Тут же еще по лету из Царь-города послы приперлись. Попов с собой привезли да про договор напомнили. Стали войско просить, чтоб василису в Болгарии воевать помогли. Попов княгиня приняла, а послов куда подале послала. Говорит: Константин дочь свою за Святослава не отдал, так он на болгарыне женился, а против тестя зятю выступать не след. Вот ежели сам василис ко мне в Киев приедет да постоит в Почайне, как я у него в Суде стояла, тогда еще поглядим*.
* «…прислал к ней греческий царь со словами: „Ты ведь говорила мне: когда возвращусь на Русь, много даров пришлю тебе: челядь, воск и меха, и воинов в помощь". Отвечала Ольга через послов: „Если ты так же постоишь в Почайне, как я в Суду, то тогда дам тебе". И отпустила послов с этими словами…» – так описывает это событие Повесть временных лет.
– Так и сказала? – невольно рассмеялся я.
– Угу, – кивнул Претич. – Так что убрались послы восвояси несолоно хлебавши. А зачем им войско давать, коли самим надобно? Русь от возмущения кипит, Святослав со Свенельдом во Псков поскакали, хотят варягов нанимать, а в Киеве только моя сотня гридней осталась. Княгиню бережем да внучка ее.
– Преслава родила?
– Семимесячного, – кивнул сотник. – Ярополком его нарекли, так каган велел. Слабеньким мальчонка народился, боимся, что зачахнет со дня на день. Преслава-то еще от первенца не обсохла, а уже опять на сносях. Побоялся Святослав, что помрет Ярополк, вот и расстарался.
– Так ведь нельзя же ей больше детей рожать. Любава говорила, что не сдюжит она второго.
– Это уж дело не мое. Ладно, Добрыня, отдохнул от неволи чуток, пора и честь знать. Я тебя до покоев твоих провожу, а то уж светать скоро начнет.
– Погоди, – я ему. – Как бы мне с женой повидаться?
– Рад бы помочь, – сказал сотник, – но не в моей это власти. Так что не обессудь, боярин.
И вновь потянулись долгие месяцы в застенке холодном. Изредка Претич ко мне наведывался, в баню выводил да гостинцы с весточками короткими от Любавы передавал. Всегда тайно. Всегда по ночам. Он-то мне и рассказывал, что отец с Путятой все еще в бунте пребывают. Что радимичей Святослав силой усмирил, Припять перешел и к древлянам сунулся. А земли кривичей воевода его, Свенельд Асмудович, кровью залил, Смоленск взять сумел, бунтарей покарал жестоко, посадника своего на место посадил и на встречу с каганом войско двинул. Собирались они вместе со Святославом на Овручь накинуться. И несдобровать бы отцу, да, видимо, Даждьбоже за потомка своего вступился: печенеги по ледоставу вновь на правый берег Днепра перешли и тиверские деревеньки грабить стали. Бросил Свенельд кагана, в низовья Славуты дружину свою повел – тиверские же земли ему Ольга в кормление отдала, а свое, как видно, варягу жальче княжеского. Вздохнули древляне с облегчением – у Святослава сил на них не хватало. Войско свое он обратно за Припять отвел и до лучших времен успокоился.
А у воеводы с ханом вновь началась извечная игра. Гоняется Свенельд за печенегом, а тот ему в руки даваться не хочет, ускользает, словно ужак склизкий. Попробуй, поймай ветер в чистом поле. Стрибожича же за бороду не ухватишь, так и Курю за космы схватить дело сложное: он сегодня здесь, а завтра уже и след простыл. Так что и в этот раз оба на ничью согласились. А пока они в свои тавлеи играли да людей вместо камней игральных двигали, весна пришла. Поплыли снега, Днепр ледоходом вспучился и разлился широко. Едва успел Куря печенегов в Дикое поле увести, а Свенельд так у тиверцев и остался. Сел распутицу пережидать, чтобы посуху вновь к Святославу на подмогу направиться.
Ольга же зиму в Киеве провела. С попами византийскими беседы долгие имела. Никифор сотнику рассказывал, что княгиня посланцам Фокия спуску не дает. Требует, чтобы те заветы Иисусовы строго блюли. Заставила их золото да покровы дорогие с себя снять и бедным раздать. Говорила, что, мол, птицы небесные себе добра на земле не скапливают, так и пастырям христианским этого делать не следует. Роптали попы, обратно в Царь-город рвались, но Ольга им провожатых не давала, а сами они по стуже зимней бежать не рискнули. Так и маялись бедолаги вдалеке от царьградской роскоши.
А еще жердяй похвалялся, что княгиня его к германскому императору Оттону послать хочет. Дескать, тот уже давно принял крещение на латинский манер, и теперь Ольга желает у себя пастырей римских видеть, чтобы те с византийцами в спор вступили, чей же способ Иисуса почитать праведней*.
* Католический епископ Адальберт прибыл в Киев от германского императора Оттона I только в 962 году, но был изгнан; «на обратном пути некоторые из его спутников были убиты, сам же он с великим трудом едва спасся».
От такого непочтения к Перуну и другим родовым богам со стороны киевского града Звенемир совсем разобиделся. Оставил вместо себя младшего ведуна, а сам ушел куда-то. Наверное, думал, что киевляне этого княгине не простят, возмущаться начнут. Просчитался человек Богов. Уход его почти незамеченным остался, не до того народу в ту пору было. Мастеровые работой по самую маковку завалены, мечи и кольчуги для войска ладили, гончары и кожемяки тоже с утра до ночи рук не покладали – кувшины ладили, меха в квасе вымачивали – впервые за долгие годы путь на Царь-город открылся, вот их купцы и подрядили. И болгары от Руси товары ждали, не зря же дочь царя ихнего за кагана замуж пошла. Купцы к весне ладьи готовили да в дальний путь собирались. А то, что на Руси неспокойно, то им без особой надобности – ведь полян не трогают, вот и слава Перуну. Ушел ведун? Так, может, у него нужда в том есть. К Масленице, чай, вернется. Но на проводы Зимы-Студеницы ведун не вернулся. Младшие за него требы богам возносили. Пороптали люди, отсутствию Звенемира подивились, всю праздничную седмицу судачили: отчего это Верховного ведуна на капище нет? Однако успокоились быстро. На Комоедцы весенние его тоже не было, но это народ уже как должное принял. Ведовские дела не их забота – не им судить о поступках Божьих, у них и своих дел невпроворот.
Про нас же как будто совсем позабыли. Любава на подворье сидела. У наших ворот двое гридней околачивались, от скуки изнывали, на морозе мерзли. Претич ежедневно проверял, как они свою службу несут, заодно и жену мою проведывал. К ней лишь Дарене заходить дозволялось, а остальным к нам в дом путь был заказан.
Малуша в тереме сидела, Загляда ей еду-питье приносила. Сотник говорил, что сестренка взаперти совсем извелась. Непривычна она была к такому обращению. В любимицах у Ольги ходить привыкла, и вдруг такая опала. Но Малушка огорчения своего не выказывала, рукоделием занималась, а еще княгиня ей книги из своего сундука приносить велела. Так что заточение сестренкино не таким уж тяжким было.
Ну, а я…
Зиму я так и просидел в неведении – не знал, что же со мной дальше будет. Потом весна птичьим гомоном отшумела. Лето приспело холодное и дождливое…
Нынче ко мне Претич среди бела дня пришел. С ним двое гридней с копьями наперевес.
– Ну, вот, – говорит, – за тобой я, Добрыня. Ольга со Святославом тебя велели в терем доставить.
– Каган здесь?
– Приехал третьего дня. Злой как будто. Сдается мне, несдобровать тебе, боярин.
– Так идем скорей, – я ему в ответ. – Лучше уж любая кара, чем тут оставаться.
Соскучился я по солнышку, совсем бирюком заделался, привык, словно сыч, в потемках сидеть. Вышел на волю, а солнца-то и нет, только тучи черные по небу бродят.
– Что-то Хорс в этом году на нас обиделся, – будто извиняясь за неласкового Бога, сказал Претич.
– Ты, небось, боишься, что я сбежать захочу? – тихонько сказал я сотнику, кивнув на копейщиков.
– Так уж положено, – так же тихо ответил мне он.
– Может, ты мне тогда и руки свяжешь? – усмехнулся я невесело. – Как положено.
– Ты глупости не говори, – вздохнул Претич.
– Тогда убери гридней, а то стыдно как-то. Народ смотрит, а ты меня словно татя поведешь.
– Будь ласков, Добрыня, – сотник совсем стушевался. – Без них не могу. До терема тебя доведут и у крыльца останутся.
– Ладно уж. Пошли.
– Обождать вам придется, – дородный гридень заступил нам путь в Ольгину светелку.
– Что там стряслось? – спросил Претич.
– Княгиня с сыном разговаривает, не велела пока никого пускать. Ты уж прости, боярин.
– Ладно, Волтан, – одобрительно сказал сотник, – службу ты блюдешь исправно. Завтра в посады на побывку отпущу Небось, матушка заждалась?
– Ждет, – кивнул Волтан. – Уже, почитай, месяц целый не виделись.
– Ну, сам понимаешь, время нынче неспокойное. Княгиня гридней по домам отпускать не велела.
– Понимаю, – кивнул гридень и вздохнул.
– Что, Добрын? – усмехнулся сотник. – Посидел ты изрядно, теперь постоишь немного.
– Постою, – сказал я и привалился спиной к стене, да так оперся, чтобы к дверям поближе оказаться.
Пока ратник с боярином о чем-то своем переговаривались, я все прислушивался – что там, в светелке, делается? Как-никак судьба моя ныне решается, и знать хочется, чего мне от княгини с каганом ждать. К чему готовиться? К смерти? К жизни? Не хотелось мне отчего-то с Мареной на свидание идти, но сейчас жизнь моя в руках княгини и сына ее была. Как они решат, так и будет. А может, уже решили давно? Тогда чего тянут?
А тут еще Претич с Волтаном расшумелись – говорят вполшепота, а кажется, что криком кричат. Так и хочется сказать: да помолчите вы! – но сдерживаюсь.
Вслушиваюсь изо всех сил, каждый звук из-за двери ловлю… и вроде как голоса Ольги с каганом различать начал.
– Не понимаю я, матушка, – это Святослав. – Зачем ты так поступить хочешь? Ведь это все равно что в поединке свой меч об колено сломать и шею врагу подставить.
– И не поймешь ты пока, каган. – Не помню я, чтобы Ольга хоть раз мальчонку сыном назвала. – И я бы не поняла, когда в потемках по жизни брела и света белого не видела.
– Так ты, выходит, меня незрячим считаешь?
– Не о телесной немощи я толкую, а о прозрение души твоей, Святослав.
– Снова ты, матушка, за свое. Говорено об этом не раз…
– И все же не теряю надежды, что однажды ты слова мои сердцем почуешь и понять сможешь, что я права. Если меня ты услышать не хочешь, так, может…
– Нет! – сказал Святослав резко. – Не желаю я попов твоих слушать. Болтуны они, только и знают – языками лавяжить, а сами тем временем свою копну молотят. Все стараются тебя под Константинову дудку плясать заставить. Святыми отцами себя зовут, а в поступках их святости не больше, чем у меня жалости к врагам.
– Но не все же такие, – сказала Ольга. – Разве Андрей плохим человеком был? Вспомни, как ты плакал, когда не стало его. А Григорий? Ты же его уважал сильно.
– Да, плакал. Да, уважал. Но только чем их дни окончились, тоже не забыл. Один сгнил заживо, а другого свои же христиане на меч подняли. Что же за Бога ты выбрала себе, матушка, если он самых лучших из людей своих на жестокую смерть обрекает, а они, словно бараны безмозглые, безропотно на заклание идут? Почему он злодеев прощает, а справедливых не милует?
– Господь праведных к себе забирает, а грешников на земле бренной на муки оставляет в надежде, что покаются они, грехи свои осознают, отринут от себя и о прощении молить начнут. Злодеев жалеть надобно, ибо после Суда Богова им гореть вечно в геенне огненной.
– Врагов жалеть? Потому мне Перун понятней, у которого в одной руке меч вострый, а в другой – молонья огненная. И врагов он не жалеть, а уничтожать велит. Как там твой Бог говорит: по щеке бьют, так ты другую подставь? Нет, матушка, воину твой Бог не помощник. Ему на ратном поле славу добывать нужно, а не о жалости думать. Так что ты со мной больше о крещении не заговаривай. Дружина моя в бой пойдет, а я о врагах беспокоиться буду? Так, что ли? Хорошо еще, если на смех поднимут, а то и вроде Григория железом попотчуют. И правы будут*.
* …Так и Ольга часто говорила: «Я познала Бога, сын мой, и радуюсь; если и ты познаешь – тоже станешь радоваться». Святослав же не внимал тому, говоря: «Как мне принять новую веру? А дружина моя станет насмехаться» (ПВЛ).
– Господь тебе судья.
– Перун мне защита. Эй, Волтан! Там сотник появился?!
Вот и мой черед пришел.
– Пришел Претич и Добрына привел, – поспешно отозвался гридень.
– Добрыня пусть сюда заходит, а сотник свободен! – распорядился каган.
– Пусть к тебе Боги будут милостивы, – шепнул мне Претич и дружески по плечу хлопнул. – Ступай.
– Защити, Даждьбоже. Я поверху, а вы снизу, – чуть слышно прошептал я короткий заговор и дверь толкнул.
За то время, что я в порубе просидел, почти ничего в Ольгиной светелке не изменилось, разве что в углу, прямо напротив входа, появилась деревянная доска с искусно намалеванным ликом христианского Бога, да перед ней, на тонкой золотой цепочке, повис замысловатый светильник. Сурово взирал на меня Иисус, точно в чем-то провинился я перед ним, и от взгляда этого отчего-то стало мне совсем тяжко.
– Проходи, боярин, – сказал Святослав. – Чего в дверях-то стрять?
Шагнул я вперед, дверь за собой притворил, встал перед княгиней и сыном ее, готовый любой приговор от них принять.
– Сесть не предлагаю, – сказала Ольга, – насиделся небось. Сколько мы не виделись?
– Второй год уж пошел, – ответил я.
– А ты ничего. Чистый, и не отощал совсем.
– Исправно меня Душегуб кормил, – сказал я. – Чего звали-то?
– Вот что мне, Добрыня, в тебе всегда нравилось, – подал голос каган, – так это то, что ты даже в трудный час себя блюдешь. Сразу видно, что не смерд ты и не холопского звания. Гордо смотришь, и страха во взгляде твоем нет.
– Свободными боги нас в этот мир выпускают, и после кончины нашей мы свободными к ним в Ирий возвращаемся, – пожал я плечами недоуменно. – Разве под силу людям у нас этот дар Божий отнять? Так чего же, скажи, каган, мне страшиться?
– Хорошо сказал, – улыбнулся Святослав и на мать посмотрел.
– Мы не боги, – сказала Ольга, – хоть порой и забываем об этом. Ты свободен, Добрыня, и я прощения прошу за то, что в застенке тебе пришлось так долго маяться.
В тот миг я был готов к чему угодно – к унижению обидному, к пыткам изуверским, к смерти жестокой – а такого совсем не ожидал. Поразило меня извинение княгини Киевской похлеще стрелы Перуновой. Стоял посреди светелки и не знал, что дальше-то делать.
– Чего молчишь, Добрыня? – спросил каган. – Или не рад?
– Рад, конечно, – говорю. – Но если вы ждете, что я от радости вам в ноги кинусь, то не дождетесь вы этого.
– Мы и не ждем, – сказала Ольга.
– А сестра моя? – взглянул я, владетелей киевских. – С ней что будет?
– Ты у нее сам спроси. – Княгиня в ладоши трижды хлопнула: – Малуша! Иди с братом повидайся.
И тотчас из опочивальни Ольгиной сестра выскочила да на грудь мне кинулась.
– Добрынюшка, – запричитала, – как же хорошо, что живой ты и здоровый.
– С тобой-то как, Малушенька?
– Со мной все хорошо, и матушка княгиня не сердится боле.
– И Любава тебя на подворье ждет, – добавила Ольга. – Я ей виру за неудобства выплатить велела. Мехов, орехов и жемчуга заморского послала. Знаю, что невелика плата, но надеюсь, что поймет она, почему мне пришлось ей муку причинить. Ты ей от меня кланяйся, и… нет, ничего не говори. Я сама при встрече перед ней повинюсь. Может, простит она подругу нерадивую.
– А для тебя, – сказал каган, – конюх Кветан лучшего жеребца из княжеской конюшни выбрал, а ковали новую кольчугу связали да доспех сладили.
– Значит, немилость свою вы, – взглянул я на Ольгу со Святославом, – на ласку сменили?
– Как хочешь, так и понимай, – выдержала княгиня мой взгляд.
– И теперь мы с Малушей в поступках своих свободны?
– Вольному – воля, – кивнул Святослав.
– Собирайся, сестренка, – сказал я Малуше. – Мы к батюшке нашему из Киева немедля отправляемся.
– Погоди, брат, – отстранилась она от меня. – Никуда я ехать не намерена.
– Как так? – растерялся я.
– Это мы с тобой потом поговорим, – тихо сказала сестренка, быстро бросила взгляд на Святослава и потупила глаза. – Ты батюшке кланяйся и скажи, что мне в Киеве принуждения никакого не чинят. Пусть не страшится за меня, – поклонилась мне до земли, вздохнула и в сторонку отошла.
– Как знаешь, сестрица, – ответил я поклоном на поклон. – И батюшке привет твой передам.
– И еще, Добрын, – сказала Ольга. – Малу Нискиничу, князю Древлянскому, слово от меня отвези.
Я чуть на месте от такого не подпрыгнул. Княгиня батюшку по званию именовала, словно признала она его право на людей Даждьбоговых.
– Скажи ему, – продолжала она, – что к Припяти Свенельд дружину свою и русь наемную подвел, передай, что Святослав к Ирпеню войско направляет, а с заката союзник наш, Регволод Полоцкий, выступить обещался. Уж больно Регволоду хочется ятвигов под свою опеку взять. Скажи, что не хотим мы крови Древлянской. Пусть Мал Нискинич глупость свою в сторонку отставит да о старом договоре вспомнит. Не Святослав ему, а он кагану стремя целовал. Я поблажку ему дала, так и забрать могу. И Прага мне в том защитницей будет*.
* Имеется в виду договор 946 года, согласно которому княжество Древлянское вошло в состав Руси. Посредником при заключении договора выступил дед Добрыни, король Чехии и Великой Моравии, Болеслав Пржемысловец (см. роман «Княжич»).
– Слова я твои передам, – поклонился я княгине.
– И еще, – вставил слово Святослав. – Ты знать должен. Я тебя по-прежнему боярином своим считать буду.
– Твое право, каган, – поклонился я юноше, на Малушу взглянул, повернулся и из светелки вышел.
– Ну? Что там? – спросил меня Претич.
– Пока поживем, – ответил я ему.
До сих пор вспомнить приятно, как мы с Любавой встретились. Как же сладко нам после разлуки было. Всю нежность, что за это время накопилась, мы друг дружке отдали.
– Значит, и впрямь нужно от зноя помучиться, – смеялся я, – чтобы вкус студеной воды из криницы лесной забористей меда пьяного показался.
– Нас и так пряхи не жалуют, – поправила она покрывало и теснее прижалась горячей щекой к моей груди. – Тебе дороги дальние, а мне ожидание в судьбу вплетают.
– Ничего, – провел я ладонью по ее рассыпавшимся волосам. – Теперь мы надолго вместе.
– Не зарекайся, – прошептала она. – А пока этот миг наш, и мы им делиться ни с кем не будем. А дальше будет то, что Даждьбоже даст.
Глава восьмая
КОРОГОД
13 июня 958 г.
Зябко мне было на душе, оттого и бил мелкий озноб. Хорошо Любаве, ее Микула ласково встретит. Скучал огнищанин по дочери, в требах своих поминал, по вечерам с боку на бок ворочался. Все думал, как там, в Киеве недобром, Любавушке моей живется-можется. Что-то от нее давно весточек нет?
Обрадуется Микула возвращению дочери под отцовский кров. И баньку истопит, и медком угостит, а может быть, и подарком одарит. Потому и спешит Любава на родину с легким сердцем и свидания с родителем своим ждет.
Меня же холодом продирает от мысли о встрече с отцом.
Знобит меня.
А тут еще Малуша отказалась из Киева уезжать. Что я ему скажу? Что он для нее словно сам Святогор-хоробр всегда был? Что ждала она встречи с ним, большим и сильным, о котором только и помнила: как легко он ее, девчушку маленькую, на руки поднимал, да к самым небесам подбрасывал? Что она лапоток впопыхах потеряла и упала два раза, пока бежала со Старокиевской горы на встречу с ним?
А он…
Вовсе он не волотом сказочным оказался, а обычным человеком – роста среднего, с рукой калеченной да еще и с ногой израненной. И встретил он ее совсем не так, как ей в думах грезилось.
Скажу, как есть, а там пускай сам думает. Она ему дочь – чай, кусок от нее не откусит.
Вот уже и ворота Овруча, крепостицы малой, что нежданно стольным градом земли Древлянской заделалась. Тяжелые дубовые створы открыты, словно огромный жабий рот, люд городской туда-сюда снует, огнищанин какой-то целый воз соломы привез. На него привратник покрикивает и древком копья грозится:
– Проезжай! Проезжай скорее! Чего раскорячился! Всю дорогу перегородил!
А мужичонка растерялся чего-то, охает да кобыленку сивую понукает:
– У-у-у, волчья сыть! Гужу перехлестнула! Сойди! Сойди, кому говорю!
Перед воротами мост. Новенький. Еще не почернел от дождей и пахнет струганым деревом. Под мостом ров глубокий.
Пройдет всего несколько лет, и в этом самом рве старший сын Святослава, тот, которого Любава у смерти из когтей вырвала, будет искать и не находить своего убитого брата. Он будет ползать среди окровавленных, искореженных тел и проклинать богов и самого себя. Он будет кричать навзрыд. Будет надеяться, что брат услышит его плач, восстанет от вечного сна, поднимется над горою мертвяков, обрадуется нежданной встрече и… простит. Простит Ярополка за то, что не имеет прощения.
А пока копошатся во рву люди, лопатами суглинок ковыряют, поднимают в плетеных корзинах землю на вал. Серьезно отец к осаде готовится, решил из Овруча твердыню неприступную сделать.
Мы надо рвом стоим, и все я никак не могу вперед шагнуть да в град войти. Боязно мне. Оттого и знобит и в руках дрожь мелкая.
– Ты чего, Добрыня, остановился-то? – это Ярун ко мне подошел.
Он был первым из старых друзей, кого я на родной земле встретил.
Мы под вечер до реки граничной добрались. Постарались тихонько на родной берег перебраться. Но стоило нам с Любавой через Ирпень переправиться да в сухое переодеться, как тут же из лесу на нас двое граничников выскочили. Ребята молодые, но сразу видно – хваткие. Плащи на них зеленые. Наши. Древлянские. У одного топор на рукоять длинную насажен, у другого – палица железом окована. Первый сбоку зашел, а второй наперерез коню моему шустро кинулся.
– Что это за невидаль нам с Полянского берега занесло? – крикнул шустрый и схватил за узду моего жеребца.
– Ты ручонки-то убери, – сказал я ему и навершие меча в кулаке сжал. – Не ровен час, взбрыкнет коник, так зубов не досчитаешься. Он у меня дерганый, особенно после купания. Вишь, фыркает. Это значит, что ты ему не слишком по норову пришелся.
– Да ладно уж, – сказал паренек, – и не таких норовистых обламывали, – но руку все же отдернул.
– Вы кто такие будете? – спросил второй граничник, возрастом постарше. – Чего в землю нашу приперлись?
– Ну, положим, что земля это такая же ваша, как и моя. Древлянин я по рождению, али по говору не признали?
– Что-то не разберем никак, – хмыкнул тот да топор свой поправил, чтоб плечо не тер.
– А баба? – вновь подал голос шустрый.
– Кому баба, а кому мужнина жена, – сказала Любава. – Я Микулы-огнищанина дочка. Слыхал про такого?
– Про Микулу слыхал. Даже видел однажды, а вот о дочке его…
– Это что же получается? – снова встрял старший. – Ты Любава, что ли?
– Ну, слава тебе, Даждьбоже! Хоть один про меня знает.
– Погоди, – почесал в затылке граничник. – Выходит, что ты Добрыне нашему женой доводишься?
– Выходит, что так, – сказал я.
– Понятно, – разулыбался отрок. – А ты тогда кто? – спросил он меня.
– Так ведь, – пожал я плечами, – я он и есть.
– Кто он-то?
– Добрын.
– Ой, не могу! – Шустрый паренек палицу из рук выронил, за живот схватился и залился громким смехом. – Ой, смотрите, люди добрые, как меня, горемычного, обмануть хотят! Ой, да что же у меня на лбу написано, что я дурачок непутевый?
– Чего это он разошелся? – спросил я старшего.
Тот в ответ на меня недоверчиво покосился и топор с плеча снял.
– А то, что брешешь ты, как кобель некормленый.
– С чего это вдруг?
– А с того. – Молодой глаза от слез утер, рукоять палицы носком подцепил, подкинул ее и поймал ловко. – Сдается мне, – сказал вдруг серьезно, – что вы лазутчики Полянские. Слазь с коня, а то сейчас я ему ноги переломаю.
– Животина-то тебе чем не угодила? – разозлился я.
– А тем, что она на своем хребте вражину носит! – сказал малый.
– Не враги мы, – спокойно сказала Любава. – Мы в Овруч едем. Добрыня с отцом повидаться хочет.
– И эта туда же, – сказал старший. – Ты-то хоть, мужнина жена, не встревай. Ты что? Думаешь, мы поверим, что это Добрыня?
– Да наш Добрыня ростом чуть пониже Святогора-хоробра будет, – поддержал его шустрый. – У него кулак, что твоя голова, а конь под ним такой, что как скакнет, так во-о-он там… за бором вмиг окажется. Он самого Змея одолел, а в Царь-городе с василисом сразился и паскудника этого побил. Нашенский он. Из рода Нискиничей! Ему сам князь Мал родителем! А ты его именем прикрыться захотел.
– Это откуда же ты такое выдумал? – спросил я.
– Так про это вся земля Древлянская гудом гудит. А на той седмице на торжище Баян про это бывальщину пел. Так пел, что ажник сердце зашлось…
– Теперь понятно, откуда у этих небылиц ноги растут, – ухмыльнулся я. – Наплел подгудошник с три короба, измыслил не рядышком, а вы, лопухи, уши развесили.
– Ты, гнида полянская, Баяна не тронь! – разозлился граничник, топором замахнулся. – Его сам Велес в маковку поцеловал! И не тебе, паскуднику, его хаять! А ну! Слазь с коня! Кому говорят!
– Эх, чтоб вас всех! – выругался я.
Не хотел я со своими в драку лезть, да, видимо, учить дураков придется. Тронул я коня чуть вперед, за ворот паренька шустрого подхватил, от земли оторвал. Тот от неожиданности палицу свою снова выронил. Затрепыхался, словно кутенок, руками-ногами дергает.
– Дивлянка! Дивлянка! – напарнику кричит. – Топором его! Топором супостата! Он меня, вражина, за шею захлестнул!
Смотрю, а Дивлян и вправду топором замахивается. Я паренька-то на него и пихнул. Покатились оба в калиновый куст, ругаются, барахтаются меж ветвей, а меня смех разобрал.
– Да, – говорю, – с такими воинами нелегко Святославу тягаться будет.
– Какие уж есть, – голос раздался, и из-за ствола соснового ратник вышел.
Этот и впрямь настоящим воином был. Доспех на нем справный, на голове шишак с брамицей, за спиной лук со стрелами, а на поясе меч висит.
– Что? – говорит. – Не признали тебя, Добрыня, сородичи?
– Никак не признали, – смеется Любава.
– Ну, здравы будьте, – поклонился нам воин.
– И тебе здоровья, Ярун, – соскочил я с коня да с товарищем старинным обнялся.
Тут и горе-граничники из куста выбрались. Уставились на нас, рты от удивления раскрыли. Стоят, глазами хлопают.
– Чего колодцы-то раззявили, не боитесь, что пыль налетит? – сказал им Ярун строго. – Эх, вы! Своих от чужих отличить не можете. И чему я вас только учил – ума не дам?
– Так ведь на нем кольчуга вязки полянской, и говорит он чудно, – стал оправдываться Дивлян.
– И вправду, Нискинич, – шустрый паренек как стоял, так на задницу и повалился. – Добрыня…
– Вставай, дурень, – Ярун ему говорит, – да палицу подними. Чего же она у тебя на земле-то валяется? Ты прости Оскола, княжич, – он ко мне повернулся. – Он у нас парень неплохой, только слегка с придурью.
– Чего это? – обиделся Оскол, поднялся быстро да дубину свою подобрал. – Я-то думал, что лазутчиков вражеских мы захватили, перестряли и ты нас за это похвалишь, а сам ругаешься.
– Я вас похвалю, – сказал я. – Хорошо граничье стережете. Нас заметили, так и других не пропустите. А то, что нас с Любавой не признали, так то не ваша вина, а наша. Давно мы в родных краях не были.
– И я тоже похвалить их хочу, – Любава со своего коника спешилась да суму седельную отворила. – Идите сюда, ребятушки, я вас сладеньким попотчую. Небось, изголодались совсем. А у меня тут пироги с черникой. Вкусные.
– Дозволишь, болярин? – подмигнул я Яруну.
– Пускай, – махнул рукой воин.
Так мы с Яруном и встретились. Его Путята на граничье послал, чтоб за Ирпенем пригляд иметь. В дозор с ним двое отроков напросились. Не ратники они – огнищанского сословия, но уж больно хотелось Дивляну с Осколом удаль свою доказать да геройство проявить. Похвально подобное рвение. Я же сам когда-то, мальчишкой совсем, с побратимами своими в поход на ятвигов увязался. Там и друзей потерял, и первую кровь вражью пролил, и сам рану получил. Только если бы не тот поход, я бы, возможно, любовь свою единственную впопыхах пропустил, а без любви и жизнь не в радость.
А пареньки смышлеными оказались, вон как лихо они нас с женой выследили. Правду сказать – не таились мы на родной земле, однако и не оказывали себя чрезмерно. Через Ирпень мы переправились на закате, и найти нас в потемках не так просто было. А они нашли. И за то получили благодар от меня: по куне серебряной. Оскол в денжке тут же дырочку проковырял, на тесемку с оберегами подарок приспособил и на шею повесил.
– От самого Добрыни подарочек получил, – осклабился он довольно и пирог Любавин прикусил. – Детям своим завещаю, а те внукам передадут от деда Оскола весточку.
– Ты прожуй вначале, – урезонил его Дивлян. – А то не только до внуков, а и до детей не доживешь. Ишь, рот-то набил. Поперхнешься, и поминай как звали, – и благодар мой старательно в калиту к себе положил.
От нас с женой пареньки гостинцев получили, а от болярина своего взбучку немалую.
– Что же вы, – ворчал Ярун, – на рожон-то полезли? Видели же, что воин при мече, а не крестьянский сын с вилами наперевес на наш берег вылез. Нужно было сразу мне докладывать, а не под копыта сломя голову бросаться. А если бы он вас порубил? Это вам не за сохой ходить, тут думать надобно.
– Ну, не порубил же, – Оскол отправил в рот новый кусок пирога.
– Эх! – махнул рукой болярин. – Видишь, Добрыня, с кем супротив дружины Святославовой выходить придется. Словно дубины стоеросовые, ни словом их не пронять, ни топором ошкурить – сырые да зеленые.