Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 7

ModernLib.Net / Гончаров Иван Александрович / Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 7 - Чтение (стр. 20)
Автор: Гончаров Иван Александрович
Жанр:

 

 


      – Боже мой! – болезненно произнес Райский.
      – Bonjur! – сказала она, – не ждали? вижю, вижю! Du courage!1 Я всё понимаю. А мы с Мишелем были в роще и зашли к вам. Michel! Saluez done monsieur et
      296
      mettez tout cela de c?t?!1 Что это у вас? ах, альбомы, рисунки, произведения вашей музы! Я заранее без ума от них: покажите, покажите ради Бога! Садитесь сюда, ближе, ближе…
      Она осенила диван и несколько кресел своей юбкой. Райскому страх как хотелось пустить в нее папками и тетрадями. Он стоял, не зная, уйти ли ему внезапно, оставив ее тут, или покориться своей участи и показать рисунки.
      – Не конфузьтесь, будьте смелее, – говорила она. – Michel, allez vous promener un peu au le jardin!2 Садитесь, сюда, ближе! – продолжала она, когда юноша ушел.
      Райский внезапно разразился нервным хохотом и сел подле нее.
      – Вот так! Я вижю, что вы угадали меня… – прибавила она шепотом.
      Райский окончательно развеселился: «Эта, по крайней мере, играет наивно комедию, не скрывается и не окружает себя туманом, как та…» – думал он.
      – Ах, как это мило! charmant, се paysage!3 – говорила между тем Крицкая, рассматривая рисунки. – Qu’est-ce que c’est que cette belle figure?4 – спрашивала она, останавливаясь над портретом Беловодовой, сделанным акварелью. – Ah, que c’est beau!5 Это ваша пассия – да? признайтесь.
      – Да.
      – Я знала – oh, vous etes terrible, allez!6 – прибавила она, ударив его легонько веером по плечу.
      Он засмеялся.
      – N’est-ce pas?7 Много вздыхают по вас? признайтесь. А здесь еще что будет!
      Она остановила на нем плутовский взгляд.
      – Monstre! – произнесла она лукаво.
      «Боже мой! Какая противная: ее прибить можно!» – со скрежетом думал он, опять впадая в ярость.
      297
      – У меня есть просьба к вам, m-r Boris… надеюсь, я уже могу называть вас так… Faites mon portrait.1
      Он молчал.
      – Ма figure у pr?te, j’esp?re?2
      Он молчал.
      – Вы молчите, следовательно это решено: когда я могу придти? Как мне одеться? Скажите, я отдаюсь на вашу волю – я вся вашя покорная раба… – говорила она шепелявым шепотом, нежно глядя на него и готовясь как будто склонить голову к его плечу.
      – Пустите меня, ради Бога: я на свежий воздух хочу!.. – сказал он в тоске, вставая и выпутывая ноги из ее юбок.
      – Ах, вы в ажитации: это натурально – да, да, я этого хотела и добилась! – говорила она, торжествуя и обмахиваясь веером. – А когда портрет?
      Он молча выпутывал ноги из юбок.
      – Вы в плену, не выпутаетесь! – шаловливо дразнила она, не пуская его.
      – Пустите меня: не то закричу!
      В это время отворилась тихонько дверь, и на пороге показалась Вера. Она постояла несколько минут, прежде нежели они ее заметили. Наконец Крицкая первая увидела ее.
      – Вера Васильевна: вы воротились, ах, какое счастье! Vous nous manquiez!3 Посмотрите, ваш cousin в плену, не правда ли, как лев в сетях! Здоровы ли вы, моя милая, как поправились, пополнели…
      И Крицкая шла целоваться с Верой. Вера глядела на эту сцену молча, только подбородок дрожал у ней от улыбки.
      – Я вас давно ждал! – заметил ей Райский сухо.
      – Я хорошо сделала, что замешкалась, – с вежливой иронией сказала Вера, поздоровавшись с Крицкой. – Полина Карповна подоспела кстати…
      – N’est-ce pas?4 – подтвердила Крицкая.
      – Она, верно, лучше меня поймет: я бестолкова очень, у меня вкуса нет, – продолжала Вера и, взяв два-три рисунка, небрежно поглядела с минуту на каждый,
      298
      потом, положив их, подошла к зеркалу и внимательно смотрелась в него.
      – Какая я бледная сегодня! У меня немного голова болит: я худо спала эту ночь. Пойду отдохну. До свидания, cousin! Извините, Полина Карповна! – прибавила она и скользнула в дверь.
      Шагов ее не слышно было за дверью, только скрып ступеней давал знать, что она поднималась по лестнице в комнату Марфиньки.
      – Теперь мы опять одни! – сказала Полина Карповна, осеняя диван и половину круглого стола юбкой, – давайте смотреть! Садитесь сюда, поближе!..
      Райский молча, одним движением руки, сгреб все рисунки и тетради в кучу, тиснул всё в самую большую папку, сильно захлопнул ее и, не оглядываясь, сердитыми шагами вышел вон.
 

XVII

 
      Райский решил платить Вере равнодушием, не обращать на нее никакого внимания, но вместо того дулся дня три. При встрече с ней скажет ей вскользь слова два, и в этих двух словах проглядывает досада.
      Он запирался у себя, писал программу романа и внес уже на страницы ее заметку «о ядовитости скуки». Страдая этим, уже не новейшим недугом, он подвергал его психологическому анализу, вынимая данные из себя.
      Ему хотелось уехать куда-нибудь еще подальше и поглуше, хоть в бабушкино Новоселово, чтоб наедине и в тишине вдуматься в ткань своего романа, уловить эту сеть жизненных сплетений, дать одну точку всей картине, осмыслить ее и возвести в художественное создание.
      Здесь всё мешает ему. Вон издали доносится до него песенка Марфиньки: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!» – поет она звонко, чисто, и никакого звука любви не слышно в этом голосе, который вольно раздается среди тишины в огороде и саду; потом слышно, как она беспечно прервала пение и тем же тоном, каким пела, приказывает из окна Матрене собрать с гряд салату, потом через минуту уж звонко смеется в толпе соседних детей.
      299
      Вот несколько крестьянских подвод въехали на двор, с овсом, с мукой; скрып телег, говор дворни, хлопанье дверей – всё мешает.
      Дальше из окна видно, как золотится рожь, белеет гречиха, маковый цвет да кашка, красными и розовыми пятнами, пестрят поля и отвлекают глаза и мысль от тетрадей.
      Райский долго боролся, чтоб не глядеть, наконец украдкой от самого себя взглянул на окно Веры: там тихо, не видать ее самой, только лиловая занавеска чуть-чуть колышется от ветра.
      Вчера она досидела до конца вечера в кабинете Татьяны Марковны: все были там, и Марфинька, и Тит Никонович. Марфинька работала, разливала чай, потом играла на фортепиано. Вера молчала, и если ее спросят о чем-нибудь, то отвечала, но сама не заговаривала.
      Она чаю не пила, за ужином раскопала два-три блюда вилкой, взяла что-то в рот, потом съела ложку варенья и тотчас после стола ушла спать.
      Чем менее Райский замечал ее, тем она была с ним ласковее, хотя, несмотря на требование бабушки, не поцеловала его, звала не братом, а кузеном, и всё еще не переходила на «ты», а он уже перешел, и бабушка приказывала и ей перейти. А чуть лишь он открывал на нее большие глаза, пускался в расспросы, она становилась чутка, осторожна и уходила в себя.
      Райскому досадно было на себя, что он дуется на нее. Если уж Вера едва заметила его появление, то ему и подавно хотелось бы закутаться в мантию совершенной недоступности, небрежности и равнодушия, забывать, что она тут, подле него, – не с целию порисоваться тем перед нею, а искренно стать в такое отношение к ней.
      Чем он больше старался об этом, тем сильнее, к досаде его, проглядывало мелочное и настойчивое наблюдение за каждым ее шагом, движением и словом. Иногда он и выдержит себя минуты на две, но любопытство мало-помалу раздражит его, и он бросит быстрый полувзгляд исподлобья – всё и пропало. Он уж и не отводит потом глаз от нее.
      Она столько вносила перемены с собой, что с ее приходом как будто падал другой свет на предметы; простая комната превращалась в какой-то храм, и Вера,
      300
      как бы ни запрятывалась в угол, всегда была на первом плане, точно поставленная на пьедестал и освещенная огнями или лунным светом.
      Идет ли она по дорожке сада, а он сидит у себя за занавеской и пишет, ему бы сидеть, не поднимать головы и писать; а он, при своем желании до боли не показать, что замечает ее, тихонько, как шалун, украдкой, поднимет уголок занавески и следит, как она идет, какая мина у ней, на что она смотрит, угадывает ее мысль. А она уж, конечно, заметит, что уголок занавески приподнялся, и угадает, зачем приподнялся.
      Если сам он идет по двору или по саду, то пройти бы ему до конца, не взглянув вверх: а он начнет маневрировать, посмотрит в противоположную от ее окон сторону, оборотится к ним будто невзвначай и встретит ее взгляд, иногда с затаенной насмешкой над его маневром. Или спросит о ней Марину, где она, что делает, а если потеряет ее из вида, то бегает, отыскивая точно потерянную булавку, и, увидевши ее, начинает разыгрывать небрежного.
      Иногда он дня по два не говорил, почти не встречался с Верой, но во всякую минуту знал, где она, что делает. Вообще способности его, устремленные на один, занимающий его предмет, изощрялись до невероятной тонкости, а теперь, в этом безмолвном наблюдении за Верой, они достигли степени ясновидения.
      Он за стенами как будто слышал ее голос и бессознательно соображал и предвидел ее слова и поступки. Он в несколько дней изучил ее привычки, вкусы, некоторые склонности, но всё это относилось пока к ее внешней и домашней жизни.
      Он успел определить ее отношения к бабушке, к Марфиньке, положение ее в этом уголке и всё, что относится к образу жизни и быта.
      Но нравственная фигура самой Веры оставалась для него еще в тени.
      В разговоре она не увлекалась вслед за его пылкой фантазией, на шутку отвечала легкой усмешкой, и если удавалось ему окончательно рассмешить ее, у ней от смеха дрожал подбородок.
      От смеха она переходила к небрежному молчанию или просто задумывалась, забывая, что он тут, и потом просыпалась, почти содрогаясь, от этой задумчивости, когда он будил ее движением или вопросом.
      301
      Она не любила, чтобы к ней приходили в старый дом. Даже бабушка не тревожила ее там, а Марфиньку она без церемонии удаляла, да та и сама боялась ходить туда.
      А когда Райский заставал ее там, она очевидно пережидала, не уйдет ли он, и если он располагался подле нее, она, посидевши из учтивости минут десять, уходила.
      Привязанностей у ней, по-видимому, не было никаких, хотя это было и неестественно в девушке: но так казалось наружно, а проникать в душу к себе она не допускала. Она о бабушке и о Марфиньке говорила покойно, почти равнодушно.
      Занятий у нее постоянных не было. Читала, как и шила она, мимоходом и о прочитанном мало говорила, на фортепиано не играла, а иногда брала неопределенные, бессвязные аккорды и к некоторым долго прислушивалась, или когда принесут Марфиньке кучу нот, она брала то те, то другие. «Сыграй вот это, – говорила она. – Теперь вот это, потом это», – слушала, глядела пристально в окно и более к проигранной музыке не возвращалась.
      Райский заметил, что бабушка, наделяя щедро Марфиньку замечаниями и предостережениями на каждом шагу, обходила Веру с какой-то осторожностью, не то щадила ее, не то не надеялась, что эти семена не пропадут даром.
      Но бывали случаи, и Райский, по мелочности их, не мог еще наблюсти, какие именно, как вдруг Вера охватывалась какой-то лихорадочною деятельностью, и тогда она кипела изумительной быстротой и обнаруживала тьму мелких способностей, каких в ней нельзя было подозревать – в хозяйстве, в туалете, в разных мелочах.
      Так она однажды из куска кисеи часа в полтора сделала два чепца, один бабушке, другой – Крицкой, с тончайшим вкусом, работая над ними со страстью, с адским проворством и одушевлением, потом через пять минут забыла об этом и сидела опять праздно.
      Иногда она как будто прочтет упрек в глазах бабушки, и тогда особенно одолеет ею дикая, порывистая деятельность. Она примется помогать Марфиньке по хозяйству, и в пять-десять минут, всё порывами, переделает бездну, возьмет что-нибудь в руки, быстро сделает,
      302
      оставит, забудет, примется за другое, опять сделает и выйдет из этого так же внезапно, как войдет.
      Бабушка иногда жалуется, что не управится с гостями, ропщет на Веру за дикость, за то, что не хочет помочь.
      Вера хмурится и очевидно страдает, что не может перемочь себя, и наконец неожиданно явится среди гостей – и с таким веселым лицом, глаза теплятся таким радушием, она принесет столько тонкого ума, грации, что бабушка теряется до испуга.
      Ее ставало на целый вечер, иногда на целый день, а завтра точно оборвется: опять уйдет в себя – и никто не знает, что у ней на уме или на сердце.
      Вот всё, что пока мог наблюсти Райский, то есть всё, что видели и знали и другие. Но чем меньше было у него положительных данных, тем дружнее работала его фантазия, в союзе с анализом, подбирая ключ к этой замкнутой двери.
      С тех пор, как у Райского явилась новая задача – Вера, он реже и холоднее спорил с бабушкой и почти не занимался Марфинькой, особенно после вечера в саду, когда она не подала никаких надежд на превращение из наивного, подчас ограниченного, ребенка в женщину.
      Между тем они трое почти были неразлучны – то есть Райский, бабушка и Марфинька. После чаю он с час сидел у Татьяны Марковны в кабинете, после обеда также, а в дурную погоду – и по вечерам.
      Вера являлась ненадолго, здоровалась с бабушкой, сестрой, потом уходила в старый дом, и не слыхать было, что она там делает. Иногда она вовсе не приходила, а присылала Марину принести ей кофе туда.
      Бабушка немного хмурилась, шептала про себя: «Привередница, дикарка», – но на своем не настаивала.
      Равнодушный ко всему на свете, кроме красоты, Райский покорялся ей до рабства, был холоден ко всему, где не находил ее, и груб, даже жесток, ко всякому безобразию.
      Не только от мира внешнего, от формы, он настоятельно требовал красоты, но и на мир нравственный смотрел он не как он есть, в его наружно-дикой, суровой разладице, не как на початую от рождения мира и неконченную работу, а как на гармоническое целое, как
      303
      на готовый уже парадный строй созданных им самим идеалов, с доконченными в его уме чувствами и стремлениями, огнем, жизнью и красками.
      У него не ставало терпения купаться в этой возне, суете, в черновой работе, терпеливо и мучительно укладывать силы в приготовление к тому праздничному моменту, когда человечество почувствует, что оно готово, что достигло своего апогея, когда настал бы и понесся в вечность, как река, один безошибочный, на вечные времена установившийся поток жизни.
      Он только оскорблялся ежеминутным и повсюдным разладом действительности с красотой своих идеалов и страдал за себя и за весь мир.
      Он верил в идеальный прогресс – в совершенствование как формы, так и духа, сильнее, нежели материалисты верят в утилитарный прогресс; но страдал за его черепаший шаг и впадал в глубокую хандру, не вынося даже мелких царапин близкого ему безобразия.
      Тогда все люди казались ему евангельскими гробами, полными праха и костей. Бабушкина старческая красота, то есть красота ее характера, склада ума, старых цельных нравов, доброты и проч., начала бледнеть. Кое-где мелькнет в глаза неразумное упорство, кое-где эгоизм; феодальные замашки ее казались ему животным тиранством, и в минуты уныния он не хотел даже извинить ее ни веком, ни воспитанием.
      Тит Никонович был старый, отживший барин, ни на что не нужный, Леонтий – школьный педант, жена его – развратная дура, вся дворня в Малиновке – жадная стая диких, не осмысленная никакой человеческой чертой.
      Весь этот уголок, хозяйство с избами, мужиками, скотиной и живностью, терял колорит веселого и счастливого гнезда, а казался просто хлевом, и он бы давно уехал оттуда, если б… не Вера!
      В один такой час хандры он лежал с сигарой на кушетке в комнате Татьяны Марковны. Бабушка, не сидевшая никогда без дела, с карандашом поверяла какие-то принесенные ей Савельем счеты.
      Перед ней лежали на бумажках кучки овса, ржи. Марфинька царапала иглой клочок кружева, нашитого на бумажке, так пристально, что сжала губы и около носа и лба у ней набежали морщинки. Веры, по обыкновению, не было.
      304
      Райский случайно поглядел на Марфиньку и засмеялся. Она покраснела и поглядела на него вопросительно.
      – Какую ты смешную рожицу сделала, – сказал он.
      – Ну, слава Богу, улыбнулось красное солнышко! – заметила Татьяна Марковна. – А то смотреть тошно.
      Он вздохнул.
      – Что вздыхаешь-то: на свете, что ли, тяжело жить?
      – И так тяжело, бабушка. Ужели вам легко?
      – Полно Бога гневить! Видно, в самом деле рожна захотел.
      – Хоть бы и рожна, да чтоб шевелилось что-нибудь в жизни, а то – настоящий гроб!
      – Прости ему, Господи: сам не знает, что говорит! Эй, Борюшка, не накликай беду! Не сладко покажется, как бревно ударит по голове. Да, да, – помолчавши, с тихим вздохом, прибавила она, – это так уж в судьбе человеческой написано – зазнаваться. Пришла и твоя очередь зазнаться: видно, наука нужна. Образумит тебя судьба, помянешь меня!
      – Чем же, бабушка: рожном? Я не боюсь. У меня – никого и ничего: какого же мне рожна ждать.
      – А вот узнаешь: всякому свой! Иному дает на всю жизнь – и несет его, тянет точно лямку. Вон Кирила Кирилыч… – бабушка сейчас бросилась к любимому своему способу, к примеру, – богат, здоровехонек, весь век хи-хи-хи, да ха-ха-ха, да жена вдруг ушла: с тех пор и повесил голову, – шестой год ходит, как тень… А у Егора Ильича…
      – У меня нет жены, стало быть, и опасности нет…
      – А ты женись!..
      – Зачем: чтоб жена ушла?
      – Не все жены уходят: хочешь, я тебе посватаю?
      – Нет, благодарю; придумайте для меня другой рожон.
      – Судьба придумает! Да сохрани тебя, Господи, полно накликать на себя! А лучше вот что: поедем со мной в город с визитами. Мне проходу не дают, будто я не пускаю тебя. Вице-губернаторша, Нил Андреевич, княгиня: вот бы к ней! Да уж и к бесстыжей надо заехать, к Полине Карповне, чтоб не шипела! А потом к откупщику…
      – Это зачем?
      – После скажу.
      305
      – Зачем, Марфинька, бабушка везет меня к откупщику – не знаешь ли?
      – У него дочь невеста – помните, бабушка говорила однажды? так, верно, хочет сватать вам ее…
      – Вот она сейчас и догадалась! Спрашивают тебя: везде поспеешь! – сказала бабушка. – Язык-то стал у тебя востер: сама я не умею, что ли, сказать?
      – Э, вот что! Хорошо… – зевая, сказал Райский, – я поеду с визитами, только с тем, чтоб и вы со мной заехали к Марку: надо же ему визит отдать.
      Татьяна Марковна молчала.
      – Что же вы, бабушка, молчите: заедем?
      – Полно пустяки говорить: напрасно ты связался с ним, – добра не будет, с толку тебя собьет! О чем он с тобой разговаривал?
      – Он почти не разговаривал: мы поужинали и легли.
      – А денег еще не просил взаймы?
      – Просил.
      – Ну, так и есть: ты смотри не давай!
      – Да уж я дал.
      – Дал! – жалостно воскликнула она.
      – Вы кстати напомнили о деньгах: он просил сто рублей, а у меня было восемьдесят. Где мои деньги? Дайте, пожалуйста, надо послать ему…
      – Борис Павлович! Не я ли говорила тебе, что он только и делает, что деньги занимает! Боже мой! Когда же отдаст?
      – Он сказал, что не отдаст.
      Она заволновалась, зашевелилась, так что кресло заходило под ней.
      – Что ж это такое, говори не говори, он всё свое делает! – сказала она, – из рук вон!
      – Дайте же денег.
      – Ты оброк, что ли, ему платишь?
      – Ему есть нечего!
      – А ты кормить его взялся? Есть нечего! Цыгане и бродяги всегда чужое едят: всех не накормишь! Восемьдесят рублей!
      Татьяна Марковна нахмурилась.
      – Нету денег! – коротко сказала она. – Не дам: если не добром, так неволей послушаешься бабушки!
      – Вот деспотизм-то! – заметил Райский.
      – Что ж, велеть, что ли, закладывать коляску? – спросила, помолчавши, бабушка.
      306
      – Зачем?
      – А с визитами ехать?
      – Вы не делаете по-моему, и я не стану делать по-вашему.
      – Сравнил себя со мной! Когда же курицу яйца учат! Грех, грех, сударь! Странный человек, необыкновенный: всё свое!
      – Не я, а вот вы так необыкновенная женщина!
      – Чем это, батюшка, скажи на милость?
      – Как чем? Не велите знакомиться, с кем я хочу, деньгами мешаете распоряжаться, как вздумаю, везете, куда мне не хочется, а куда хочется, сами не едете. Ну, к Марку не хотите, я и не приневоливаю вас, и вы меня не приневоливайте.
      – Я тебя в хорошие люди везу.
      – По мне, они не хорошие.
      – Что ж, Маркушка хорош?
      – Да, он мне нравится. Живой, свободный ум, самостоятельная воля, юмор…
      – Да ну его! – с досадой прибавила она, – едешь, что ли, со мной к Мамыкину?
      – Это еще что за Мамыкин?
      – А откупщик, у которого дочь невеста, – вмешалась Марфинька. – Поезжайте, братец: на той неделе у них большой вечер, будут звать нас, – тише прибавила она, – бабушка не поедет, нам без нее нельзя, а с вами пустит…
      – Сделай бабушке удовольствие, поезжай! – прибавила Татьяна Марковна.
      – А вы сделайте мне удовольствие, не зовите меня.
      – Чудный, необыкновенный человек! Я ему сделай удовольствие, а он мне нет.
      – Ведь под этим удовольствием кроется замысел женить меня – так ли?
      – Ну, хоть бы и так: что же за беда – я ведь счастья тебе хочу!
      – Почему вы знаете, что для меня счастье – жениться на дочери какого-то Мамыкина?
      – Она красавица, воспитана в самом дорогом пансионе в Москве. Одних брильянтов тысяч на восемьдесят… Тебе полезно жениться… Взял бы богатое приданое, зажил бы большим домом, у тебя бы весь город бывал, все бы раболепствовали перед тобой, поддержал бы свой род, связи… И в Петербурге не
      307
      ударил бы себя в грязь… – мечтала почти про себя бабушка.
      – А вот я и не хочу раболепства – это гадость! Бабушка! я думал, вы любите меня – пожелаете чего-нибудь получше, поразумнее…
      – Чего тебе: рожна, что ли, в самом деле? Я тебе добра желаю, а ты…
      – Хорошо добро: ни с того ни с сего взять чужие деньги, бриллианты, да еще какую-нибудь Голендуху Парамоновну впридачу!
      – Нет, не Голендуху, а богатую и хорошенькую невесту! Вот что, необыкновенный человек!
      – Толкать человека жениться, на ком не знаешь, на ком не хочешь: необыкновенная женщина!
      – Ну, Борюшка: не думала я, что из тебя такое чудище выйдет!
      – Да не я, бабушка, а вы чудище…
      – Ах! – почти в ужасе закричала Марфинька, – как это вы смеете так называть бабушку!
      – А она меня так назвала.
      – Она постарше вас, она вам бабушка!
      – А что, бабушка, – вдруг обратился он к ней, – если б я стал уговаривать вас выйти замуж?
      – Марфинька! перекрести его: ты там поближе сидишь, – заметила бабушка сердито.
      Марфинька засмеялась.
      – Право… – шутил Райский.
      – Ты буфонишь, а я дело тебе говорила, добра хотела.
      – И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не с кем слова перемолвить, – жалуетесь вы, – внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век – хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и т. д. А тут бы подле вас сидел почтенный человек, целовал бы у вас руки, вместо вас ходил бы по полям, под руку водил бы в сад, в пикет с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
      – Полно, Борис Павлович, вздор молоть, – печально, со вздохом сказала бабушка. – Ты моложе был поумнее, вздору не молол.
      Она через очки посмотрела на него.
      – А Тит Никоныч так и увивается около вас, чуть на вас не молится – всегда у ваших ног! Только подайте знак – и он будет счастливейший смертный!
      308
      Марфинька не унималась от смеху. Бабушка немного покраснела.
      – Вот как: и жениха нашел! – сказала она небрежно.
      – Что ж, – продолжал шутить Райский, – вы живете домком, у вас водятся деньжонки, а он бездомный… вот бы и кстати…
      – Так это за то, что у меня деньжонки водятся да дом есть, и надо замуж выходить: богадельня, что ли, ему достался мой дом? И дом не мой, а твой. И он сам не беден…
      – А это на что похоже, что вы хотите женить меня из-за денег?
      – Ты можешь понравиться девушке, и она тебе тоже: она миленькая…
      – Вы с Титом Никонычем тоже друг другу нравитесь, вы тоже миленькая…
      – Отвяжись ты со своим Титом Никонычем! – вспыльчиво перебила Татьяна Марковна, – я тебе добра хотела.
      – И я вам тоже!
      – Пустомеля, право пустомеля: слушать тошно! Не хочешь угодить бабушке, – так как хочешь!
      – А вы мне отчего не хотите угодить? Я еще не видал дочери Мамыкина и не знаю, какая она, а Тит Никоныч вам нравится, и вы сами на него смотрите как-то любовно…
      – А вот еще, – перебила Марфинька, – я вам скажу, братец: когда Тит Никоныч захворает, бабушка сама…
      – Ты, сударыня, что, – крикнула бабушка сердито, – молода шутить над бабушкой! Я тебя и за ухо, да в лапти: нужды нет, что большая! Он от рук отбился, вышел из повиновения: с Маркушкой связался – последнее дело! Я на него рукой махнула, а ты еще погоди, я тебя уйму! А ты, Борис Павлыч, женись, не женись – мне всё равно, только отстань и вздору не мели. Я вот Тита Никоныча принимать не велю…
      – Бедный Тит Никоныч! – комически, со вздохом, произнес Райский и лукаво взглянул на Марфиньку.
      – Ну, вот, бабушка, наконец вы договорились до дела, до правды: «Женись, не женись – как хочешь!» Давно бы так! Стало быть, и ваша и моя свадьба откладываются на неопределенное время.
      309
      – «Дело, правда!» – ворчала бабушка, – вот посмотрим, как ты проживешь!
      – По-своему, бабушка.
      – Хорошо ли это?
      – А как же: ужели по-чужому?
      – Как люди живут.
      – Какие люди? Разве здесь есть люди?
      В это время Василиса вошла и доложила, что гости пришли: «Колчинский барчонок…»
      – Это Николай Андреевич Викентьев: проси! «Какие люди!» хоть бы вот человек: Господи, не клином мир сошелся! – сказала Бережкова.
      Марфинька немного покраснела и поправила платье, косынку и мельком бросила взгляд в зеркало. Райский тихонько погрозил ей пальцем; она покраснела еще сильнее.
      – Что вы, братец… вы… опять… – начала она и не кончила.
      Василиса пошла было и воротилась поспешно.
      – Еще пришел этот… что ночевал здесь, – сказала она Райскому, – спрашивает вас!
      – Уж не Маркушка ли опять? – с ужасом спросила бабушка.
      – Он и есть! – подтвердила Василиса.
      – Вот это люди так люди! – сказал Райский и поспешил к себе.
      – Как обрадовался, как бросился! Нашел человека! Деньги-то не забудь взять с него назад! Да не хочет ли он трескать? я бы прислала… – крикнула ему вслед бабушка.
 

XVIII

 
      В комнату вошел, или, вернее, вскочил – среднего роста, свежий, цветущий, красиво и крепко сложенный молодой человек, лет двадцати трех, с темно-русыми, почти каштановыми волосами, с румяными щеками и с серо-голубыми вострыми глазами, с улыбкой, показывавшей ряд белых, крепких зубов. В руках у него был пучок васильков и еще что-то бережно завернутое в носовой платок. Он всё это вместе со шляпой положил на стул.
      – Здравствуйте, Татьяна Марковна, здравствуйте, Марфа Васильевна! – заговорил он, целуя руку у
      310
      старушки, потом у Марфиньки, хотя Марфинька отдернула свою, но вышло так, что он успел дать летучий поцелуй. – Опять нельзя – какие вы!.. – сказал он. – Вот я принес вам…
      – Что это вы пропали: вас совсем не видать? – с удивлением, даже строго, спросила Бережкова. – Шутка ли, почти три недели!
      – Мне никак нельзя было, губернатор не пускал никуда; велели дела канцелярии приводить в порядок… – говорил Викентьев так торопливо, что некоторые слова даже не договаривал.
      – Пустяки, пустяки! не слушайте, бабушка: у него никаких дел нет… сам сказывал! – вмешалась Марфинька.
      – Ей-богу, ах, какие вы: дела по горло было! У нас новый правитель канцелярии поступает – мы дела скрепляли, описи делали… Я пятьсот дел по листам скрепил. Даже по ночам сидели… ей-богу…
      – Да не божитесь! что это у вас за привычка божиться по пустякам: грех какой! – строго остановила его Бережкова.
      – Как по пустякам: вон Марфа Васильевна не верят! а я, ей-богу…
      – Опять!
      – Правда ли, Татьяна Марковна, правда ли, Марфа Васильевна, что у вас гость: Борис Павлович приехал? Не он ли это, я встретил сейчас, прошел по коридору? Я нарочно пришел…
      – Вот видите, бабушка? – перебила Марфинька, – он пришел братца посмотреть, а без этого долго бы пропадал! Что?
      – Ах, Марфа Васильевна, какие вы! Я лишь только вырвался, так и прибежал! Я просился, просился у губернатора – не пускает: говорит, не пущу до тех пор, пока не кончите дела! У маменьки не был: хотел к ней пообедать в Колчино съездить – и то пустил только вчера, ей-богу…
      – Здорова ли маменька? Что, у ней лишаи прошли?
      – Проходят, покорно благодарю. Маменька кланяется вам, просит вас не забыть день ее именин…
      – Покорно благодарю! Уж не знаю, соберусь ли я сама: стара да и через Волгу боюсь ехать. А девочки мои…
      311
      – Мы без вас, бабушка, не поедем, – сказала Марфинька, – я тоже боюсь переезжать Волгу.
      – Не стыдно ли трусить? – говорил Викентьев. – Чего вы боитесь? Я за вами сам приеду на нашем катере… Гребцы у меня все песенники…
      – С вами ни за что и не поеду, вы не посидите ни минуты покойно в лодке… Что это шевелится у вас в бумаге? – вдруг спросила она. – Посмотрите, бабушка… ах, не змея ли?
      – Это я вам принес живого сазана, Татьяна Марковна: сейчас выудил сам. Ехал к вам, а там на речке, в осоке, вижу, сидит в лодке Иван Матвеич. Я попросился к нему, он подъехал, взял меня, я и четверти часа не сидел – вот какого выудил! А это вам, Марфа Васильевна, дорогой, вон тут во ржи нарвал васильков…
      – Не надо, вы обещали без меня не рвать – а вот теперь слишком две недели не были, васильки все посохли: вон какая дрянь!
      – Пойдемте сейчас нарвем свежих!..
      – Дайте срок! – остановила Бережкова. – Что это вам не сидится? Не успели носа показать, вон еще и лоб не простыл, а уж в ногах у вас так и зудит? Чего вы хотите позавтракать: кофе, что ли, или битого мяса? А ты, Марфинька, поди узнай, не хочет ли тот… Маркушка… чего-нибудь? Только сама не показывайся, а Егорку пошли узнать…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51