– Ольга, – не сдержался я. – Так ведь…
– Переводи, – настойчиво повторила она. – Или зря я тебя в толмачи наняла? Помнишь, что за услугу твою обещала?
– Помню, – сказал я.
– Вот и трудись, коли хочешь отца на воле увидеть. Или не соскучился?
– А Малуша…
– Переводи! – перебила она меня.
Что же поделать? Коль груздем назвался, так в кузовок полезать надобно.
– Порфирородный император, – проговорил я, – Ольга, великая архонтиса русов, предлагает скрепить нерушимый союз между Константинополем и Киевом женитьбой сына своего, кагана Святослава Игоревича, на вашей младшей дочери Варваре Константиновне.
Певчие за занавесами как раз очередную хвалебную песнь Богу своему закончили, а следующую еще не затянули, и оттого в покоях повисла тягостная тишина. И в этой тишине я отчетливо услышал испуганный шепот августы Елены:
– Дочь! К язычнице?!
Не один я таким слухменным оказался, Ольга этот шепот тоже услышала. Встала она из-за стола и вдруг осенила себя крестным знамением.
– Господа нашего, – сказала она по-гречески, – сидящего одесную Отца Небесного, на меня благодать сошла. Больше года прошло, как крестилась я в Имени Его, и душа моя возрадовалась. Укрыл меня своими светлыми крылами ангел Господень, и верой, и надеждой, и любовью Божеской меня одарил.
Она бросилась в ноги августы, прижалась щекой к ее коленям.
– Иисусом Христом, Спасителем нашим, на меня имя Елены возложено, в честь святой матери равноапостольного Константина Великого, и теперь могу назвать тебя сестрой своей возлюбленной во Христе. – И слезы брызнули из глаз княгини. – Прими мя в объятья свои, любезная сестра, и пусть преданность моя тебе зароком будет.
Растроганная августа не выдержала нахлынувших на нее чувств, дрожащими пальцами легонько коснулась плеча княгини, и слеза умиления пробежала по ее щеке. И так уж случилось, что в этот момент за занавесами певчие затянули молитву, и ладные звуки их голосов разлились волной по покоям императора Византии, накрыв нас величавым покровом возвышенной мелодии.
Я вдруг понял, что стою, раскрыв рот, и, словно дитя неразумное, глупо смотрю на все происходящее. Взглянул на василиса – Константин, изумленный не меньше моего, растерянно озирался по сторонам, будто пытался найти поддержки у кого-то. Взгляды наши встретились, он смутился на миг, а потом быстро взял себя в руки, встал и сказал:
– То, что во Христе ты, сестра Елена, утешение нашла, это похвально. Однако, насколько я знаю, с патриархом Фокием у тебя размолвка случилась.
– Не у меня, брат мой возлюбленный, – ответила Ольга, руку августе поцеловала, с колен поднялась, платье свое отряхнула и слезы платочком промокнула. – У наставника моего теософский спор с патриархом вышел.
– А наставник твой не из богомилов ли будет? – Василис подошел к жене и руку ей на плечо положил, дескать, погоди умиляться да слезы лить.
– Из тех еретиков, что Болгарию против владычества нашего возмутили? – августа с недоверием посмотрела на Ольгу.
– Григорий во Христа искренне верует, любовь вселенскую в себе несет и людям раздаривает, – сказала та. – Учитель его, Андрей, на моих глазах мученичество во имя Христово принял, из моих рук душа его к Господу отлетела. И знаю я, что нет на свете людей более их сердцем чистых и Иисусу верных, а за кого считает их патриарх Фокий, мне не важно. В христианскую веру я крестилась, и Иисусу предана, что же вам еще надобно?*
* Повесть временных лет (ПВЛ) утверждает, что княгиня Ольга приняла крещение в Константинополе, и по этому поводу рассказывает весьма занимательную историю о том, как Константин Багрянородный стал ее крестным отцом. Однако сам Константин в своих записях нигде не упоминает об этом событии. Ни в одном из дошедших до нас византийском источнике о крещении «архонтисы русов» также не упоминается. Примерно в то же время в Константинополе были крещены два румынских племенных князька, и это событие, подчеркивающее силу и важность Византийского патриархата, вошло в хроники. Константин же утверждает, что в столицу империи Ольга приехала со своим духовником. Опираясь на эти источники, многие историки приходят к выводу, что первая русская святая крестилась в Киеве (скорее всего, 21 мая, в день тезоименитства императора Константина I и его матери Елены), а рассказ в ПВЛ вызывает у них сомнения, тем более что первый летописный свод писался в те времена (1037-1039) книжниками только что созданной Киевской митрополии, когда на Руси утверждалось христианство византийского образца, и версия о константинопольском крещении княгини была выгодной священнослужителям-грекам.
– И все же патриарх богомилов не любит… – Константин только руками развел, мол, я-то не против, но… кесарю кесарево, а Богу…
– Патриарх Фокий, – сказала Ольга, – с Римским понтификом хуже врагов заклятых, однако рядом с троном твоим сиденье для Папы стоит, и он первозванным другом твоим прозывается, а патриарх считается лишь вторым после Папы*. – Княгиня подняла глаза и взглянула на василиса. – Или я не права?
* В описываемый период еще не было жесткого разделения между западной и восточной ветвями христианства. Однако между патриархом Константинопольским и Римским Папой шла борьба за право стоять во главе всего христианского мира. При Константине VII был разработан Устав Византийского двора – своего рода табель о рангах государственных и церковных чинов. В нем 92 ранга (в Российской империи насчитывалось только 14 рангов). Согласно Уставу после царя-самодержца шли цари-соправители (чаще всего дети императора), затем Папа Римский, «первозванный друг царя, сидящий слева», и только потом патриарх Константинопольский, названный «вторым после папы, сидящим справа…».
– Все так, но…
– А сын твой? – августа перебила мужа. – Он тоже христианство принял?
– Нет, – вздохнула княгиня, – но у нас говорят, что яблоко от яблони недалеко падает, и если понадобится…
– Так он язычник?
– Сейчас да, но как знать, что завтра будет.
– Нам подумать нужно, архонтиса, – сказал Константин. – Через десять дней ждем тебя на встречу. Тогда и решим, как нам с договором и с остальными делами нашими поступить. – И он кивнул, давая понять, что встреча закончилась.
– Если они так всегда обедают, то недолго и с голоду помереть, – сказала мне Ольга, как только мы вышли из трапезной. – Нужно будет стольникам велеть, чтоб столы в монастыре накрыли, а то у меня уже под ложечкой засосало. Целый день люди тут, во дворце, проторчали не пивши, не евши. Гостеприимен владыка царьградский, ничего не скажешь! Ты как, Добрын? Небось, тоже в животе урчит?
– Не до еды мне сейчас, – ответил я ей.
– А что такое? – удивилась она, словно и не было ничего несколько мгновений назад в трапезной.
– Ну, то, что ты в христианскую веру втайне от всех крестилась, это еще ничего, – сказал я ей. – Я знал, что рано или поздно это случится. Думал даже, что ты в Царь-город стремишься, чтобы тут веру греческую принять. Ошибся, выходит.
– Я же Звенемиру обещала, что так оно и будет, – усмехнулась она.
– Ну? И как тебе… Елена? Легче на душе стало?
– Ольгой! Ольгой меня зовут! – отчего-то разозлилась она. – И чтоб я от тебя больше этого имени не слышала. Не пришло еще время мне себя Еленой огласить.
– Конечно, не пришло, – согласился я. – Не потерпит Русь православная христианку у власти. А Святослав-то знает, что его матушка вместо Перуна Иисусу требы возносит и поклоны бьет?
– Молод он еще, чтобы понять меня, – вздохнула она.
– Чтобы понять, значит, молод… – настала очередь и мне гнев свой наружу выпустить. – А чтобы на гречанке его женить, так это в самый раз?
– А тебе-то что? – спросила она.
– Да разве ты не видишь, что Малуша по нему сохнет? Или не замечаешь, как он на сестру мою смотрит?
– Вижу, – сказала Ольга. – Ну и что с того?
– Как это что? Любовь же меж ними зарождается.
– Любовь? – обмахнулась она от жары платочком, пот со лба утерла, а потом сказала решительно: – Я вон без любви замуж вышла, и ничего. А дела государства нашего требуют Византию нам в союзники приманить. С Константином породнимся да, может быть, сообща Дикое поле усмирим, печенегов от границ отвадим, хазарам не позволим на земли наши на восходе зариться. Хоть и одурачить меня василис хотел, когда войском своим бахвалился, однако чую я, что сила у Византии есть. И сила немалая.
– Ну, пока Константин сам у тебя воинов просит, – сказал я.
– Ты же сам видишь, – продолжила Ольга, будто не заметив моих слов, – как здесь все устроено. Как искусны мастера греческие. Мудрость древняя на этой земле живет. Учиться Руси у греков нужно. Народу лучше будет, коли в землю нашу вместе с Варварой знания и умение придут…
– А еще попы царьградские, церемонии глупые, рабство жестокое, зависть и жадность… – не стерпел я, высказал. – Ты сейчас мне отца напомнила. Он в детстве тоже все про пользу для народа сказки рассказывал. Говорил, что любовь вздор, и не о ней, а о прибыли думать нужно, о людях своих, только почему-то вышло наоборот все. Народ древлянский под твою пяту попал, сам он в полон угодил и все потерял, а моя любовь как была, так и будет всегда при мне. И не нужно мне ни Бога, ни прибытков, ни понимания по свету искать, если чувствую я, как в сердце огонек любви горит и душу мне согревает. А знания… не один век мы своим умом обходились, и ничего, выжили и дальше жить станем. Я тут давеча памятник видел, на котором последние дни Царь-города вырезаны, так там русы Константинополь с землей ровняют. Значит, понимают мудрецы византийские, что их на свете не будет, а мы останемся.
– Что-то больно ты разговорился, – одернула меня княгиня. – Пошли-ка лучше, а то, небось, заждались уж нас.
Долго я не осмеливался Малуше сказать о том, что Ольга женить на Варваре, дочери василиса, сына своего задумала. Не знал, как сестренка к новости этой отнесется. Молодая она еще, горячая, глупостей может натворить. Не хотел я ее сердечко юное ранить, но потом понял, что лучше пусть от меня, чем от другого кого-нибудь горькую правду узнает.
Отважился.
Улучил момент, к себе позвал. О том о сем посудачили мы, решился я, наконец, и все ей рассказал.
Плакать она не стала, насупилась только, а потом из волос гребень, когда-то Ольгой подаренный, вынула, поглядела на него с ненавистью и в угол кельи зашвырнула. Стукнулась кость резная о камень серый и напополам развалилась. Поджала сестренка губы, посидела немного, вздохнула и рукой махнула:
– Я ей глаза выцарапаю и косы повыдеру!
– Кому?
– Варваре этой, – сказала Малуша.
– А она-то тут при чем?
– Была бы при чем – до смерти бы замучила. Не отдам я его. Не отдам.
– Ты это брось, – велел я ей. – Дурь всякую из головы гони. Если вы и вправду друг к другу неровно дышите, то никто вас разлучить не сможет. Не вздумай чего непотребного сотворить, а будь поумней. С княгиней себя веди, словно и не случилось ничего, ни словом, ни взглядом обиду свою не выказывай, и поверь мне: настанет день, когда Ольга сама к тебе придет и просить станет, чтоб ты за Святослава замуж пошла.
– Верю я тебе, Добрынюшка, – взглянула на меня сестренка, обняла крепко и только тут разрыдалась. – Ненавижу его… терпеть не могу…
– Будет тебе, – погладил я ее ладонью по волосам, а сам подумал:
«Может, и нет меж ними никакой любви? Так… шалости детские…»
11 сентября 956 г.
На рассвете, незадолго перед заутренней молитвой, в тяжелые дубовые ворота монастыря Святого Мамонта постучались. Стук был едва слышен, но привратник Никодим чутко нес свое послушание. Вот уж который год он ждал, что игумен наконец-то даст благословение на постриг, но игумен отчего-то все тянул, и Никодим так и ходил в послушниках, честно и старательно выполнял свою работу и тихо мечтал о том дне, когда сможет примерить на себя монашеский клобук.
– Господи Иисусе, – привратник перекрестился, зевнул и пошел к воротам. – Кто же это в такую рань пришел?
Он открыл маленькое окошечко в воротной калитке и вгляделся в предрассветную мглу:
– Кто там?
Тишина в ответ.
– Почудилось, что ли? – пожал плечами привратник и уже собрался окошко прикрыть, как из темноты слабый голос послышался:
– Господом тебя молю, добрый человек, к милосердию твоему взываю.
– Кто там? – вновь переспросил Никодим и почувствовал, как оторопь его пробирает.
– Пусти меня, добрый человек, – голос едва слышался, но говорившего, сколько ни старался привратник, разглядеть не мог.
– Отступись, нечистый, – перекрестился послушник. – Нечего меня речами приманивать да голоском женским прельщать.
– Разве я на нечистого похожа? – И увидел в окошко свое привратник, как с земли поднялась фигура.
Потому и не приметил ее Никодим сразу, что уж больно она в рубище своем на кочку дорожную походила. Теперь, когда встала да волосы запыленные с лица убрала, разглядел, что вовсе не враг человеческий, а девка-простоволоска его о помощи просит.
– Тем более ступай, – успокоился привратник. – Здесь обитель мужская и нечего братию понапрасну смущать.
– Я монахов смущать не собираюсь, – сказала женщина. – Мне гостей ваших повидать надобно. Разве не здесь архонтиса русов с посольством своим остановилась?
– Здесь, – кивнул Никодим.
– И купцы русские с ней?
– Так, – согласился привратник.
– Вот их повидать мне надобно.
– Это зачем тебе скифы понадобились? Или думаешь, что они себе получше да почище женщин не найдут?
– Ты пусти меня, добрый человек, – взмолилась простоволоска. – А я уж там сама разберусь.
– Ладно, – сжалился Никодим, – тут подожди, а я пойду позову кого-нибудь из них.
Я как раз на воздух выбрался. Душно в келье, сил никаких нет, вот с утра пораньше и вышел. Люблю это время. Нравится мне тишина, которая в ожидании восхода солнца по миру разливается. Воздух перед рассветом вкусный, свежий. Дышать легко, и думается хорошо. Прошлое вспоминается, о будущем мечтается. Стоял я, представлял, как домой вернусь, тихонько на двор пройду, дверь в дом отворю, в горницу поднимусь, а там Любава. Интересно, как встретит она меня? Заждалась, небось. И я соскучился…
– Господин… господин… – это было так неожиданно, что я дернулся и потянулся рукой к поясу, но меч остался в келье и пальцы схватили пустоту.
– Чего тебе? – обернулся я на голос.
Монахи никогда не заговаривали с нами первыми. Старались как можно реже попадаться нам на глаза, а если случалось такое, спешили поскорее скрыться. Словно бестелесные тени, они кутались в свои черные клобуки, пытаясь не привлекать к себе внимания, но стоило обратиться к ним, как они с готовностью стремились всячески услужить. Еще бы им не стараться, когда за каждый день нашего пребывания здесь Ольга велела мехами расплачиваться, а рухлядь мягкая в Царь-городе дороже золота ценится. Я еще подивился – жара стоит, хоть мясо на солнцепеке жарь, а меха наши у ромеев в такой цене. И хотя самим монахам мех был без надобности, однако настоятель их от подарков не отказывался.
– Прости, что отвлекаю тебя от важных дел, господин, – смиренно склонив голову, обратился ромей ко мне.
– Да уж. Дела и вправду важные, – усмехнулся я и только тут заметил, что клобука на голове у ромея нет. – Ты послушник?
– Ты прав, господин, – ответил он. – Но отец игумен обещал удостоить меня благословения на подвиг во имя Господа нашего.
«Не велик подвиг ничего не делать, а только с утра до поздней ночи Бога славить», – подумал я, но вслух спросил: – Как зовут тебя?
– Никодим. Я привратник монастырский.
– И чего же нужно тебе, Никодим?
– Там, – махнул он рукой в сторону ворот, – женщина какая-то в обитель просится. Говорит, что кого-нибудь из послов скифских повидать хочет.
– Уж не Феофано ли опять домогается? – вспомнил я безумную девку и поморщился от брезгливости.
– Что? – не понял послушник.
– Кто такая?
– Бродяжка какая-то, – сказал он. – Грязная, оборванная… мне ее прогнать?
– Погоди, – остановил я его. – Посмотреть на нее хочу.
Подошли мы к воротам, Никодим окошко в калитке отворил, я заглянул. Вижу – правда, замарашка. Волосы от пыли серые, спутаны и сосульками грязными свисают, исхудавшее тело едва рваниной прикрыто, ноги в кровь о камни дорожные сбиты – и в чем только душа держится. А в глазах столько боли и тоски, что у меня сердце защемило.
– Что тебе нужно, женщина? – спросил я ее.
– Ты рус? – вопросом на вопрос она мне ответила.
– Древлянин, – сказал я, а потом сообразил: для ромеев что древлянин, что полянин, что варяг – все едино. – Рус, – кивнул.
– Из купцов?
– Нет. Боярин я. Толмач княгини Ольги.
– Мне на пристани гребцы с ладей сказали, что в монастыре купцы живут.
– Да, – согласился я. – Здесь и купцы наши на постое.
– А Стояна-купца знаешь?
– Конечно, знаю.
– Слово ему передать сможешь, боярин?
– Смогу, – кивнул я, – говори.
– Скажи Стояну, что Марина у него прощения просит.
– Кто?!
– Марина. Он знает, – поклонилась она до земли воротам монастырским, повернулась и прочь побрела.
А меня словно молнией обожгло. Вспомнил я глаза эти.
– Марина! – крикнул я вслед замарашке. – Погоди, Марина! Никодим, – обернулся я к привратнику, – калитку отопри.
– Сейчас, господин, – послушник запоры потянул.
Лязгнуло железо по скобам, открылась дверца, я наружу выскочил.
– Марина! – бросился за женщиной вслед.
Догнал.
За плечики худенькие схватил.
К себе повернул.
Точно.
Она.
– Марина! Ты не признала меня? Это же я! Добрын! Гребцом со Стояном в Булгар ходил. Помнишь, как мордва на Оке нам вешку ложную поставила, а мы еще на мель сели?
– Добрын?
Вгляделась она в меня. Узнала. Улыбнулась устало.
– Добрыня…
Глаза у нее закатились, заваливаться начала, едва на руки подхватить успел. Легкая она, как пушинка. Худющая – кожа да кости. Я ее покрепче к груди прижал и обратно к монастырю побежал.
– Никодим! Воды давай!
– Так ведь… – замялся он. – Мне же от ворот отлучаться нельзя.
– Я за тебя постерегу. А ты давай… воды неси. Видишь, худо ей совсем.
– Кто же это такая? – спросил привратник.
– Жена купца нашего. Ты поторопись.
– Что ж он жену-то до такого довел? Прости, Господи…
– Хватит языком молоть, – разозлился я. – Воду неси!
– Ага, – закивал Никодим.
Пока привратник за водой бегал, я Марину все в чувство привести старался. Осторожно на землю ее уложил, ушные раковины ей растер, кисти рук и ступни, под нос ей пальцем надавил, как меня когда-то Белорев учил. Застонала Марина и глаза открыла.
– Стоян… – прошептала.
– Тише, Маринушка, – я ей. – Теперь все хорошо будет.
А тут и Никодим вернулся. Попила она водички студеной, на меня взглянула.
– Прости меня, Добрыня… вот упала, – сказала. – Слабая стала…
– Это ничего, это пройдет скоро.
– Мне бы хлебушка… три дня не ела…
– Сразу хлеба нельзя, горло поцарапаешь. Давай-ка я тебя к себе отнесу… спасибо тебе, Никодим, – сказал я вконец растерявшемуся привратнику. – Ты добрый человек, а таких боги любят.
– Помогай вам Господь, – сказал послушник и нас с Мариной перекрестил.
Я ее в келью отнес, на лежак свой пристроил. Потом Никифора растолкал, он на нас спросонья вылупился и никак понять не может, что за девку я с собой приволок.
– Что ж ты, Добрыня? – спрашивает. – Или о жене забыл?
– Дурак ты парень, – я ему в ответ. – Лучше давай бегом Стояна отыщи, да поживей.
– А на кой он тебе?
– На спрос, – говорю, – а кто спросит, тому в нос. Иди, коли посылаю.
– Ага, – покосился он на Марину и как был босиком и в исподнем, так и за дверь выскочил.
– Погоди, – прошептала Марина. – Как же я такая перед ним…
– Не переживай. Давай-ка я тебе лицо вытру.
Вынул я из скрыни утирку чистую, смочил ее водой, что мы с Никифором в кувшине на ночь припасали, осторожно пыль и грязь с лица ее убрал.
– Я потом Малушу, сестру мою, позову, – приговаривал, чтоб она переживать перестала. – Она тебя и напоит, и накормит, и в мыльню сводит. У нее нарядов всяческих много, а лохмотья мы твои спалим.
– Ох, Добрыня, – вздохнула она тяжко. – Зря ты меня сюда… Я же только прощения у него хотела просить…
– Вот Стоян сейчас сюда придет, так и попросишь. Как же ты тут оказалась-то?
– Так ведь Константинополь мне родина. Или не знал?
– Слышал, но запамятовал.
– Я тоже из купеческого рода. Отец караваны в Мараканду водил. Я подросла, так с ним напросилась… а на обратном пути степняки нас встретили. Отца убили, товар пограбили, а меня – в Булгар на торжище. Там Стоян меня и выкупил. А я… я… видишь, как обернулось все, – и слезы покатились по ее щекам.
– Ты силы береги, – шепнул я Марине. – Не надо плакать.
– Как же не надо, – ответила она. – Ведь…
– Знаю я.
Помолчала она, с силами собралась, а потом проговорила тихо:
– Мы с Просолом боялись, что муж за нами вдогонку кинется… я же полюбила его. Понимаешь? И он меня любил. Вот и решили, что от Руси подале нам спокойней будет.
– Где же он теперь? – спросил я.
Зря, наверное, но слово не воробей…
– Нет его больше, – ответила она и опять заплакала. – И я могла бы изгибнуть, но Господь меня на муку на свете этом оставил. За грех мой наказал.
– Разве любить – это грех?
– Так ведь я от мужа сбежала… – всхлипнула она. – А Стоян… он хороший… добрый… ласковый, а я…
И что тут сказать можно? Не вправе я был ее судить, да и никто на свете белом такого права не имеет.
– Чего звал, Добрын? – Распахнулась дверь, и в келью Стоян вошел.
Увидел он Марину и остолбенел. Постоял мгновение, а потом на колени перед ней упал.
– Маринушка… любая моя, – руку ее схватил и целовать начал.
Я поскорее из кельи вышел, чтоб встрече их не мешать. А за дверью жердяй с ноги на ногу переминается.
– Чего это с толстяком? – меня спрашивает.
– Жену он встретил. Ты туда сейчас не суйся, – закрыл я перед его носом дверь в келью.
– Так у меня же там одежа. Что ж мне теперь, в исподнем ходить?
– Ничего, – я ему. – Сам же стонал, что в ризе больно жарко. Вот и проветришься. Пошли-ка лучше к девкам моим сходим. Надо Малуше с Заглядой сказать, чтоб еду приготовили и платья для Марины.
Почти до полудня Никифор в исподнем проходил. Претич жердяю плащ дал, чтобы тот срам свой прикрыл, кто-то из гридней шапку одолжил, а вот сапог черноризнику так подобрать и не смогли – больно нога у парня большая. Ну, так Никифору босым ходить даже нравилось. Не в теремах жердяй рос, в деревне, а там сапоги только по праздникам надевали.
Сестра для Марины одежи своей не пожалела, а Загляда в келью отвара мясного отнесла.
– Ну? Что там? – спросила ее Малуша.
– Разговаривают, – ответила та.
Уж не знаю, о чем в келье нашей Стоян с Мариной говорили, только, когда он ее, со счастливой улыбкой на лице, вынес, поняли мы, что простил купец свою жену, и порадовались за них.
Через год Марина двойню родила. А когда я посадником при малолетнем княжиче в Новгород приехал, у них уже четверо ребятишек было. Потом Стояна, которого уговорила жена крещение принять, воевода Свенельд в болгарском походе под Доростолом казнил. Привез новгородец рати княжеской мечи новые, жала копейные и меду пьяного от земли своей в подношение, да не ко времени обоз его оказался. Вместе с десятью тысячами христиан он под горячую руку Святославу попал. Внушил князю варяг, что христиане княжеского войска императору Византийскому продались, вот он всех под одну гребенку и причесал. А сын их младший, Данилка, на моих глазах рос и в годину тяжелую со мной к свеям подался. Там, на берегу чужом, любовь свою встретил и зятем знатного ярла стал. Средний, сотник Ерофей Стоянович, сейчас со мной, под стенами новгородскими стоит. А старшие – близнецы Онфим и Чекан – по стопам отца пошли, купчинами знатными сделались. В Бухаре далекой их эмир в зиндан посадил, хотел барсам ручным скормить, но выбрались они из застенка, да еще и с прибылью немалой домой вернулись.
Такая она, доля человеческая, – сводит людей, разводит, лбами сталкивает, до таких низов порой опускает, что и жить не хочется. А потом глядишь, и наладилось все. Нужно только, несмотря ни на что, на лучшее надеяться.
15 сентября 956 г.
Звякает цепь звеньями железными, по земле волочится. От звона этого тяжко на сердце, хочется уши ладонями зажать и глаза зажмурить, но креплюсь. Я и представить себе не мог, что когда с утра пораньше к нам посланник от проэдра прибежал да василисовым велением Ольгу с приближенными на Лобную площадь пригласил, чем эта встреча обернется.
Мы сперва решили, что нас на праздник зовут. Народу собралось много. Все веселые, разодеты ярко, песни поют, смеются, друг дружку подначивают.
Для нас, как для гостей дорогих, особые места приготовили, чтоб нам видно все было и зеваки не мешали. Мы как на эти места поднялись да сверху на площадь взглянули, так все и поняли.
– Что-то не нравится мне все это, – сказал Григорий.
– Да уж, – согласилась Ольга. – Но ничего не поделаешь, – вздохнула она. – Видишь, сам Константин здесь, и августа его тоже пожаловала.
Действительно – на противоположной стороне, на помосте, так же высоко над толпой, как и мы, на сиденьях, дорогими коврами укрытых, сидел василис с Еленой. Прямо под ними на золоченом стуле патриарх Фокий устроился. Чуть ниже дети императорские, Роман с Варварой. А между ними я Феофано разглядел. Роман ей что-то рассказывал, а она смеялась задорно.
– Кто же это пригожая такая? – Претич даже с места приподнялся, чтобы Феофано получше рассмотреть.
– Это Романова женушка, – сказала Ольга. – Слухи о ней ходят дурные. Говорят, что она не лучше кошки по весне, только о котах и думает.
При этих словах я покраснел. Подумал: «Хорошо, что на меня внимания не обращают».
– Не суди да не судима будешь, – Григорий неодобрительно на княгиню взглянул.
– Прости, – смиренно ответила та, а потом проговорила упрямо: – Только эти сведения верные. Я бы на человека напраслину не стала возводить.
– Матушка, – пробасил Никифор. – Гляди-ка, нам василис рукою машет.
– Вот и я ему помашу, – Ольга платочком в ответ обмахнулась, то ли ответила на приветствие, то ли просто зной прогнала.
А я все на Феофано смотрел и ту ночь вспоминал, когда она меня опоила. Если бы не Анастасий…
Беспутница между тем все пуще веселилась и все на середину площади пальцем показывала, словно там действо шутейное затевается. Вот только то, что вызывало такое бурное веселье у Феофано, у меня забавным назвать язык бы не повернулся.
В центре площади был сооружен еще один помост. Не высокий, но сделанный так, что его можно было xopoшo рассмотреть. На помосте лавка деревянная, стол, веревки какие-то, жаровня с углями раскаленными, а рядом со всем этим стоял здоровенный детина в кожаном фартуке и с красной повязкой на голове. Детина деловито перебирал ножи, крюки и какие-то странные и страшные на вид предметы, лежащие на столе, и глупо лыбился народу, окружившему помост.
Возле детины двое помощников суматошились – горбатый карлик с длинными, ниже колен, сильными руками, и детина, с такой же красной тряпкой на голове.
– Отец с сыном, что ли? – пророкотал Никифор.
– У них это дело, видать, по наследству передают, – сказал Претич и хотел добавить еще что-то, но не стал.
К нам на помост, пыхтя и отдуваясь, взобрался проэдр Василий. Скривился охранник Ольгин, толстяка увидав. Отвернулся. Не любил Претич ромея. Да и никто из наших к проэдру добрых чувств не питал. А толстяку этого и не надо было. И без нашей любви Василий себя неплохо чувствовал. Поклонился Ольге ромей.
– Великий император Византийский Константин Порфирогенет с августой своей велели мне, презренному рабу его величия тебя, архонтиса, и людей твоих сопровождать и пояснения по мере необходимости давать, – сказал торжественно.
– Хорошо, – ответила ему княгиня. – Вон, – указала она рукой, – в сторонке постой. Если понадобишься, я к тебе обращусь.
Отошел проэдр, а Ольга ко мне повернулась:
– Чем это от него так воняет? Словно поляну цветущую лось дерьмом изгадил.
– Наверное, благовониями проэдр себя умасливает, чтобы запах пота отбить, – усмехнулся я.
– Лучше бы в бане попарился, – сказала княгиня.
– Ему нельзя, – подал голос Претич.
– Это почему?
– Расплавится и потечет.
Рассмеялись мы, но смех наш не больно-то веселым вышел. Хлопнул трижды в ладоши василис Царьградский, трубы призывно загудели, барабан громыхнул, притихли люди на площади. На центральный помост поднялись вельможа разодетый и священник в платне золоченом.
– Во имя Господа нашего, Иисуса Христа… – пропел поп.
И затянул длинный молебен, часто повторяя имя Бога и апостолов его. Люди на площади попадали на колени и усердно молились, старательно стукаясь лбами о пыльную мостовую.
Василис с семьей молились наравне со всеми, а патриарх лишь крестился изредка да на нас поглядывал недовольно.
Наконец священник замолчал, и на его место вельможа встал. Народ с колен поднялся и зашумел одобрительно. А вельможа между тем речь начал. Говорил о том, что всякая власть от Бога, что покушаться на нее грех великий, что император Константин – единственный заступник для всех христиан. И снова Иисусом и именами его учеников, и всеми святыми, и ангелами, и архангелами обильно свою речь сдабривал.