Вскочил с постели и на подмогу своим поспешил. Как ни крути, а это же из-за меня весь сыр-бор затеялся. Точнее, и из-за меня тоже.
А в монастыре суета нешуточная. К осаде готовятся. Как только сердце христианина остановилось, Ольгу словно морозом прихватило. Повелела она Претичу ополчить ратников. Купцам в город выходить запретила, наказала им свои ладьи сторожить. Гребцы копьями вооружились, щиты с ладейных бортов сняли. Ворота монастыря гридни укрепили, монахов, во главе с игуменом, заперли в монастырской церкви, на стенах обосновались лучники, близлежащие улицы перекрыли и на подступах к причалам встали заставы русичей. Я когда на свет вышел, сразу понял, что монастырь Святого Мамонта превратился в настоящую крепость.
– Слышь, Добрын! – окликнул меня Претич. – Ночью ромеи опять приходили. Сказали, что пока тебя не отдадим, они нас из Суда не выпустят. Монастырь и причалы наши, а вокруг войско ромейское. Так что в осаде мы оказались.
– А Ольга что? – спросил я.
– А Ольга сказала, что они не тебя, а хрен с маслом получат.
– Так и сказала?
– Ну, может, и не так, – ощерился Претич, – но, по сути, что-то вроде того.
– А ромеи?
– Обложили они нас, но пока не суются. Видно, силы копят. Стоян у купцов местных вызнал, что в городе, кроме того шутейного полка, что перед нами игрища с переодеванием устраивал, да охранников василисовых, ратников больше нет. Их перед казнью Анастасия, чтобы смуту не затеяли, подале от града отогнали, а теперь, небось, жалеют. Войска у Константина оказалось не больше нашего. Может, и рад был бы василис все миром решить, только, говорят, Фокий на него наседает. Дескать, язычник христиан честных жизни лишил, и без ответа такое оставлять нельзя.
– Да уж, – усмехнулся я. – Чего-чего, а чести у Колосуса и в помине не было. Ты же сам слышал, что про него хозяин харчевни рассказывал. Разбойник он был и скотина.
– Не только мы с тобой это знаем, – сказал Претич. – Иначе бы нам не только от войск, но и от горожан отбиваться пришлось бы. А те что-то не сильно возмущаются по поводу безвременной кончины Псов Господних. Иудей вон нам вина и снеди привез, чтоб веселей нам в осаде сиделось, сказал, что все торговцы окрестные нам поклон шлют.
Тут отрок на двор выбежал.
– Бояре, – обратился он к нам. – Княгиня вас к себе требует.
– Пошли-ка, Добрыня, – Претич сказал. – Посмотрим, что там Ольга надумала.
Зашли мы в покои, что монахи для проживания архонтисы выделили, а тут все в слезах и горе безутешном. Девки сенные рыдают, Никифор волком воет, Малуша с Заглядой в обнимку сидят, и слезы у них ручьем текут. Только Ольга себя блюдет. Сдерживается. Для княгини гибель Григория стала страшным ударом. И хотя она изо всех сил старалась сохранить спокойствие, я видел, как ей тяжело. Потом и она не выдержала – прочь из покоев выскочила.
Я Малушку с Заглядой вслед за княгиней послал, Никифора, как мог, успокоил, а потом Претичу сказал:
– Ромеи меня требуют. Может, я сдамся им, чтобы вам легче стало?
– Тогда и я с тобой, – сказал Никифор.
– Еще чего! – услышал.
Обернулся – Ольга вернулась. Снова, значит, в руки себя взяла.
– Вы мне чтобы об этом и не заикались! – сказала она строго. – Глупость несусветную патриарх совершил, и то, что так хорошо начиналось, может плохо закончиться. А василису с нами собачиться резона нет. Если Константин не дурак, он на поводу у Фокия не пойдет, пошумит немного и успокоится. А как успокоится, поймет, что вины твоей, Добрын, в смерти этих разбойников нет. Ясно же, что они по наущению патриарха смертоубийство затеяли, а ты только защищался.
– Все так, – согласился я. – А если Константин понять не сумет, кто прав, а кто по-настоящему виновен?
– Поймет, – уверенно сказала княгиня. – Он правитель разумный. Нам только время выждать надо, чтобы страсти поулеглись.
И Ольга оказалась права. Конечно, не ожидал Константин, что в самом сердце Византийской империи, на окраине столицы его государства вдруг появится неподвластная его воле земля, но надо ему должное отдать – не стал он сгоряча монастырь боем брать, не стал наветы патриарха слушать. Хотя и сильно на него Фокий наседал, однако хватило у императора разума, чтобы во всем разобраться. Еще целую ночь провели мы в томительном ожидании, а рано поутру дозорный доложил, что ромеи к нам с поклоном просятся. Это василис Царьградский Василия к нам послал с приглашением на переговоры. Велела Ольга ворота отворить и проэдра в монастырь впустить. И куда с толстяка вся спесь подевалась? Без лишней помпезности он опасливо в монастырь вошел, повел себя так, словно и не случилось ничего, с почтением великим Ольге приглашение передал и убрался поспешно.
– Что ж, – сказала Ольга. – Пойду.
– Я с тобой, – заявил я.
– Только тебя там не хватало, – урезонила она меня. – Зачем зря собак дразнить? Тут оставайся.
– Без охраны никак нельзя, – настаивал Претич. – Хоть гридней с собой возьми. Кто знает, что у этих на уме… – он с презрением взглянул в сторону города. – Может, Григорий им нужен был только для того, чтобы до тебя им легче добраться было.
– Не надо мне никакой охраны, – сказала княгиня. – Я у игумена прощения выпросила за неудобства, что мы братии причинили. Попросила, чтобы он Григория по христианским обычаям похоронил. Пока его отпевать будут, готовьте ладьи к отплытию. А я с собой Малушу с Заглядой возьму, да еще девок сенных. Они давно в город просились, вот и посмотрят.
– Но… – попробовал ей возразить Претич.
– И никаких «но», – отрезала Ольга. – Неужто они на баб покушаться станут?
И она пошла.
А мы остались.
16 октября 956 г.
Белыми барашками пены кучерявится взбитая мощными ударами вода под упругими перьями весел.
– Помаленьку давай! – прикрикивает на гребцов Ромодан. – Сейчас поднажмем, потом веселее будет!
Медленно ползут ладьи, борясь с течением. Упираются гребцы, стараются. Их теперь и подгонять не надо, сами рады пупки надрывать.
А кормчий за борт выкинул кувшинчик маленький на веревке длинной, зачерпнул водицы, глотнул с опаской и рассмеялся весело.
– Матушка! – Ольге кричит. – Отведай-ка студененькой, – и кувшинчик княгине протягивает.
Та отхлебнула и тоже обрадовалась:
– Никак в Днепр вошли?
– Точно так, – отвечает кормчий. – Братцы! Считай, что успели!
– Нам бы до ледостава к Хортице подойти, – сказал Стоян. – А там уж сани ждать должны.
– А ну-ка! – велит кормчий гребцам. – Поднавались!
И вновь над караваном понеслось привычное:
– Нале-гай!
Странно все это. Еще недавно чудилось, что мы в ромейской земле навечно останемся. Столько всего за эти месяцы, что мы в Царьгороде прожили, случилось, такого кому-то на целую жизнь хватит. И вот все к концу, вместе с ладьями, Океян-Морем избитыми, движется. Сердце щемит от осознания, что скоро я жену увижу, оттого, что отец на свободу выйдет, и лишь одно желание все остальные перевешивает: «Домой хочу. Домой».
Кажется порой, что Царь-город – это сон пустой и не более, однако на душе пусто, словно город этот меня до донышка выпил. А еще тягостно становится, когда понимаешь, что Григорий там навечно остался и не увижу я больше христианина. Вся жизнь наша – встречи и расставания. Только привыкли друг к другу, только язык общий нашли, глядишь, а уже ушел он. Навсегда ушел. Славдя, Гридя, Белорев с Красуном, Анастасий – проэдр Византийский, Андрей с Григорием… а сколько еще их будет? Сколько встреч и расставаний еще впереди предстоит? Об этом лишь Доля с Недолей знают, но они молча нить судьбы моей свивают и только посмеиваются иногда.
Ольга вон тоже почему-то нахохлилась. Может, наставника своего в думах поминает, а может, вспомнилось ей, как в Царь-город мы заявились, как после гибели черноризника едва до рукопашной с войсками императорскими у нас не дошло. Или привиделось ей, как она, окруженная девками сенными, вместе с Малушей через весь город проехала, в любой миг стрелы или копья острого в грудь ожидая. Или о том, как с Константином договор подписывала?
На встрече василис себя повел, словно и не случилось ничего. Вместе с женой и детьми княгиню встретил, как и в прошлый раз, предложил ей трапезу с ним разделить. А когда поснедали, о делах речь завели.
Нашел в себе силы Константин за смерть Григория извиниться. Понимал он, что союз с Русью ему сейчас важнее распри, потому о ереси богомильской даже слова не сказал. А может, надоел ему Фокий хуже горькой редьки с вечными нравоучениями и желанием для Церкви больше власти вытребовать. Василис и так на уступку патриарху пошел, когда тот на войну с Болгарией его подбивать начал. Хоть и кичился Константин перед послами иноземными силой и мощью империи своей, однако сам-то прекрасно знал, что сил этих самых ему не хватает.
В Армении неспокойно было – католикос с хазарами дружбу свел, а каган Иосиф давно на Кавказ зарился. Пришлось туда Никифора Фоку с армией посылать, порядок наводить. С полуночи арабы в подбрюшье империи метились, да норовили побольнее ударить. Никак они не могли с потерей Кипра смириться. И там войска держать нужно было немалые. В Тавриде и Фанагории колонии голову подняли, из-под отеческой руки Константинополя вырваться пытались. И в Херсонесе, и в Сугдее гарнизоны усилить нужно, а тут еще пираты алжирские в Средиземном море моносилиты и триремы[90] византийские топить вздумали. Некстати была Константину болгарская война.
Однако патриарх настаивал. Не нравилось Фокию, что в Византию ересь богомильская прорывается. Не терпел патриарх вольнодумства. Любое отступление от канонов веры и догматов Церкви карал строго, потому и Псов Господних подкармливал. Все боялся, что его властью обделить могут. Не желал простить Константин, что тот Папу Римского тоже почитает. Вот и пришлось императору на войну согласие дать, чтобы лишний раз патриарха не злить.
Ясно же было, кто на самом деле за убийством богомила Григория стоял. Хоть и не признавался патриарх, однако каждый в Константинополе знал – Псы Господни из патриарших рук едят, и это Фокий их на неугодных натравливает.
– Не мог потерпеть, старый пердун, – сказал Константин жене своей, когда узнал о кровавой бойне, в которой духовник архонтисы русов погиб. – Ушли бы они восвояси, да и дело с концом. Так ведь нет. Не хватило ему терпения, а я теперь выкручивайся.
– Придется на уступки идти, – сказала ему Елена, а потом добавила: – Только дочь я варварам все равно не отдам.
Константин и выкручивался. Понимал он, что Русь Византии сейчас нужна больше, чем Византия Руси. Заключил он договор, открыл для скифов дорогу через Понт. Взамен обещание получил, что отправит Ольга-Елена ратников своих в Константинополь. А вот касательно женитьбы Святослава на Варваре…
– Уперся василис, и ни в какую, – рассказала мне потом Малуша. – Говорит, что есть такой стародавний закон, согласно которому нельзя, мол, кровь государеву на сторону отдавать. А он, василис в смысле, приучен старые законы пуще новых почитать. Так что и рад бы, – передразнила сестренка Константина, – союз наш полюбовный еще и браком закрепить, но не выйдет.
– А ты, небось, обрадовалась? – усмехнулся я.
– Чему это?
– Тому, что Святослав свободным останется.
– Еще чего, – фыркнула Малушка. – Это пускай Варвара радуется.
– А ей-то чего?
– А того, что космы ее черные при ней останутся.
Сразу после того, как договор был скреплен печатями, Ольга велела нам на ладьи грузиться.
– И так мы тут засиделись, – сказала она. – Нам бы до ледостава в Киев вернуться.
– Должны успеть, – заверил ее Ромодан. – Хоть и против течения выгребать достанется, однако на Днепре в это время ветра попутные нам дуют, так что паруса спускать не придется. А вот мешкать действительно нельзя, сейчас каждый день на счету.
– А нам бы еще нужно в одно место заскочить, – Ольга на кормчего взглянула. – Очень нужно.
– Надолго? – спросил тот.
– Дня на три, не более.
– Впритык получается, но мы стараться будем, – вставил свое слово Рогоз.
– Вы уж постарайтесь, – сказала она гребцу. – А я не обижу.
– Да что ты, матушка, – старик был доволен, что на него внимание обратили. – Нам и так на тебя обижаться не за что.
– И все же расплачусь, чтобы у жен и детишек ваших зла на меня не было, – и пошла с пристани.
– Куда это ты заскакивать собралась? – спросил я ее по дороге.
– Потом объясню, – ответила княгиня. – Здесь и так много посторонних. Вон, видишь, грузали ромейские уши навострили.
«Никогда не поймешь, – подумал я тогда, – чего у этой бабы на уме».
Вскоре я узнал, куда так спешила Ольга.
На болгарском берегу, в Месемерие-городе, нас уже ждали. Царь Борис Болгарский со всеми чадами, домочадцами и двором на встречу с княгиней приехал. Митрополит Месемерийский в покоях своих встречу устроил. Пока нам запасы воды и снеди пополняли, Ольга с Борисом в переговоры вступили.
Столковались они быстро, а митрополит договор их своим благословением закрепил. Борис в войне с Византией завяз, уж больно силы неравными были, и хоть ромеям от болгар немало доставалось, союз с Русью сейчас как нельзя кстати был.
Двор болгарский нас на пристань провожать вышел.
– Пускай соглядатаи византийские господину своему доложат, что у нас теперь сильные сродственники появились, – сказал Борис радостно и нам вслед рукой помахал.
– Ловко у тебя все вышло, – шепнул Стоян княгине.
– Не пожелал василис Константин с Киевом родниться, – сказала Ольга, когда мы от берега отчалили, – так теперь пускай на себя пеняет, – и в ответ тоже платочком махнула.
И ушли от дружественных берегов наши ладьи, унося с собой Преславу, дочь царя Болгарского. Суждено ей теперь стать женой кагана Киевского, назло врагам государства Болгарии.
– Хорошо хоть она из наших – из Свароговых правнуков, – сказала мне Малуша, утирая слезы.
– Будет тебе, – утешал я ее. – Жизнь длинная, все еще повернуться может так, что и представить сейчас нельзя, а пока принимать ее нужно такой, какая она есть. Ты уж мне поверь. Я-то знаю.
И точно. Дня через три смотрю, а они с Преславой вместе сидят. Беседуют о чем-то как ни в чем не бывало. Порадовался я за сестренку, значит, не обидел ее Велес Премудрый разумом, и меня она поняла правильно.
Глава седьмая
ОТЧЕ НАШ
12 апреля 957 г.
Темно еще было, когда меня разбудил собачий лай.
– Чего это Полкан разбрехался? – спросонья проворчала Любава.
– Небось, соседский кот опять к нашей Мурке наведался, – ответил я и укрыл ее одеялом. – Ты спи.
Еще когда мы с Ольгой царьградские пороги обивали, суженая моя с Велизарой, женой молотобойца Глушилы, ряд заключила – в ключницы к себе взяла. Плату хорошую положила, та и рада стараться. Подрядила Велизара на подворье трех девок из Подола, потом двух кухарок укупила да еще деда-плотника с подмастерьем и мальчонку Мирослава в дворовые холопы приняла, чтоб в мое отсутствие было кому мужскую работу на подворье исполнять. Так что, когда я из Царь-города вернулся, подворье Соломоново стараниями Любавы с Велизарой на боярскую усадьбу похоже стало: и ключница, и кухари, и девки сенные, и дворовые холопы, и даже истопник у нас появились. Впервые за много лет, благодаря наследству старого лекаря и стараниям жены, почувствовал я себя не голью перекатной, а хозяином домовитым. А боярину ранним весенним утром можно и в постели понежиться да у теплого женского бока подремать, а с кобелем пускай холопы кумекают.
– Дворовые, небось, сами разберутся, – зевнул я да на другой бок повернулся.
– Погоди, – Любава замерла на мгновение, словно прислушиваясь. – Не кот это, – она села на постели. – Люди пришли. Трое. Ступай-ка, Добрынюшка. К тебе это.
Выбираться из-под теплого одеяла желания не было. Отчего-то зябко было в опочивальне, и так мечталось поспать еще немного. Но делать нечего. Если Любава сказала, что по мою душу кто-то наведался, значит, так оно и есть. Жена у меня до таких дел чуткая.
Вздохнул я, потянулся, чтобы сон прогнать, и веки потер. Темень вокруг, хоть глаз коли, а жена уже меня за плечо тормошит:
– Вставай, говорю. Лежебока.
Пришлось подниматься.
– А чего это ныне печь не топили? – поежился я.
– Да ты что? – сказала Любава. – Весна на дворе, а ты про печь вспоминаешь. Я уж Коляну сказала, чтоб дрова не переводил. Пускай хоть отоспится. Он и так всю зиму ни свет ни заря поднимался.
По осени жена моя сынка Колянова на ноги подняла. Умирал мальчишка от порчи каверзной, едва живого Колян его к Любаве принес. Про нее уже давно по Киеву добрая слава пошла. Народ меж собой перешептывался: дескать, сильная ведьма в Козарах на Соломоновом подворье обосновалась.
– Кто такая? – спрашивал порой кто-нибудь по незнанию.
– Как это кто?! – отвечали ему. – Жена Добрыни Нискинича, – не поворачивался язык у простолюдинов отца моего, Мала Древлянского, именем холопским «Малко» назвать, вот они меня по деду величать и приспособились. – Любава у него баба ушлая.
– Ох-ти! А я и не ведал.
– Это, видать, тебя ни разу не прихватывало, а то бы давно уж знал.
А с Коляновым сынком дела совсем плохи оказались. Мальчишка высох, и сам от черной немощи ходить уже не мог. Взглянула на него Любава, а потом на Коляна строго посмотрела:
– Ну-ка, признавайся, с кем тайком от жены кобелился?
Колян вначале отнекаться попытался, но у Любавы не сорвешься. Поюлил мужик немного, а потом сознался.
– Было дело, – понурил он голову. – У соседа моего, Безмена, дочери копытца обмывали. Выпили, как водится, я уж домой собрался, да во дворе меня сестрица Безменова перестрела. Она, Светлана эта, давно уж мне глазки строила, а тут у меня хмель в голове и по телу жар. Одолел меня Блуд, на соседском сеновале мы и закутырялись. Как протрезвел – совестно стало. Хотел перед женой повиниться, да смелости не хватило. А Светлана ко мне еще не раз клинья подбивала, только я ей сразу сказал, что жену люблю и промеж нас быть ничего не может. Она и отстала вроде, уж больше года мы только здороваемся.
– Отстала… – усмехнулась Любава.
– Так ведь я же ее отвадил, – сказал Колян.
– Вот на том и погорел. Уж не знаю чем, но ты Светлане сильно приглянулся. Она тебя, я вижу, даже присушить пыталась. Ну, а когда поняла, что ты от присушек женой огорожен и внимания на нее обращать не хочешь, вот тогда она в отместку тебя и спортила.
– Вот ведь дура баба! – не сдержался Колян. – Ну, ладно я, кобель старый, а мальчонку-то за что?
– Он у тебя старший?
– Единственный, – ответил мужик. – Три дочери еще, и он. Наследник.
– Тебе порча не страшна, – сказала Любава. – Тебя от нее еще в детстве накрепко заговорили, а мальчишка не прикрыт. Вот от тебя отскочило, а на него набросилось.
– Ах она сука такая! – изругался Колян в сердцах. – Ох и учиню я ей!
– И даже не мысли об этом, – охладила его Любава. – Я за мальчишку берусь, а значит, Светлане этой и так немало достанется.
Отчитала Любава мальчонку, воском порчу вылила. Седмицу целую его на ноги поднимала. На восьмой день легчать сыну Колянову стало. Потом и вовсе поправился. А Светлану карачун приобнял. Она к Любаве сама прибежала. С поклонцем пожаловала. Прощения просила, говорила, что по глупости порчу навела, что с детства раннего Коляна любит, почти добилась своего, а он на попятный повернул, вот она и не сдержалась.
Хорошо, что я в то время далеко от дома был. Не приведи никому, Даждьбоже, под горячую руку жене моей попадаться. Тогда, в Диком поле, когда печенеги нас вязали, чтобы в полон сграбастать, она только травинкой наговоренной по шее налетчику хлестанула, так того перекорежило так, что он, сколько я у хана Кури гостил, столько кривошеим и проходил. И хоть калечить Светлану жена моя не стала, однако навсегда у нее охоту к ворожбе отбила.
А Колян в благодарность за сына подрядился у нас на подворье печи топить. Выполнял работу свою старательно, так что в эту зиму у нас в доме тепло было.
И вот ныне подмерз я что-то. А на дворе пес заливается, точно кто-то со злом в дом наш вломиться захотел. Вот только злу на наше подворье проход заказан. Не может никто с дурным умыслом сквозь ворота пройти, не сумеет через порог перешагнуть, и тьму причин найдет, чтобы на улице остаться. А здесь, слышу, притих пес, заскрипела калитка, кто-то из дворовых гостям незваным открыл. Спустя мгновение я уже сапоги натянул и из опочивальни вышел, а мне навстречу девка сенная спешит – лучина у нее в руке дрожит, тени чудные по стенам пляшут.
– Боярин, – говорит. – Там до тебя ратники пришли. Говорят, что по делу важному.
– Иду я уже, – отвечаю, а сам думаю: «Ох, Любава. Ничего от тебя не скрыть».
Я как только из Царьгорода воротился, так она меня первым делом пытать начала:
– Как же ты, Добрыня, в питии зелье приворотное распознать не смог?
– А ты почем знаешь, что меня приворожить хотели? – удивился я.
– Так у тебя все на лице написано, – смеется жена. – Смотришь на меня, словно кошак нашкодивший, однако во взгляде твоем вина с правотой соперничают. Вот и поняла я, что искушали тебя сильно и искусу ты поддался, однако вины за собой не чувствуешь. И княгиня здесь ни при чем, – добавила она. – Я бы ее дух сразу учуяла. Значит, чужая бабенка к тебе подкатила, да не по-честному, а исподтишка, оттого и не винишься ты передо мной. Зелье, видать, сильней тебя оказалось, – и на меня хитро прищурилась.
– Все так и было, – я с женой согласился и про Феофано ей рассказал.
– Знать, вправду Анастасий эту шалаву* любил, коли мук не побоялся и ее перед смертью не выдал, – сказала Любава и глаза платочком утерла.
* Шалава – мелкая домашняя падаль и шкурка с нее. Также это слово означало: течную суку, сбежавшую со двора в поисках кобеля, «двуличную» шелковую ткань и двуличную женщину, пристойного вида, но чрезмерно падкую до телесных утех.
Вот какой женой меня Даждьбоже наградил. Порой не знаешь – то ли радоваться от этого, то ли огорчаться.
Радоваться.
Конечно же, радоваться…
Между тем девка сенная ойкнула, пальцы огнем опалив, и лучину на пол уронила.
– Мне тут только пожара не хватало! – заругался я на нее и уголек затоптал.
– Ласки прошу, боярин, – испуганно прошептала она.
– Будет, – спохватился я, – будет тебе. Это я так… не выспался просто…
– Так что ратникам сказать?
– Ничего. Ты ступай, ожог маслом конопляным смажь, а с гостями я сам разберусь.
Вышел я из дома. Морось. По телу мурашки пробежали, и с грустью вспомнилась мне теплая постель, что я давеча оставил. Холодком утренним весь сон из меня разом высадило. Вдохнул я полной грудью и к воротам направился.
Здесь мальчишка дворовый Полкана за ошейник едва сдерживал. Тот хоть брехать и перестал, однако все из мальчишеских рук вырваться норовил да к притворам воротным кинуться.
– Тише, тише, Полкан, – уговаривал отрок кобеля.
– Что тут у тебя, Мирослав? – спросил я.
– Да вот, боярин, люди ждут, а этот, – кивнул он на пса, – никак их на двор не пускает.
– Ну, у него работа такая, – заступился я за Полкана. – Пока солнышко не взошло, он на дворе за хозяина.
– Так уберете вы кабыздоха али нет?! – из-за ворот окрик послышался.
– Чего надо-то? – выглянул я на улицу.
В зябком полумраке смутно вырисовывались три неясные фигуры. Двое в шишаках остроконечных, копья над ними топорщатся, рослые и статные. Сразу видно, что из гридней. А между ними еще один человек: роста невеликого, одет в сермяжку неброскую, руки за спину заложены, а на голове странное что-то – на волосы растрепанные не похоже, да и на шапку тоже, впотьмах сразу и не разглядеть.
– Здоровы ли, молодцы? – поприветствовал я ратников.
– И тебе здоровья, Добрын, – отозвался один из ратников.
– Вот, боярин, – сказал второй. – Княгиня велела тебе полонянина на руки сдать. Примешь?
А у меня отчего-то сердце сжалось. Замерло на миг, словно с ритма сбилось, постояло немного и… снова застучало.
– Да, – сказал я поспешно. – Конечно, приму.
– И еще матушка передать велела, что слово свое крепко держит.
Развернулись ратники и в темноте сгинули.
– Претичу от меня кланяйтесь, – крикнул я им вслед, а сам осторожно к полонянину подступил.
Понял я, почему мне странной шапка на нем показалась. Вовсе не шапка это была, а мешок холщовый. И мешок этот голову и лицо человека закрывал, и на шее веревкой стягивался.
– Так ведь и задушить недолго, – прошептал я и трясущимися руками принялся узел на веревке развязывать. – Ты потерпи только, – приговаривал, – сейчас я… сейчас…
А узел тугой да хитрый, все никак не поддается. Нож бы мне, так я бы его махом, но нет ножа. Потому и ломаю ногти, а пальцы, как назло, слушаться отказываются. От волнения это, видимо. И одна мысль меня буравит: «Почему он молчит? Почему молчит?»
Наконец-то ослаб узел, неподатливая веревка послушной стала. Потянул ее на себя, осторожно распустил, мешок вверх поднял и понял, почему он все время молчал – во рту кляп забит – тряпка грязная.
Вырвал ее с трудом.
Он ртом задышал тяжело, а потом просипел простуженно:
– Руки развяжи… свело… сил никаких нет…
– Сейчас, – я ему за спину забежал, а там опять веревка.
– Мирослав! – кричу. – Бросай кобеля! Ножик тащи!
– У меня с собой, – мальчишка в ответ. – Я его на всякий случай взял, когда на стук выскочил. Забоялся, что могут лихие люди наведаться, – и здоровенный кухонный тесак мне протягивает.
– А Полкан?
– За калиткой он. Сюда не достанет.
– Хорошо, – говорю. – Справный ратник из тебя выйдет, коли сразу цену оружию понял, – а сам лезвием, да по веревке. – И ножик у тебя точеный.
– Я его об камень точу, – хвастает мальчишка, а сам с любопытством незнакомца разглядывает.
– Иди, Полкана попридержи, – говорю ему.
Шмыгнул Мирослав в калитку, на пса заругался, а я веревку на землю скинул, полонянина из пут высвободил, повернулся он ко мне, в глаза взглянул, словно впервые увидел, и сказал:
– Ну, здравствуй.
– Здрав будь, батюшка.
Обнялись мы накрепко, и показалось мне, что отец вроде как меньше ростом стал и в плечах поуже. А может, это я вырос?
Застонал он от моих объятий.
– Что такое? – выпустил я его.
– Рука же у меня. Рана старая расшалилась. Ты уж не обессудь, сынко.
– Что ты, что ты…
– Какой же ты у меня большой стал, – оглядел меня батюшка.
Постояли мы растерянно. Сколько всего мне ему сказать хотелось. Сколько раз мечтал о том, как свидимся. И вот надо же… стоим, и все слова в одночасье подевались куда-то…
– Полкан! На место! – закричал Мирослав.
Но не послушался пес мальчонку, в калитку грудью стукнулся, распахнул ее настежь, на волю вырвался, тявкнул сердито и к нам бросился.
– Батюшка, – шепнул я. – Ты только не дергайся. Он у нас чужих больно не любит. Его на сторожу натаскивали. Он днем на цепи сидит, а по ночам мы его отпускаем, чтоб подворье оберегал.
Остановился Полкан в двух шагах от отца, зубы оскалил и зарычал с угрозой.
– Ну? – сказал отец. – Ты чего обозлился, дурила? Али своих не признаешь? Иди… иди сюда, – и на корточки перед псом присел.
Полкан от такой наглости опешил. Перестал зубы щерить, постоял немного, а потом хвостом завилял, голову к земле опустил, к отцу подошел боязливо, носом в колено ткнулся.
– Вот и умница, – сказал батюшка и здоровой рукой псу за ухом почесал. – А то страху на всех нагоняешь. Ну? Чего ты?
И Полкан морду поднял и отца в лицо лизнул.
– Признал, – сказал я радостно.
А тут и солнышко из-за окоема красный бочок показало. Новый день в мир пришел.
– Пойдем-ка, батюшка, в дом. Там уж нас заждались небось.
Долгих одиннадцать лет мы не виделись. По-разному я нашу встречу представлял, но жизнь все по-своему выкручивает. Помнится – меня потрясло тогда, как спокойно отец унижение над собой принял. Стоял он перед домом моим с мешком на голове, с кляпом во рту, с руками, за спиной стянутыми, и даже вырваться не попытался. А когда я его освободил, он как ни в чем не бывало с Полканом стал дружбу налаживать, а меня словно и не было рядом. Странные штуки с нами Пряхи вытворяют. Обламывают и спесь, и гордыню, будто сухие ветки на сосне вековой. И забияка смирным делается, а скромник на самой вершине славы оказывается.
Ломает нас жизнь, и не знаешь даже, к лучшему это или к худшему. Надеюсь, что все же к лучшему, а иначе и жить не стоит.
Ох, отец…
10 мая 957 г.
Считай, месяц пролетел, а батюшка все от полона отойти не может. Тихий он какой-то, будто болезнь его страшная гложет, и названия этому недугу не придумали еще. И все ему так, и любая снедь, даже простая самая, для него словно яство изысканное. Куропать ему даешь, так он всю до крылышка съест, даже косточки разгрызет. Крошки хлебные все до одной со стола на ладошку смахнет и в рот себе кинет, и жует долго-долго. И все зубы на месте, а он все одно как щербатый. За любую малость Любаве кланяться начинает, да так усердно, что ей даже неловко становится. А потом на улицу осторожно выйдет, где-нибудь во дворе уголочек поукромней найдет, забьется туда, от глаз людских спрячется и сидит целый день – и не видно его, и не слышно.
Со мной и Малушей он тоже странно себя повел. Сестренка-то как только узнала, что отца отпустили и он у меня на подворье остановился, сразу же с Горы в Козары спустилась, к нам прибежала.