– Нет, нет, – удержал ее Райский, – зачем для меня тревожить? Увижусь, когда воротится.
– Да как это ты подкрался: караулили, ждали и всё даром! – говорила Татьяна Марковна. – Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя? А Савелья в город – узнать. А ты опять – как тогда!
156
Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то и подавайте.
– Бабушка! Ничего не надо. Я сыт по горло. На одной станции я пил чай, на другой молоко, на третьей попал на крестьянскую свадьбу – меня вином потчевали, ел мед, пряники…
– Ты ехал к себе, в бабушкино гнездо, и не постыдился есть всякую дрянь. С утра пряники! Вот бы Марфиньку туда: и до свадьбы и до пряников охотница. Да войди сюда, не дичись! – сказала она, обращаясь к двери. – Стыдится, что ты застал ее в утреннем неглиже. Выйди, это не чужой – брат.
Принесли чай, кофе, наконец, завтрак. Как ни отговаривался Райский, но должен был приняться за всё: это было одно средство успокоить бабушку и не испортить ей утро.
– Я не хочу! – отговаривался он.
– Как с дороги не поесть: это уж обычай такой! – твердила она свое. – Вот бульону, вот цыпленка… Еще пирог есть…
– Не хочу, бабушка, – говорил он, но она клала ему на тарелку, не слушая его, и он ел и бульон, и цыпленка.
– Теперь индейку, – продолжала она, – принеси, Василиса, барбарису моченого.
– Как можно индейку! – говорил он, принимаясь и за индейку.
– Сыт ли, дружок? – спрашивала она. – Доволен ли?
– Еще бы! Чего же еще? Разве пирога… Там пирог какой-то, говорили вы…
– Да, пирог забыли, пирог!
Он поел и пирога – всё из «обычая».
– Что же ты, Марфинька, давай свое угощенье: вот приехал брат! Выходи же.
Минут через пять тихо отворилась дверь, и медленно, с стыдливою неловкостью, с опущенными глазами, краснея, вышла Марфинька. За ней Василиса внесла целый поднос всяких сластей, варенья, печенья и прочего.
Марфинька застенчиво стояла, с полуулыбкой, взглядывая, однако, на него с лукавым любопытством. На
157
шее и руках были кружевные воротнички, волосы в туго сложенных косах плотно лежали на голове; на ней было барежевое платье, талия крепко опоясывалась голубой лентой.
Райский вскочил, бросил салфетку и остановился перед нею, любуясь ею.
– Какая прелесть! – весело сказал он, – и это моя сестра Марфа Васильевна! Рекомендуюсь! А гусенок жив?
Марфинька смутилась, неловко присела на его поклон и стыдливо села в угол.
– Вы оба с ума сошли, – сказала бабушка, – разве этак здороваются?
Райский хотел поцеловать у Марфиньки руку.
– Марфа Васильевна… – сказал он.
– Это еще что за «Васильевна» такая? Ты разве разлюбил ее? Марфинька – а не Марфа Васильевна! Эдак ты и меня в Татьяны Марковны пожалуешь! Поцелуйтесь: вы брат и сестра.
– Я не хочу, бабушка: вон он дразнит меня гусенком… Подсматривать не годится!.. – сказала она строго.
Все засмеялись. Райский поцеловал ее в обе щеки, взял за талию, и она одолела смущение и вдруг решительно отвечала на его поцелуй, и вся робость слетела с лица.
Видно было, что еще минута, одно слово – и из-за этой смущенной улыбки польется болтовня, смех. Она и так с трудом сдерживала себя – и от этого была неловка.
– Марфинька! помните, помнишь… как мы тут бегали, рисовали… как ты плакала?..
– Нет… ах, помню… как во сне… Бабушка, я помню или нет?..
– Где ей помнить: ей и пяти лет не было…
– Помню, бабушка, ей-богу помню, как во сне…
– Перестань, сударыня, божиться: это ты у Николая Андреича переняла!..
Едва Райский коснулся старых воспоминаний, Марфинька исчезла и скоро воротилась с тетрадями, рисунками, игрушками, подошла к нему ласково и доверчиво заговорила, потом села так близко, как не села бы чопорная девушка. Колени их почти касались между собою, но она не замечала этого.
158
– Вот видите, братец, – живо заговорила она, весело бегая глазами по его глазам, усам, бороде, оглядывая руки, платье, даже взглянув на сапоги, – видите, какая бабушка, говорит, что я не помню, – а я помню, вот, право, помню, как вы здесь рисовали: я тогда у вас на коленях сидела… Бабушка припрятала все ваши рисунки, портреты, тетради, все вещи – и берегла там, вот в этой темной комнате, где у ней хранится серебро, брильянты, кружева… Она недавно вынула, как только вы написали, что приедете, и отдала мне. Вот мой портрет – какая я была смешная! а вот Верочка. А вот бабушкин портрет, вот Василисин. Вот Верочкино рисованье. А помните, как вы меня несли через воду одной рукой, а Верочку посадили на плечо?
– Ты и это помнишь? – спросила, вслушавшись, бабушка. – Какая хвастунья – не стыдно тебе! Это недавно Верочка рассказывала, а ты за свое выдаешь! Та помнит кое-что, и то мало, чуть-чуть…
– Вот теперь как я рисую! – сказала Марфинька, показывая нарисованный букет цветов.
– Это очень хорошо – браво, сестрица! с натуры?
– С натуры. Я из воску умею лепить цветы!
– А музыкой занимаешься?
– Да, играю на фортепьяно.
– А Верочка: рисует, играет?
Марфинька отрицательно качала головой.
– Нет, она не любит, – сказала она.
– Что же она, рукодельем занимается?
Марфинька опять покачала головой.
– Читать любит? – допытывался Райский.
– Да, читает, только никогда не скажет что, и книги не покажет, не скажет даже, откуда достала.
– Та совсем дикарка – странная такая у меня. Бог знает, в кого уродилась! – серьезно заметила Татьяна Марковна и вздохнула. – Не надоедай же пустяками брату, – обратилась она к Марфиньке, – он устал с дороги, а ты глупости ему показываешь. Дай лучше нам поговорить о серьезном, об имении.
Всё время, пока Борис занят был с Марфинькой, бабушка задумчиво глядела на него, опять припоминала в нем черты матери, но заметила и перемены: убегающую молодость, признаки зрелости, ранние морщины и странный, непонятный ей взгляд, «мудреное» выражение. Прежде, бывало, она так и читала у него на лице, а
159
теперь там было написано много такого, чего она разобрать не могла.
А у него было тепло и светло на душе. Его осенила тихая задумчивость, навеянная этими картинами и этой встречей.
«Пусть так и останется: светло и просто! – пожелал он мысленно. – Постараюсь ослепнуть умом, хоть на каникулы, и быть счастливым! Только ощущать жизнь, а не смотреть в нее или смотреть затем только, чтобы срисовывать сюжеты, не дотрогиваясь до них разъедающим, как уксус, анализом… А то горе! Будем же смотреть, что за сюжеты Бог дал мне? Марфинька, бабушка, Верочка – на что они годятся: в роман, в драму или только в идиллию?»
II
Он зевнул широко, и когда очнулся от задумчивости, перед ним бабушка стоит со счетами, с приходо-расходной тетрадью, с деловым выражением в лице.
– Не устал ли ты с дороги? Может быть, уснуть хочешь: вон ты зеваешь? – спросила она, – тогда оставим до утра.
– Нет, бабушка, я только и делал, что спал! Это нервическая зевота. А вы напрасно беспокоитесь: я счетов смотреть не стану…
– Как не станешь? Зачем же ты приехал, как не принять имение, не потребовать отчета?..
– Какое имение! – небрежно сказал Райский.
– Какое имение: вот посмотри, сколько тягл, земли? вот года четыре назад прикуплено, – видишь, сто двадцать четыре десятины. Вот из них под выгон отдаются…
– Право? – машинально спросил Райский, – вы прикупили?
– Не я, а ты! Не ты ли мне доверенность прислал на покупку?
– Нет, бабушка, не я. Помню, что какие-то бумаги вы присылали мне, я их передал приятелю своему, Ивану Ивановичу, а тот…
– Ты же подписал: гляди, вот копии! – показывала она.
160
– Может быть, я и подписал, – сказал он, не глядя,- только не помню и не знаю что.
– О чем же ты помнишь? Ведь ты читал мои счеты, ведомости, что я посылала к тебе?
– Нет, бабушка, не читал.
– Как же, там всё показано, куда поступали твои доходы, – ты видел?
– Нет, не видал.
– Стало быть, ты не знаешь, куда я твои деньги тратила?
– Не знаю, бабушка, да и не желаю знать! – отвечал он, приглядываясь из окна к знакомой ему дали, к синему небу, к меловым горам за Волгой. – Представь, Марфинька: я еще помню стихи Дмитриева, что в детстве учил:
О Волга пышна, величава,
Прости, но прежде удостой
Склонить свое вниманье к лире
Певца, незнаемого в мире,
Но воспоенного тобой…
– Ты, Борюшка, прости меня: а ты, кажется, полоумный! – сказала бабушка.
– Может быть, бабушка, – равнодушно согласился он.
– Куда же ты девал ведомости об имении, что я посылала тебе? С тобой они?
Он покачал отрицательно головою.
– Где же они?
– Какие ведомости, бабушка: ей-богу, не знаю.
– Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние года дохода было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей – вот смотри… – Она хотела щелкнуть на счетах. – Ведь ты получал деньги? Последний раз тебе послано было 550 рублей ассигнациями: ты тогда писал, чтобы не посылать. Я и клала в приказ: там у тебя…
– Что мне до этого за дело, бабушка! – с нетерпением сказал он.
– Кому же дело? – с изумлением спросила она, – ты этак не думаешь ли, что я твоими деньгами пользовалась? Смотри, вот здесь отмечена всякая копейка. Гляди… – Она ему совала большую шнуровую тетрадь.
161
– Бабушка! я рвал все счеты и эти, ей-богу, разорву, если вы будете приставать с ними ко мне.
Он взял было счеты, но она быстро вырвала их у него.
– Разорвешь: как ты смеешь? – вспыльчиво сказала она. – Рвал счеты!
Он засмеялся и внезапно обнял ее и поцеловал в губы, как, бывало, делывал мальчиком. Она вырвалась от него и вытерла рот.
– Я тут тружусь, сижу иногда за полночь, пишу, считаю каждую копейку: а он рвал! То-то ты ни слова мне о деньгах, никакого приказа, распоряжения, ничего! Что же ты думал об имении?
– Ничего, бабушка. Я даже забывал, есть ли оно, нет ли. А если припоминал, так вот эти самые комнаты, потому что в них живет единственная женщина в мире, которая любит меня и которую я люблю… Зато только ее одну и больше никого… Да вот теперь полюблю сестер, – весело оборотился он, взяв руку Марфиньки и целуя ее, – всё полюблю здесь – до последнего котенка!
– Отроду не видывала такого человека! – сказала бабушка, сняв очки и поглядев на него. – Вот только Маркушка у нас бездомный такой…
– Какой это Маркушка? Мне что-то Леонтий писал… Что Леонтий, бабушка, как поживает? Я пойду к нему…
– Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в другое место… он и не видит, что под носом делается. Вот теперь с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался, что тот книги, что ли, твои растаскал…
– Bu-ona sera! bu-ona sera!1 – напевал Райский из «Севильского цирюльника».
– Странный, необыкновенный ты человек! – говорила с досадой бабушка. – Зачем приехал сюда: говори толком!
– Видеть вас, пожить, отдохнуть, посмотреть на Волгу, пописать, порисовать…
– А имение? Вот тебе и работа: пиши! Коли не устал, поедем в поле: озимь посмотреть.
– После, после, бабушка.
162
– Ти, ти, ти, та, та, та, ля, ля, ля… – выделывал он тщательно опять мотив из «Севильского цирюльника».
– Полно тебе: ти, ти, ти, ля, ля, ля! – передразнила она. – Хочешь смотреть и принимать имение?
– Нет, бабушка, не хочу!
– Кто же будет смотреть за ним: я стара, мне не углядеть, не управиться. Я возьму да и брошу: что тогда будешь делать?..
– Ничего не буду делать; махну рукой да и уеду…
– Не прикажешь ли отдать в чужие руки?
– Нет, пока у вас есть охота – посмотрите, поживите.
– А когда умру?
– Тогда… оставить как есть.
– А мужики: пусть делают, что хотят?
Он кивнул головой.
– Я думал, что они и теперь делают, что хотят. Их отпустить бы на волю… – сказал он.
– На волю: около пятидесяти душ, на волю! – повторила она, – и даром, ничего с них не взять?
– Ничего!
– Чем же ты станешь жить?
– Они наймут у меня землю, будут платить мне что-нибудь.
– Что-нибудь: из милости, что вздумается! Ну, Борюшка!
Она взглянула на портрет матери Райского. Долго глядела она на ее томные глаза, на задумчивую улыбку.
– Да, – сказала потом вполголоса, – не тем будь помянута покойница, а она виновата! Она тебя держала при себе, шептала что-то, играла на клавесине да над книжками плакала. Вот что и вышло: петь да рисовать!
– Что же с домом делать? Куда серебро, белье, бриллианты, посуду девать? – спросила она, помолчав. – Мужикам, что ли, отдать?
– А разве у меня есть бриллианты и серебро?.. – спросил он.
– Сколько я тебе лет твержу! От матери осталось: куда оно денется? На вот, постой, я тебе реестры покажу…
– Не надо, ради Бога, не надо: мое, мое, верю. Стало быть, я вправе распорядиться этим по своему усмотрению?
163
– Ты хозяин, так как же не вправе? Гони нас вон: мы у тебя в гостях живем – только хлеба твоего не едим, извини… Вот, гляди, мои доходы, а вот расходы…
Она совала ему другие большие шнуровые тетради, но он устранил их рукой.
– Верю, верю, бабушка! Ну так вот что: пошлите за чиновником в палату и велите написать бумагу: дом, вещи, землю, всё уступаю я милым моим сестрам, Верочке и Марфиньке, в приданое…
Бабушка сильно нахмурилась и с нетерпением ждала конца речи, чтобы разразиться.
– Но пока вы живы, – продолжал он, – всё должно оставаться в вашем непосредственном владении и заведовании. А мужиков отпустить на волю…
– Не бывать этому! – пылко воскликнула Бережкова. – Они не нищие, у них по пятидесяти тысяч у каждой. Да после бабушки втрое, а может быть и побольше, останется: это всё им! Не бывать, не бывать! И бабушка твоя, слава Богу, не нищая! У ней найдется угол, есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться! Богач какой, гордец, в дар жалует! Не хотим, не хотим! Марфинька! Где ты? Иди сюда!
– Здесь, здесь, сейчас! – отозвался звонкий голос Марфиньки из другой комнаты, куда она вышла, и она впорхнула веселая, живая, резвая, с улыбкой, и вдруг остановилась. Она глядела, то на бабушку, то на Райского, в недоумении. Бабушка сильно расходилась.
– Вот слышишь: братец тебе жаловать изволит дом, и серебро, и кружева. Ты ведь бесприданница, нищенка! Приседай же ниже, благодари благодетеля, поцелуй у него ручку. Что же ты?
Марфинька прижалась к печке и глядела на обоих, не зная, что ей сказать.
Бабушка отодвинула от себя все книги, счеты, гордо сложила руки на груди и стала смотреть в окно. А Райский сел возле Марфиньки, взял ее за руки.
– Скажи, Марфинька, ты бы хотела переехать отсюда в другой дом, – спросил он, – может быть, в другой город?
– Ах, сохрани Боже: как это можно! Кто это выдумал такую нелепость!..
– Вон кто, бабушка! – сказал Райский, смеясь.
164
Марфинька сконфузилась, а бабушка, к счастью, не слыхала. Она сердито глядела в окно.
– Ведь у меня тут всё: сад и грядки, цветы… А птицы? Кто же будет ходить за ними? Как можно – ни за что…
– Ну, вот бабушка хочет уехать и увезти вас обеих.
– Бабушка, душенька, куда? Зачем? Что это вы затеяли? – бросилась она ласкаться к бабушке.
– Отстань! – сердито оттолкнула ее бабушка.
– Ты не хотела бы, Марфинька, не правда ли, выпорхнуть из этого гнездышка?
– Нет, ни за что! – качая головой, решительно сказала она. – Бросить цветник, мои комнатки… как это можно!
– И Верочка тоже?
– Она еще пуще меня: она ни за что не расстанется с старым домом…
– Она любит его?
– Она там и живет, там ей только и хорошо. Она умрет, если ее увезут – мы обе умрем.
– Ну, так вы никогда не уедете отсюда, – прибавил Райский, – вы обе здесь выйдете замуж, ты, Марфинька, будешь жить в этом доме, а Верочка в старом.
– Слава Богу: зачем же пугаете? А вы где сами станете жить?
– Я жить не стану, а когда приеду погостить, вот как теперь, вы мне дайте комнату в мезонине – и мы будем вместе гулять, петь, рисовать цветы, кормить птиц: ти, ти, ти, цып, цып, цып! – передразнил он ее.
– Ах, вы злой! – сказала она. – Я думала, вы не успели даже разглядеть меня, а вы всё подслушали!
– Ну, так это дело решенное: вы с Верочкой принимаете от меня в подарок всё это, да?
– Да… братец… – весело сказала она и потянулась было к нему.
– Не сметь! – горячо остановила бабушка, до тех пор сердито молчавшая. Марфинька села на свое место.
– Бесстыдница! – укоряла она Марфиньку. – Где ты выучилась от чужих подарки принимать? Кажется, бабушка не тому учила; век свой чужой копейкой не поживилась… А ты не успела и двух слов сказать с ним, и уж подарки принимаешь. Стыдно, стыдно! Верочка ни за что бы у меня не приняла: та – гордая!
Марфинька надулась.
165
– Сами же давеча… сказали, – говорила она сердито, – что он нам не чужой, а брат, и велели поцеловаться с ним; а брат может всё подарить.
– Это логично! Против этого спорить нельзя, – одобрял Райский. – Итак, решено: это всё ваше, я у вас гость…
– Не бери! – повелительно сказала бабушка. – Скажи: не хочу, не надо, мы не нищие, у нас у самих есть имение.
– Не хочу, братец, не надо… – начала она с иронией повторять и засмеялась. – Не надо, так не надо! – прибавила она и вздохнула, лукаво поглядывая на него.
– Да уж ничего этого не будет там у вас, в бабушкином имении, – продолжал Райский. – Посмотри! Какой ковер вокруг дома! Без садика что за житье?
– Я садик возьму! – шепнула она, – только бабушке не го-во-ри-те… – досказала она движениями губ, без слов.
– А кружева, белье, серебро? – говорил он вполголоса.
– Не надо! Кружева у меня есть свои, и серебро тоже! Да я люблю деревянной ложкой есть… У нас всё по-деревенски.
– А эти саксонские чашки, эти пузатые чайники? Таких теперь не делают. Ужели не возьмешь?
– Чашки возьму, – шептала она, – и чайники, еще вон этот диванчик возьму и маленькие кресельца, да эту скатерть, где вышита Диана с собаками. Еще бы мне хотелось взять мою комнатку… – со вздохом прибавила она.
– Ну, весь дом – пожалуйста, Марфинька, милая сестра…
Марфинька поглядела на бабушку, потом, украдкой, утвердительно кивнула ему.
– Ты любишь меня? да?
– Ах, очень! Как вы писали, что приедете, я всякую ночь вижу вас во сне, только совсем не таким…
– Каким же?
– Таким румяным, не задумчивым, а веселым; вы будто всё шалите да бегаете…
– Я ведь такой иногда бываю.
Она недоверчиво покосилась на него и покачала головой.
– Так возьмешь домик? – спросил он.
166
– Возьму, только чтоб и Верочка старый дом согласилась взять. А то одной стыдно: бабушка браниться станет.
– Ну, вот и кончено! – громко и весело сказал он, – милая сестра! Ты не гордая, не в бабушку!
Он поцеловал ее в лоб.
– Что кончено? – вдруг спросила бабушка. – Ты приняла? Кто тебе позволил? Коли у самой стыда нет, так бабушка не допустит на чужой счет жить. Извольте, Борис Павлович, принять книги, счеты, реестры и все крепости на имение. Я вам не приказчица досталась.
Она выложила перед ним бумаги и книги.
– Вот четыреста шестьдесят три рубля денег – это ваши. В марте мужики принесли за хлеб. Тут по счетам увидите, сколько внесено в приказ, сколько отдано за постройку и починку служб, за новый забор, жалованье Савелью – всё есть.
– Бабушка!
– Бабушки нет, а есть Татьяна Марковна Бережкова. Позвать сюда Савелья! – сказала она, отворив дверь в девичью.
Через четверть часа вошел в комнату, боком, пожилой, лет сорока пяти мужик, сложенный плотно, будто из одних широких костей, и оттого казавшийся толстым, хотя жиру у него не было ни золотника.
Он был мрачен лицом, с нависшими бровями, широкими веками, которые поднимал медленно, и даром не тратил ни взглядов, ни слов. Даже движений почти не делал. От одного разговора на другой он тоже переходил трудно и медленно.
Мысленная работа совершается у него тяжело: когда он старается выговорить свою мысль, то помогает себе бровями, складками на лбу и отчасти указательным пальцем.
Он острижен в скобку, бороду бреет редко, и у него на губах и на подбородке почти всегда торчит щетина.
– Вот помещик приехал! – сказала бабушка, указывая на Райского, который наблюдал, как Савелий вошел, как медленно поклонился, медленно поднял глаза на бабушку, потом, когда она указала на Райского, то на него, как медленно поворотился к нему и задумчиво поклонился.
– Ты теперь приходи к нему с докладом, – говорила бабушка, – он сам будет управлять имением.
167
Савелий опять оборотился вполовину к Райскому и исподлобья, но немного поживее, поглядел на него.
– Слушаю! – расстановочно произнес он, и брови поднялись медленно.
– Бабушка! – удерживал полушутя-полусерьезно Райский.
– Внучек! – холодно отозвалась она.
Райский вздохнул.
– Что изволите приказать? – тихо спросил Савелий, не поднимая глаз. Райский молчал и думал, что бы приказать ему.
– Чудесно! Вот что, – живо сказал он. – Ты знаешь какого-нибудь чиновника в палате, который бы мог написать бумагу о передаче имения?
– Гаврила Иванович Мешечников пишет все бумаги нам, – произнес он не вдруг, а подумавши.
– Ну, так попроси его сюда!
– Слушаю! – потупившись отвечал Савелий и медленно, задумчиво поворотившись, пошел вон.
– Какой задумчивый этот Савелий! – сказал Райский, провожая его глазами.
– Будешь задумчив, как навяжется такая супруга, как Марина Антиповна! Помнишь Антипа? ну так его дочка! А золото-мужик, большие у меня дела делает: хлеб продает, деньги получает, – честный, распорядительный: да вот где-нибудь да подстережет судьба! У всякого свой крест! А ты что это затеял, или в самом деле с ума сошел? – спросила бабушка, помолчав.
– Ведь это мое? – сказал он, обводя рукой кругом себя, – вы не хотите ничего брать и запрещаете внукам…
– Ну, пусть и будет твое! – возразила она. – Зачем же отпускать на волю, дарить?
– Надо же что-нибудь делать! Я уеду отсюда, вы управлять не хотите: надо устроить…
– Зачем уезжать: я думала, что ты совсем приехал. Будет тебе мыкаться! Женись и живи. А то хорошо устройство: отдать тысяч на тридцать всякого добра!
Она беспокойно задумалась и, очевидно, боролась с собой. Ей бы и в голову никогда не пришло устранить от себя управление имением, и не хотела она этого. Она бы не знала, что делать с собой. Она хотела только попугать Райского – и вдруг он принял это серьезно.
168
«Пожалуй, чего доброго? от него станется: вон он какой!» – думала она в страхе.
– Так и быть, – сказала она, – я буду управлять, пока силы есть. А то, пожалуй, дядюшка так управит, что под опеку попадешь! Да чем ты станешь жить? Странный ты человек!
– Мне с того имения присылают деньги: тысячи две серебром – и довольно. Да я работать стану, – добавил он, – рисовать, писать… Вот собираюсь за границу пожить: для этого то имение заложу или продам…
– Бог с тобой, что ты, Борюшка! Долго ли этак до сумы дойти! Рисовать, писать, имение продать! Не будешь ли по урокам бегать, школьников учить? Эх ты! из офицеров вышел, вон теперь в короткохвостом сертучишке ходишь! Вместо того чтобы четверкой в дормезе прикатить, притащился на перекладной, один, без лакея, чуть не пешком пришел! А еще Райский! Загляни в старый дом, на предков: постыдись хоть их! Срам, Борюшка! То ли бы дело, с этакими эполетами, как у дяди Сергея Ивановича, приехал: с тремя тысячами душ взял бы…
Райский засмеялся.
– Что смеешься! Я дело говорю. Какая бы радость бабушке! Тогда бы не стал дарить кружев да серебра: понадобилось бы самому…
– Ну, а как я не женюсь, и кружев не надо, то решено, что это всё Верочке и Марфиньке отдадим… Так или нет?
– Ты опять свое! – заговорила бабушка.
– Да, свое, – продолжал Райский, – и если вы не согласитесь, я отдам всё в чужие руки: это кончено, даю вам слово…
– Вот – и слово дал! – беспокойно сказала бабушка
Она колебалась.
– Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! – повторяла она, – совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди. А ты – кто! Вон еще и бороду отпустил – сбрей, сбрей, не люблю!
– Кто я, бабушка? – повторил он вслух, – несчастнейший из смертных!
Он задумался и прилег головой к подушке дивана.
– Не говори этого никогда! – боязливо перебила бабушка, – судьба подслушает, да и накажет: будешь
169
в самом деле несчастный! Всегда будь доволен или показывай, что доволен.
Она даже боязливо оглянулась, как будто судьба стояла у нее за плечами.
– Несчастный! а чем, позволь спросить? – заговорила она, – здоров, умен, имение есть, слава Богу, вон какое! – она показала головой в окна. – Чего еще: рожна, что ли, надо?
Марфинька засмеялась, и Райский с нею.
– Что это значит, рожон?
– А то, что человек не чувствует счастья, коли нет рожна, – сказала она, глядя на него через очки. – Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и какое оно плохенькое ни есть, а всё лучше бревна.
«Вот что практическая мудрость!» – подумал он.
– Бабушка! это жизненная заметка – это правда! вы философ!
– Вот ты и умный, и ученый, а не знал этого!
– Помиримтесь? – сказал он, вставши с дивана, – вы согласились опять взять в руки этот клочок…
– Имение, а не клочок! – перебила она.
– Согласитесь же отдать всю ветошь и хлам этим милым девочкам… Я бобыль, мне не надо, а они будут хозяйками. Не хотите, отдадим на школы…
– Школьникам! Не бывать этому! Чтобы этим озорникам досталось! Сколько они одних яблоков перетаскивают у нас через забор!
– Берите скорей, бабушка! Ужели вы на старости лет бросите это гнездо?..
– Ветошь, хлам! Тысяч на десять серебра, белья, хрусталя – ветошь! -твердила бабушка.
– Бабушка, – просила Марфинька, – мне цветничок и садик, да мою зеленую комнату, да вот эти саксонские чашки с пастушком, да салфетку с Дианой…
– Замолчишь ли ты, бесстыдница! Скажут, что мы попрошайки, обобрали сироту!
– Кто скажет? – спросил Райский.
– Все! Первый Нил Андреич заголосит.
– Какой Нил Андреич?
– А помнишь: председатель в палате? Мы с тобой заезжали к нему, когда ты после гимназии приехал сюда, – и не застали. А потом он в деревню уехал; ты
170
его и не видал. Тебе надо съездить к нему: его все уважают и боятся, даром что он в отставке…
– Черт с ним! Что мне за дело до него! – сказал Райский.
– Ах, Борис, Борис – опомнись! – сказала почти набожно бабушка. – Человек почтенный…
– Чем же он почтенный?
– Старый, серьезный человек, со звездой!
Райский засмеялся.
– Чему смеешься?
– Что значит «серьезный»? – спросил он.
– Говорит умно, учит жить, не запоет: ти, ти, ти да та, та, та. Строгий: за дурное осудит! Вот что значит серьезный.
– Все эти «серьезные» люди – или ослы великие, или лицемеры! – заметил Райский. – «Учит жить»: а сам он умеет ли жить?
– Еще бы не умел! нажил богатство, вышел в люди…
– Иной думает у нас, что вышел в люди, а в самом-то деле он вышел в свиньи…
Марфинька засмеялась.
– Не люблю, не люблю, когда ты так дерзко говоришь! – гневно возразила бабушка. – Ты во что сам вышел, сударь: ни Богу свеча, ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что ни говори: узнает, что ты так небрежно имением распоряжаешься – осудит! И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота…
– Вы мне когда-то говорили, что он племянницу обобрал, в казне воровал, – и он же осудит…
– Помолчи, помолчи об этом, – торопливо отозвалась бабушка, – помни правило: «Язык мой – враг мой, прежде ума моего родился!»
– Разве я маленький, что не вправе отдать кому хочу, еще и родственницам? Мне самому не надо, – продолжал он, – стало быть, отдать им – и разумно, и справедливо.
– А если ты женишься?
– Я не женюсь.
– Почем знать? Какая-нибудь встреча… вон здесь есть богатая невеста… Я писала тебе…
– Мне не надо богатства!
– Не надо богатства: что городит! Жену ведь надо?
– И жену не надо.
171
– Как не надо? Как же ты проживешь? – спросила она недоверчиво.
Он засмеялся и ничего не сказал.
– Пора, Борис Павлович, – сказала она, – вон в виске седина показывается. Хочешь, посватаю? А какая красавица, как воспитана!
– Нет, бабушка, не хочу!
– Я не шучу, – заметила она, – у меня давно было в голове.
– И я не шучу, у меня никогда в голове не было.
– Ты хоть познакомься!
– И знакомиться не стану.
– Женитесь, братец, – вмешалась Марфинька, – я бы стала нянчить детей у вас… я так люблю играть с ними.
– А ты, Марфинька, думаешь выйти замуж?
Она покраснела.
– Скажи мне правду, на ухо, – говорил он.
– Да… иногда думаю.
– Когда же иногда?
– Когда детей вижу: я их больше всего люблю…
Райский засмеялся, взял ее за обе руки и прямо смотрел ей в глаза. Она покраснела, ворочалась то в одну, то в другую сторону, стараясь не смотреть на него.
– Ты послушай только: она тебе наговорит! – приговаривала бабушка, вслушавшись и убирая счеты. – Точно дитя: что на уме, то и на языке!
– Я очень люблю детей, – оправдывалась она, смущенная, – мне завидно глядеть на Надежду Никитишну: у ней семь человек… Куда ни обернись, везде дети. Как это весело! Мне бы хотелось побольше маленьких братьев и сестер, или хоть чужих деточек. Я бы и птиц бросила, и цветы, музыку, всё бы за ними ходила. Один шалит, его в угол надо поставить, тот просит кашки, этот кричит, третий дерется; тому оспочку надо привить, той ушки пронимать, а этого надо учить ходить… Что может быть веселее! Дети – такие милые, грациозные от природы, смешные, добрые, хорошенькие!