле. Рванул он к лесу, но я его на самом краю поляны удержать сумел. Повод натянул так, что конь нижней губой к груди придавился. Захрипел он от боли, попятился, на круп присел, боком пошел, а потом завертелся на месте, скинуть меня попытался. Рвался он из-под меня, шею дугой изгибал, все за ногу цапнуть норовил, только я ему спуску не давал. Коли уж всучили мне его ведуны, значит, в моем он праве. Все губы коню трензелями изорвал да по храпу пару раз ногой двинул, когда зубяками своими он мне чуть коленку не откусил.
– У, волчья сыть! – изругался я на жеребца, и вдруг пропал у меня задор.
Горько так на душе стало, что чуть слезы из глаз не брызнули. Соскочил я с коня, на землю повалился, в траву густую лицо спрятал – мужикам же плакать негоже. И тут чую, что меня по волосам кто-то погладил. Ласково так, словно матушка в детстве. Я голову поднял, а это Сварогов конь. Губы у него мягкие, белым пушком покрыты, а на сером железе трензелей кровь запеклась. Посмотрел он на меня глазищами своими грустными, ресницами хлопнул и вздохнул. И от дыхания его дух травный.
Поднялся я, за шею его обнял.
– Прости ты меня, – говорю. – Ради всех богов прости.
Он ушами повел, словно прислушиваясь к моим словам, снова вздохнул и головой закивал. Я ему по гриве белой рукой провел, колтун расправил, сел в седло, и он меня покойно обратно к Гостомыслу повез.
А потом Баян появился. Где носило все эти дни подгудошника, мне неведомо, только поспел он, как всегда, вовремя. Навьючили они с ведуном моего старого конька припасом нехитрым, подгудошник к седлу гуселъки свои приторочил, под уздцы Серко взял и в лес пошел. Оглянулся я в последний раз на Алатырь-камушек, кивну л ему, как знакомцу старому.
– Что было – видели, а что будет – посмотрим, – сказал и на Свароговом коне вслед за Баяном поехал.
Гостомысл нас провожать не стал. Обижен я на него был сильно. Все это время мы почти и не разговаривали. Чувствовал ведун, что тяжко мне, потому в сторонке держался и без великой нужды не докучал. И не знал я в тот миг – свидимся ли мы еще с моим старым наставником, или нет.
Да и знать не хотел.
Продирались мы с Баяном сквозь чащу. Подгудошник ко мне с шутками и прибаутками приставал, песни пел да расспрашивать пытался, что же той ночью на корогоде со мной деяли, но я отмалчивался. Все понять пытался, правду мне Алатырь показал или это лишь сон пустой? Понял парень, что из меня слова не вытянешь, да и отстал. Дальше в молчании двигались, и мне от этого покойней было.
Наконец мы в знакомые места выбрались. Дневку сделали. Баян костерок развел, похлебку затеял, а я у кострища сидел да безучастно на огонь пялился.
– Да что же с тобой такое? – не выдержал калика. – Куда прежний Добрыня подевался? Или я тебя чем обидел? Так ты скажи только.
Прав был Баян. Он-то уж точно ни в чем не виноват. И хотя я догадывался, зачем его ко мне ведуны приставили, обиды на него не держал. У калики свои клятвы, свои обещания, своя Правь.
– А ты где был, пока я у Гостомысла обитал? – спросил я его, чтобы хоть что-нибудь спросить.
– Ожил! – обрадовался Баян и затараторил быстро: – Так ведь по окрестным деревенькам да весям пробежался. Огнищан на жатве веселил. Первое дело – хорошая песня да доброе слово. Когда на душе радостно, то и жито собирать легче…
– Ну? – перебил я его. – И как?
– По земле слух прошел, что у Святослава второй сынок родился. Олегом его каган нарек. То ли в честь матушки, то ли в честь дядьки отца своего…
– А старший? Ярополк помер?
– Да нет. Жив мальчонка. Теперь у варяжки двое внуков. А вот жена каганова, Преслава, так та померла. Родов не сдюжила. Так что теперь Святослав в бобылях ходит. Сам еще в силу не вошел, а уже вдовец.
– Бывает, – кивнул я и вдруг замер.
Показалось, что где-то глубоко во мне шевельнулось что-то. Заворочалосъ, набухать стало, разрослось, заполнило меня от пяток до маковки, а потом лопнуло, словно пузырь.
А Баян все говорил и говорил без умолку, будто боялся, что я опять в себя уйду. Намаялся балагур без общения, вот и прорвало его, как запруду в половодье. Только я его все равно не слушал. Кивал, поддакивал, а сам к новым чувствам прислушивался. Легко мне вдруг стало, словно камень с души свалился. И камень этот был потяжелей Алатырь-камушка.
– Слушай, Баян, – взглянул я на подгудошника, – нагнись-ка сюда. Мне тебе что-то важное сказать нужно.
– Что такое? – Калика варево в покое оставил, ко мне придвинулся да ухо подставил. – Что ты сказать хотел?
– Ты же жену мою увидишь. Так передай ей, что я люблю ее больше жизни своей. Пусть за меня не волнуется и верит, что все у нас хорошо будет.
– А сам-то ты чего? – удивился подгудошник.
– А вот чего, – сказал я и резко выбросил вперед кулак.
Хорошо попал. Аккурат в лоб. Охнул Баян, изумленно на меня уставился, сказать хотел что-то да не сумел. Закатились у него глаза, тонкой струйкой слюна изо рта побежала, завалился подгудошник на спину, едва в костер не угодил.
– Синяки теперь под глазами расплывутся, – пожалел я калику.
Оттянул его подальше от огня, чтоб не запалился ненароком, корзном от зноя прикрыл. Пусть полежит. Отдохнет подгудошник немного и будет опять как новенький. А синяки пройдут. Чай, не впервой ему оплеухи получать.
Потом я снедь пополам поделил. То, что Баяну оставлял, рядом с ним положил, то, что решил с собой взять, Серку в седельную суму засунул. Гусельки отвязал да возле подгудошника пристроил. Может, он, как в себя придет, поиграть захочет. Потом со Сварогова жеребца седло снял, уздечку стянул.
– Не мне тобой владеть, Божий конь, – сказал. – Ступай на травы вольные. А Хозяину своему передай, что я сделал выбор. И пусть Сварог на меня обиду не держит – коли написано на роду отметником стать, так этого не миновать. Я же человек простой, а не хоробр былинный, о котором Баянка свои враки поет. И пускай боги споры свои сами решают, а мне людей жалко.
Гаркнул я погромче, руками взмахнул. Испугался жеребец, прочь рванул и вскоре в подлеске скрылся. А я ему вслед посмотрел и дальше собираться стал.
Эпилог
8 сентября 988 г.
Я проснулся от слез… Собственных слез. Стыд и обида. И еще что-то неуловимое. Похожее на безвозвратную потерю. На сказку с плохим концом. На ложь. На Навь. Полоснуло по сердцу и затаилось где-то на самом донышке души. И вдруг полыхнуло желтыми волчьими глазами…
Душно. Хочется квасу и свежего воздуха…
А в дверь уже колошматили изо всех сил.
– Эй, болярин! – услышал я голос Путяты. – Добрыня! Слышишь? Ты там, часом, не помер?
– Не дождетесь! – крикнул я в ответ, с трудом поднялся с лежака и пошел отпирать двери.
Полоснуло по глазам яркое солнышко, когда из потемок на свет вышел. Потер я глаза ладонями, поморщился и спросил воеводу:
– Это сколько же я проспал-то?
– Так ведь за полдень перевалило, – ответил Путята. – Здоров ты, Добрыня, дрыхнуть.
– Что там гонец? – почему-то разозлился я на усмешку воеводину. – Пришлет Владимир подмогу-то?
– Велел князь передать, чтобы мы своими силами обходились. Не может Великий граничъе сейчас оголять. Печенегам стоит только слабину почуять, так они на Белгород попрут. Так что думай, болярин, как нам город с тем, что есть, брать.
– У тебя голова после вчерашнего не болит? – взглянул я на Путяту.
– А чего ей болеть, – хмыкнул он. – Я еще с утра раннего опохмелился.
– У меня трещит…
– Может, олуем полечишься? У меня корчага еще осталась.
– Нее… лучше квасу.
– Тришка! – кликнул он отрока. – Квасу для болярина раздобудь.
– Где же я его сейчас добуду? – растерялся Трифон. – Деревеньку-то еще второго дня дружина разорила. Огнищане в город сбежали, даже собак не осталось.
– Придется тебе олуй пить, Добрыня, – вздохнул Путята.
– Ну, давай… – согласился я.
Поморщился, едва только в нос ударил крепкий хмельной дух. Едва не вывернуло наизнанку, но, пересилив себя, я всё же сделал несколько больших глотков из протянутой воеводой корчаги. Пиво оказалось теплым и противным.
– Ты потерпи, – прошептал Путята. – Сейчас полегчает.