Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Порнография

ModernLib.Net / Классическая проза / Гомбрович Витольд / Порнография - Чтение (стр. 8)
Автор: Гомбрович Витольд
Жанр: Классическая проза

 

 


– Я знаю. Знаю. Простите, что перебил вас. Я знаю, что вы ничего не знаете. Но я хочу знать, что вы думаете. Я не могу совладать со своими мыслями. Что вы об этом думаете? Что вы – думаете?

– Я? Что же я могу думать? Я только показал это вам, считая своим дол…

– Конечно. Я весьма вам признателен. Даже не знаю, как и благодарить. Но я хотел бы знать ваше мнение. Возможно, сначала мне следует высказать собственное мнение. Так вот, по моему мнению, в этом ничего нет. Ничего серьезного – ведь они знают друг друга с детства и… В этом больше глупости, чем… Да и в их возрасте! Конечно, раньше между ними что-то… было… так, детское, заигрывание, знаете ли, вольности, и это приобрело несколько специфическую форму – странную, не так ли? Иногда они вновь к этому возвращаются. Этакая пробуждающаяся полудетская чувственность. Кроме того, возможен оптический обман, ведь мы видели это издалека, из-за кустов. Я не могу сомневаться в чувствах Гени. Не имею права. У меня нет оснований. Я знаю, что она меня любит. Да и как бы я мог сравнивать нашу любовь с этими детскими глупостями!

Тело! Он сидел прямо передо мной. Тело! Сидел в шлафроке – с телом упитанным, холеным, рассыпчатым и дебелым, надушенным и зашлафроченным. И сидел он с этим телом как с саквояжем или даже с несессером. Тело! Я, разъяренный этим телом и поэтому телесно-плотский, издевательски поглядывал на него и изрядно потешался, чуть ли не посвистывал. Ни капли жалости. Тело!

– Ваше дело – верить мне или нет, но я, конечно же, не обратил бы на это внимания… Если бы… не одно обстоятельство… Не знаю, может быть, мне только показалось… Поэтому я и спрашиваю. Заранее прошу прощения, если это прозвучит несколько… фантастично. Должен признаться, что я даже не знаю, как это сформулировать. То, что они делали… ну, вы видели, вдруг упали, потом встали… согласитесь, было довольно специфичным. Так это не делается!

Он замолчал, проглотил слюну и смутился, что глотает.

– У вас сложилось такое мнение?

– В этом было что-то ненормальное. Знаете, если бы они даже целовались – ну, как обычно… Если бы он, скажем, повалил ее – как обычно. Если бы он даже овладел ею у меня на глазах, но как обычно. Это меньше бы меня смутило… чем эта… странность… странность этих движений…

Он взял меня за руку. Заглянул в глаза. Я одеревенел от отвращения. И возненавидел его.

– Прошу вас, скажите мне откровенно, прав ли я? Может быть, я усмотрел в этом то, чего не было? Может быть, ненормальность во мне сидит? Сам не пойму! Ответьте, прошу вас!

Тело!

Стараясь скрыть легкомысленно-веселое, но безжалостное злорадство, я ответил – собственно, ничем – но таким «ничем», которое подливало масла в огонь:

– Не знаю, что и сказать… Действительно… Возможно, в определенной степени…

– Но я не знаю, какое придавать этому значение?! Есть ли в этом что-нибудь – серьезное? И насколько? Прежде всего скажите мне: считаете ли вы, что он и она?… Sex-appeal [12].

– Что?

– Прошу прощения. Я имею в виду sex-appeal. То, что мы называем sex-appeal. Когда я увидел их вместе впервые… это было год назад… мне это сразу бросилось в глаза. Влечение. Половое влечение. Он и она. Но тогда я всерьез еще не думал о Гене. А потом, когда она пробудила во мне чувство, все это отошло для меня на второй план, по сравнению с моим чувством потеряло всякое значение, и я перестал обращать внимание. Ведь это детство! Только теперь…

Он вздохнул.

– Теперь я боюсь, что это, возможно, худшее из всего, что я мог бы себе вообразить.

Он встал.

– Они бросились на землю… не так, как должны были бы броситься. И сразу встали – тоже не так. И отошли – тоже не так… Что это такое? Что это значит? Так это не делается!

Он сел.

– Что это? Что? В чем тут дело? Он посмотрел на меня.

– Как это терзает мое воображение! Скажите что-нибудь! Скажите хоть что-нибудь! Скажите хоть что-нибудь, в конце концов! Не оставляйте меня одного со всем этим! – Он криво улыбнулся. – Извините.

Итак, этот тоже искал моей дружеской поддержки и не хотел «оставаться в одиночестве» – воистину я пользовался успехом! Но он, в отличие от Фридерика, умолял не подтверждать его безумия и с замиранием сердца ждал моего опровержения, отправляющего все в область химер. От меня зависело – успокоить его или нет… Тело! Если бы он обратился ко мне только с душой! Но тело! И это мое легкомыслие и беспечность! А для того, чтобы засадить его навсегда в ад, мне не нужно было особо напрягаться, достаточно, как и раньше, буркнуть несколько неопределенных фраз: «Я должен признать… Пожалуй… мне трудно судить… Возможно…» Так я и сделал. Он ответил:

– Она любит меня, я знаю наверняка, она любит меня, меня она любит!

Он защищался, несмотря ни на что.

– Любит? Несомненно. Но не считаете ли вы, что для их отношений любовь излишня? Любовь ей нужна с вами, а не с ним.

Тело!

Долгое время он ничего не говорил. Сидел тихо. Я тоже сидел и молчал. Нас объяла тишина. Фридерик? Спал ли он? А Семиан? А Юзек в чулане? Что он? Спит? Казалось, в дом впрягли несколько лошадей, каждая из которых тянула в свою сторону. Он смущенно улыбнулся.

– Мне так тяжело, – сказал он. – Недавно я потерял мать. А теперь…

Он помолчал.

– Не знаю, как извиняться за это ночное вторжение. Но я не в силах вынести одиночество. Я хочу вам еще кое-что сказать, если позволите. Для меня очень важно сказать это. То, что я скажу, будет… следующим. Выслушайте меня, пожалуйста. Меня самого иногда удивляет, что она что-то чувствует ко мне. Если говорить о моих чувствах – здесь все понятно. Я чувствую к ней то, что я чувствую, ведь она создана для любви, предназначена для любви, для того, чтобы ее любили. Однако, что она могла полюбить во мне? Мое чувство, мою любовь к ней? Нет, не только, она и меня самого тоже любит – но почему? Что она во мне любит? Вы ведь видите, какой я. Я не питаю иллюзий на свой счет и не слишком сам себе нравлюсь, поэтому должен признаться, это меня действительно удивляет. Если я и мог ее в чем-то упрекнуть, то именно в том, что она ко мне… так благосклонна. Поверите ли, но в моменты наивысшего экстаза я ставлю ей в вину именно этот экстаз, то, что она со мной предается экстазу. И я никогда не мог почувствовать себя с ней свободно, всегда это было для меня незаслуженной уступкой с ее стороны, и я был вынужден даже прибегать к цинизму, чтобы использовать это «расположение», такой подарок судьбы. Ну, хорошо. Однако при всем этом – она меня любит. Это факт. Заслуженно или незаслуженно, из милости или нет, но она меня любит.

– Любит. Несомненно.

– Минуточку! Я знаю, что вы хотите сказать: происходящее между ними вне границ любви, в другой плоскости. Это правда! Именно поэтому факт, с которым мне пришлось столкнуться, представляется… разнузданно-диким, чудовищно изощренным в своей злобности – трудно даже понять, что это за дьявольские чары. Если бы она изменяла мне с другим мужчиной… Моя невеста распутничает с каким-то… – сказал он внезапно другим тоном и посмотрел на меня. – Что это значит? И как мне защищаться? Что мне делать? Она распутничает с каким-то… и как-то… – добавил он, – странно… необычно… извращенно… это меня ранит, мучит, понимаете, я чувствую в этом какую-то притягательную силу, что-то улавливаю… Поверите ли, на основании того, что мы видели, я мысленно реконструировал все, что между ними может быть, их отношения во всей полноте. И это так… эротически гениально, что я не понимаю, как они сумели додуматься до этого! Все как во сне! Кто мог это придумать? Он или она? Если она – то это великая актриса!

И через минуту:

– Знаете, что мне кажется? Что она ему не отдавалась. И это намного ужаснее, чем если бы они жили друг с другом. Такая мысль – это настоящее безумие, не правда ли? И в то же время, если бы она отдалась ему, я мог бы защищаться, а так… не могу. И возможно даже, что она, не отдаваясь ему, больше ему принадлежит. Ведь все это происходит между ними по-другому, по-другому! Это другое! Другое!

Ха! Об одном он не знал. То, что он увидел на острове, происходило для Фридерика и благодаря Фридерику – было своеобразным ублюдком, порожденным ими и Фридериком. И какое же удовольствие – держать его в неведении, без малейшего понятия, что именно я, поверенный его тайн, стою на их стороне, заодно со стихией, которая его сокрушает. Пусть это и не моя стихия (слишком молодая). Пусть я больше его товарищ, чем их, – и, уничтожая его, я и себя уничтожаю. Но чудная беспечная легкость!

– Это из-за войны, – сказал он. – Из-за войны. Но почему я должен вести войну с сопляками? Один убил мою мать, другой… Это уж слишком, пожалуй, чересчур. Хотите знать, как я буду себя вести?

Так как я не ответил, то он повторил с нажимом:

– Вы хотите знать, как я поступлю?

– Я слушаю. Говорите.

– Я не отступлю ни на шаг.

– Ага!

– Я не позволю обманывать ни ее, ни самого себя. Я сумею отстоять и уберечь то, что мне принадлежит. Я ее люблю. Она меня любит. Только это важно. Остальное должно отступить, остальное не должно иметь никакого значения, потому что я так хочу. Я имею право хотеть этого. Вы знаете, что я, собственно, не верю в Бога. Моя мать была верующей, я – нет. Но я хочу, чтобы Бог существовал. Я хочу – и это важнее, чем если бы я был лишь уверен в его существовании. В этом случае я тоже могу хотеть и сумею отстоять свою правоту, свою мораль. Я призову Геню к порядку. Я с ней еще не говорил, но завтра же поговорю и призову к порядку.

– Что вы ей скажете?

– Я веду себя пристойно и ее заставлю пристойно себя вести. По отношению к ней я веду себя с подобающим уважением – я ее уважаю и заставлю меня уважать. Я поведу себя с ней так, что она не сможет отступиться от своего чувства ко мне и своего долга. Я верю, что уважение обязывает, знаете ли. И по отношению к этому молокососу я буду вести себя так, как он того заслуживает. Недавно он, правда, вывел меня несколько из равновесия – больше этого не повторится.

– Так вы хотите вести себя… серьезно?

– Вы меня опередили! Именно это я и хотел сказать! Серьезно! Я их призову к серьезности!

– Да, но серьезен только тот, кто занимается чем-то самым важным. Однако что самое важное? Для вас важно одно, для них – другое. Каждый выбирает это по своему усмотрению – и по своей мерке.

– Что это вы говорите? Я – серьезен, они – нет. Как они могут быть серьезными, если все это детство – вздор – глупость! Идиотизм!

– А если – для них – детство важнее?

– Что? Для них важным должно быть только то, что для меня важно. Что они понимают, что знают? Я лучше знаю! Я их заставлю! Вы ведь не будете спорить, что я серьезнее их, мое мнение решает дело.

– Минуточку. Я думаю, что вы считаете себя серьезнее их благодаря вашим принципам… таким образом, получается, что ваши принципы важнее, потому что сами вы важнее, значительней. Лично вы. Как личность. Как старший.

– Что в лоб, что по лбу! – воскликнул он. – Это одно и то же! Извините, пожалуйста, за эту ночную исповедь. Благодарю вас.

Он вышел. Меня разбирал смех. Попался! Он заглотил крючок – и теперь метался, как рыба! Какую шутку сыграла с ним наша парочка!

Он страдал? Страдал? Да, он страдал, но само его страдание было дебелое – томное – лысоватое…

Очарование красоты было на их стороне. Поэтому и я был на их стороне. Все, что исходило от них, – чудесно и… неодолимо… привлекательно…

Тело.

Этот бык, который прикидывался, что защищает мораль, а на самом деле пер на них всей своей массой, пер на них всем своим «я». Он навязывал им свою мораль по одной-единственной причине, что это была «его» – более весомая, зрелая, проверенная… мораль мужчины. Насильно навязывал.

Вот ведь бык! Я его терпеть не мог. Только… не был я сам таким же, как и он? Я – мужчина… Об этом я думал, когда вновь раздался стук в дверь. Я был уверен, что вернулся Вацлав, – но это был Семиан! Я даже поперхнулся, увидев его, – уж этого я не ожидал!

– Извините за беспокойство, но я услышал голоса и понял, что вы не спите. Нельзя ли попросить у вас стакан воды?

Он пил медленно, маленькими глотками и не поднимал на меня глаз. Без галстука, с распахнутым воротом, помятый – но волосы у него были напомажены, хотя и торчали в разные стороны, и он поминутно запускал в них пальцы. Он выпил стакан, но не ушел. Стоял и теребил волосы.

– Какой-то ребус! – пробормотал он. – Поразительно!… – Он продолжал стоять, будто меня и не было. Я умышленно не говорил ни слова. Он произнес вполголоса, в сторону: – Мне нужна помощь.

– Что я могу для вас сделать?

– Вы знаете, что у меня полнейшее нервное истощение? – спросил он равнодушно, будто речь шла вовсе не о нем.

– Признаться… я не понимаю…

– Однако вы должны быть au courant [13], – усмехнулся он. – Вы знаете, кто я. И что я не выдержал.

Он ерошил волосы и ждал моего ответа. Он мог ждать до бесконечности, так как впал в задумчивость или, точнее, сосредоточился на какой-то мысли, хотя и не думал. Я решил выяснить, чего же он хочет, – и ответил, что я действительно au courant…

– Вы симпатичный человек… Я там, рядом, уже больше не мог… в изоляции… – он указал пальцем на свою комнату. – Как бы это сказать? Я решил обратиться к кому-нибудь. И выбрал вас. Может быть, потому, что вы человек симпатичный, а может, потому, что через стенку… Я больше не могу оставаться один. Не могу, и все. Разрешите, я присяду.

Он сел, и движения у него были как после болезни – осторожные, будто он еще не овладел полностью своим телом и должен был заранее обдумывать каждое движение.

– Я прошу вас сказать со всей откровенностью, против меня что-то затевается?

– Но почему же? – спросил я.

Он решил засмеяться, а потом сказал:

– Простите, я хотел бы начистоту… но прежде я должен объяснить, в каком качестве я, собственно, предстал перед уважаемым паном. Я буду вынужден сделать некоторый экскурс в мою жизнь. Выслушайте меня, будьте добры. Впрочем, вы, должно быть, по слухам уже достаточно знаете обо мне. Вы слышали обо мне как о человеке смелом, можно сказать, рисковом… Да-а-а… Но вот недавно случилось со мной… Сломался я, знаете ли. Вот такой анекдот. Неделю назад. Сидел я, знаете ли, за столом, и вдруг пришел мне в голову такой вопрос: почему ты до сих пор не споткнулся? А если ты завтра споткнешься и попадешься?

– Но не в первый же раз пришла вам в голову эта мысль.

– Конечно! Не в первый раз! Но на этот раз этим все не кончилось – мне сразу же пришла в голову другая мысль, что я не должен так думать, потому что это может меня размагнитить, раскрыть, предать, черт побери, предать во власть опасности. Я подумал, что лучше так не думать. И как только я так подумал, то уже не мог избавиться от этой мысли и погиб, теперь я постоянно, постоянно должен думать, что у меня подвернется нога, что я не должен думать о том, что у меня подвернется нога, и так до бесконечности. Господи! Я погиб!

– Нервы!

– Это не нервы. Это знаете что? Перерождение. Перерождение смелости в страх. С этим ничего не поделаешь.

Он закурил сигарету. Затянулся, выдохнул дым.

– Понимаете, еще три недели назад передо мной была цель, задача, тот или иной объект операции, я вел борьбу… Теперь у меня ничего нет. Все упало, как, простите, подштанники. Теперь я думаю только о том, как бы со мной чего не случилось. И я прав. Тот, кто за себя боится, всегда прав! В том-то и беда, что я прав, только сейчас и прав! Но вы-то чего от меня хотите? Я уже пятый день здесь сижу. Прошу лошадей – не дают. Держите меня как в тюрьме. Что вы хотите со мной сделать? Я уже извелся в этой клетушке… Чего вы хотите?

– Успокойтесь, пожалуйста. Это нервы.

– Вы хотите меня прикончить?

– Ну, вы сгущаете краски.

– Не такой-то уж я дурак. Ведь я провалил дело… Беда в том, что я разболтал им о своем страхе, они уже знают. Пока я не боялся, они меня не боялись. Теперь, когда боюсь, я стал опасен. Я это понимаю. Мне нельзя доверять. Но я обращаюсь к вам как к человеку. Я так решил: встать, пойти к вам и поговорить начистоту. Это мой последний шанс. Я говорю с вами откровенно, потому что у меня нет другого выхода. Поймите – это заколдованный круг. Вы меня боитесь, потому что я боюсь вас, я вас боюсь, потому что вы меня боитесь. Я не могу вырваться из этого иначе как рывком, и поэтому, бац, я врываюсь к вам ночью, хотя мы и не знакомы… Вы интеллигентный человек, писатель, постарайтесь понять меня, подайте руку помощи, чтобы я мог выпутаться из этой истории.

– Что я должен сделать?

– Пусть мне дадут уехать. Ретироваться. Я только к этому стремлюсь. Ретироваться. Устраниться. Я ушел бы и пешком, но вы способны подкараулить меня где-нибудь в поле и… Я прошу вас переубедить их и разрешить мне уехать, ведь я уже никому не причиню вреда. Мне все это приелось, я больше не могу. Я хочу покоя. Одного покоя. Если мы разойдемся миром, не возникнет никаких проблем. Прошу вас, сделайте это, я вас умоляю, потому что, поймите, я уже не могу… Или помогите мне бежать. Я обращаюсь к вам, потому что не могу один противостоять всем, как пария. Дайте мне руку помощи, не бросайте меня. Мы не знакомы, но я выбрал вас. Я к вам обращаюсь. Зачем вы меня преследуете, если я уже обезврежен – и навсегда! Все кончено.

Неожиданно возникшая проблема этого человека, которого уже трясло… что мне сказать ему? Я еще был полон Вацлавом, а здесь передо мной этот человек, давящийся рвотой – хватит, хватит, хватит! – и молящий о пощаде. Как во внезапном озарении я понял всю неразрешимость ситуации: я не мог его оттолкнуть, ибо теперь его смерть усугублялась его трясущейся передо мной жизнью. Он пришел ко мне, он сблизился со мной и в результате вырос до гигантских размеров, его жизнь и его смерть вздымались теперь передо мной до небес. И одновременно его появление возвращало меня – освобождая от Вацлава – службе, нашей операции под руководством Ипполита, а он, Семиан, превращался лишь в объект нашей операции… и как объект был отброшен вовне, исключен из нашего круга, и я не мог даже поговорить с ним откровенно, я должен был соблюдать дистанцию и, не подпуская его к себе, маневрировать, хитрить… и мгновенно душа встала на дыбы, как лошадь перед непреодолимым препятствием… ведь он взывал к моей человечности и шел ко мне как к человеку, а мне нельзя было видеть в нем человека. Что мне ему ответить? Одно важно – не подпускать его к себе, не дать ему завладеть мной, пролезть в меня!

– Пан Семиан, – сказал я, – идет война. Страна оккупирована. Дезертирство в таких условиях – это роскошь, которую мы не можем себе позволить. Каждый должен следить за каждым. Вы это знаете.

– Это значит, что… вы не хотите… говорить со мной откровенно?

Он помолчал минуту, как бы смакуя молчание, которое все более нас разделяло.

– Пан, – сказал он, – с вас никогда портки не падали?

Я снова ничего не ответил, увеличив дистанцию.

– Пан, – сказал он терпеливо, – с меня все это спало – я безо всего. Поговорим без церемоний. Уж если я пришел к вам ночью как незнакомый к незнакомому, то давайте поговорим без уловок, хорошо?

Он замолчал и ждал, что я скажу. Я ничего не сказал.

– Мне безразлично ваше мнение обо мне, – добавил он равнодушно. – Но я выбрал вас – моим спасителем или убийцей. Что вы выберете?

Тогда я пошел на явную ложь – явную не только для меня, но и для него – и этим окончательно отбросил его от нашего круга:

– Я не знаю, что бы вам могло угрожать. Вы сгущаете краски. Это нервы.

Мои слова раздавили его. Он ничего не говорил – но и не двигался, не уходил… застыл в прострации. Будто лишил я его самой возможности уйти. Я подумал, что это может длиться часами, он не двигается, зачем ему двигаться – остается, угнетая меня своим присутствием. Я не знал, что мне с ним делать, – и он не мог мне в этом помочь, ведь я сам его отверг, отбросил и без него оказался в одиночестве перед ним же… Он был у меня в руках. И между мной и им не было ничего, кроме равнодушия, холодной антипатии, отвращения, он был мне противен! Собака, лошадь, курица, даже червяк были мне более симпатичны, чем этот мужчина уже в летах, потасканный, с лицом, на котором отпечаталось все его прошлое, – мужчина терпеть не может мужчину! Нет ничего более отвратительного для нас, мужчин, чем другой мужчина, – речь идет, разумеется, о мужчинах старшего возраста, с отпечатавшимся на лице прошлым. Непривлекателен он был для меня, нет! Не в силах он привлечь меня на свою сторону. Не мог он втереться ко мне в доверие. Не мог понравиться! Он отталкивал меня своей и духовной сущностью, и физической, как и Вацлав, даже сильнее – он отталкивал меня, как и я его отталкивал, и мы уперлись рогами, как два старых буйвола, – и то, что я ему был отвратителен в моей потасканности, еще более усиливало мое отвращение. Вацлав, а теперь он – оба омерзительны! И я с ними! Мужчина может быть сносен для мужчины только как отказ, когда он отказывается от самого себя ради чего-то – чести, добродетели, народа, борьбы… Но мужчина только как мужчина – какая мерзость!

Но он меня выбрал. Он ко мне обратился – и теперь не отступал и сидел передо мной. Я кашлянул, и это покашливание подсказало мне, что ситуация еще более осложнилась. Его смерть – хотя и отталкивающая – была теперь в двух шагах от меня, как нечто, чего невозможно избежать.

Лишь об одном я мечтал – чтобы он ушел. Я потом все обдумаю, сначала пусть он уйдет. Почему бы мне не сказать, что я согласен помочь ему. Это меня не связывало, я всегда мог использовать свое обещание как маневр и хитрость – в том случае, если бы я решился с ним покончить и рассказал бы все Ипполиту – ведь для целей нашей акции, нашей группы было бы даже полезно завоевать его доверие и им воспользоваться. Если бы я решился с ним покончить… Что мешает солгать конченому человеку?

– Послушайте меня. Прежде всего – возьмите себя в руки. Это главное. Завтра спуститесь к обеду. Скажите, что это был нервный кризис, который уже миновал. Что вы приходите в норму. Сделайте вид, что с вами все в порядке. Я, со своей стороны, тоже поговорю с Ипполитом и постараюсь как-нибудь устроить для вас этот отъезд. А теперь возвращайтесь к себе, сюда может кто-нибудь зайти…

Говоря это, я даже не понимал, что, собственно, говорю. Правда это или ложь? Помощь или предательство? Потом прояснится – а сейчас пусть уходит! Он встал и выпрямился, я не заметил, чтобы на его лице промелькнула хотя бы тень надежды, в нем вообще ничего не дрогнуло, он не пытался ни благодарить, ни, хотя бы взглядом, расположить к себе… зная заранее, что ничего не получится и ему ничего не остается, как только быть, быть таким, каков он есть, пребывать в своем бытии, неблагодарном и тягостном – уничтожение которого было бы, однако, еще более отвратительным. Он лишь шантажировал меня своим существованием, о, как же все по-другому с Каролем!

Кароль!

После его ухода я сел писать письмо Фридерику. Это был рапорт – я давал ему отчет об этих ночных визитах. И это был документ, в котором я уже открыто соглашался на сотрудничество. Соглашался в письменном виде. Шел на диалог.

11

На следующий день к обеду явился Семиан. Я встал поздно и сошел вниз как раз в тот момент, когда уже садились за стол, – тогда и появился Семиан, выбритый, напомаженный и раздушенный, с платочком, выглядывающим из карманчика. Это было гальванизацией трупа – ведь мы непрерывно убивали его в течение вот уже двух дней. Однако труп с галантностью гусара поцеловал ручки дамам и, поздоровавшись со всеми, заявил, что у него уже проходит случайное недомогание и что ему лучше – что ему надоело киснуть одному наверху «в то время, как все общество в сборе». Ипполит собственноручно пододвинул ему стул, быстро приготовили прибор, восстановилась, будто ничего и не произошло, наша к нему почтительность, и он уселся за стол – такой же властный и победительный, как и в первый вечер. Подали суп. Он спросил водки. Это стоило ему больших усилий – заставить труп говорить, есть, пить, силой одного лишь страха преодолеть свое всесильное бессилие. «С аппетитом у меня не очень, но этого супчика я попробую». «Я бы еще водки тяпнул, если позволите».

Этот обед… двусмысленный, подлицованный скрытой динамикой, изобилующий яростными крещендо и пронизанный противоречивыми мотивами, невразумительный, как текст, вписанный в текст… Вацлав на своем месте рядом с Геней – и, наверное, он разговаривал с ней и «покорил уважением», так как оба оказывали друг другу множество знаков внимания, были исключительно предупредительны, она благородна и он благороден – оба благородны. Что же касается Фридерика – то он, как всегда словоохотливый, светский, давно был отодвинут на второй план Семианом, который незаметно подчинил нас… да, еще более, чем когда он появился впервые, нами овладели покорность и внутренняя готовность к выполнению малейших его желаний, которые начинались в нем как просьба, а в нас заканчивались приказами. Я, знавший, что это всего лишь его убожество со страху рядится в былую, уже утраченную властность, смотрел на все это как на фарс. Сначала ему удавалось маскироваться благодушием офицера – провинциала, немного казака, немного бретера, – однако скоро мрачность полезла изо всех его пор, мрачность, а также то холодное апатичное равнодушие, которое я еще вчера в нем заметил. Он мрачнел и гнуснел. В нем, должно быть, ворочался пакостный клубок, когда он из страха воплощался перед нами в прежнего Семиана, которым уже не был, которого боялся сильнее нас, до которого уже не мог подняться – того Семиана «опасного», который существовал для власти над людьми и их использования, для умерщвления человека человеком. «Пожалуйста, подайте лимончик» – это звучало добродушно, провинциально, даже немного по-русски, но скрывало когти, изнутри было начинено презрением к чужой жизни, и он, чувствуя это, боялся, и угроза, исходящая от него, росла на его страхе. Фридерик, я знал это, должен был уловить это одновременное разрастание в одном человеке агрессивности и страха. Но игра Семиана не была бы такой наглой, если бы Кароль не подыгрывал ему с другого конца стола и не поддерживал всем своим существом его властность.

Кароль ел суп, намазывал хлеб маслом – но Семиан мгновенно, как и в первый раз, подчинил его себе. У парня опять был господин. Его руки стали руками солдата и исполнителя. Все его незрелое существо сразу, без сопротивления поддалось Семиану, поддалось и предалось – и если он ел, то только чтобы ему служить, если намазывал хлеб, то с его разрешения, и его голова тотчас же подчинилась Семиану своими коротко остриженными волосами, которые лишь надо лбом мягко курчавились. Он ничем не подчеркивал свою преданность – просто он таким стал, как, бывает, меняется человек в зависимости от освещения. Семиан, возможно, не отдавал себе в этом отчета, но между ним и юношей сразу установились какие-то отношения, и его угрюмость, эта хмурая туча, заряженная властностью (уже только наигранной), обратилась к Каролю, чтобы на нем утвердиться. И при этом присутствовал Вацлав, Вацлав, сидящий рядом с Геней… Вацлав благородный… Вацлав справедливый, отстаивающий любовь и добродетель… смотрел, как вождь заряжается юношей, а юноша – вождем.

Он – Вацлав – должен был почувствовать, что это оборачивается против того уважения, которое он защищал, которое его защищало, – ведь система «вождь-юноша» порождала не что иное, как именно презрение – презрение, прежде всего, к смерти. Разве юноша не предавался вождю на жизнь и смерть именно потому, что тот не боялся ни умереть, ни убить – ведь это делало его господином над людьми. А вслед за презрением к жизни и к смерти шли все другие, какие только возможно, переоценки и целые океаны девальваций, и юношеская склонность к презрению сливалась воедино с угрюмой, властной пренебрежительностью того, другого, – они взаимно утверждались друг в друге, ибо не боялись ни смерти, ни боли, один – потому что юноша, другой – потому что вождь. Ситуация обострилась и усугубилась, ведь явления, вызванные искусственно, более стихийны, а Семиан уже лишь разыгрывал из себя вождя со страху, чтобы спастись. И этот вождь, поддельный, но ставший подлинным благодаря подростку, его же душил, давил, терроризировал, Фридерик должен был уловить (я знал это) внезапный выход на авансцену сразу трех человек – Семиана, Кароля, Вацлава, – что предвещало возможность взрыва… в то время как она, Геня, спокойно склонялась над тарелкой.

Семиан ел… чтобы показать, что он уже может есть, как все… и пытался расположить к себе присутствующих своей провинциальной учтивостью, которая, однако, была отравлена его холодной мертвечиной и которая в Кароле немедленно трансформировалась в насилие и кровь. Фридерик уловил это. И случилось так, что Кароль попросил подать стакан и Генька подала его – и, может быть, то мгновение, когда стакан переходил из рук в руки, было слегка затянуто, могло показаться, что она на долю секунды задержала свою руку. Так могло быть. Но так ли было? Эта незначительная улика оглоушила Вацлава, как дубинкой, – лицо его будто подернулось пеплом, – а Фридерик скользнул по нему взглядом, таким равнодушным-равнодушным.

Подали компот. Семиан замолчал. Он сидел хмурый, будто исчерпал все любезности, уже отказался от попыток расположить к себе, и будто врата ада разверзлись перед ним. Он безучастно сидел. Геня начала поигрывать вилкой, и случилось так, что Кароль тоже коснулся своей вилки, собственно, непонятно было – то ли он играет ею, то ли просто коснулся, это могло произойти совершенно случайно, ведь вилка была у него под рукой – однако лицо Вацлава вновь будто пеплом подернулось, – было ли это случайным? Ах, ну конечно, это произошло случайно – и так небрежно, что почти незаметно. Но не исключено также… а вдруг именно эта небрежность позволяла им затеять игру, ах, легкую, легонькую, такую микроскопическую, что (девушка) могла предаваться этому с (юношей), не теряя в своей добродетельности с женихом – да и происходило это совершенно незаметно. И не эта ли легкость привлекала их тем, что самое легкое движение их рук бьет Вацлава наотмашь, – возможно, они не могли отказаться от этого развлечения, такого, казалось бы, пустячного, но означающего для Вацлава полный крах. Семиан съел компот. Если Кароль действительно и занимался таким поддразниванием Вацлава – ах, возможно, даже неосознанно, – то это, однако, ни в коей мере не нарушало его верности Семиану, ведь он забавлялся, как солдат, готовый на смерть, потому и беспечный.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10