Полно, Рябов! Вспомни, сколько раз ты был триумфатором! Неужели тебе недостаточно?! Ведь и обычному везению когда-то наступает конец. Вот мне бы еще одну, эту последнюю и главную победу! А потом пусть все пойдет как пойдет! Но они не выиграют без меня… Нет, они не выиграют. Никто, как я, не знает команды. Никто, как я, не знает и соперников. Только я, только я знаю, как надо сражаться с ними и что надо сказать своим парням, когда дрогнут они в тяжелую минуту. Легкой победы не будет, но мы все равно победим…
Если я так убежден, что не выиграют без меня, и если они так убеждены, что я им не нужен, я уйду. Уйду сам, громко хлопнув дверью, так, чтобы стекла задребезжали в самых дальних кабинетах. Почему должен оправдываться я?! Пусть оправдывается Баринов, когда спросят, почему ушел Рябов. Я не мальчик. Мой уход не останется незамеченным. И каждый, у кого есть капля здравого смысла и понятия о хоккее, спросит себя: «Что случилось? Почему Рябов вдруг сам, ни с того ни с сего, в канун главных битв, ушел?» А если подумают, что я струсил? Нет, даже врагу моему не придет на ум такой глупости. Рябов не трусил никогда. Трусам заказана дорога к победе. Об этом я написал целую книгу…»
Он начал повторяться в мыслях о победе, взвинчивая себя, еще и еще раз убеждая, что до заветной цели так близко. И вдруг вспышка злой обиды на всех вспыхнула в нем. Он взял лист бумаги, поднял его двумя пальцами, как бы пробуя на вес, перед тем как перо выведет такие тяжелые слова… И вдруг решительно снял золотой колпачок ручки. Крупные колючие буквы побежали по листу:
«Председателю комитета по физической культуре и спорту…»
Но решительности хватило ненадолго. Перо дрогнуло и остановилось.
«А что, если председатель так вот спокойно, вместо того чтобы испугаться моего письма, возьмет и подмахнет? Просит человек, просит немолодой, много поработавший, хочет на покой, вот и пойдем ему навстречу. Еще благим делом его подпись обернется. Рябов, что с тобой творится? Ты становишься мнительным! Ведь вся твоя жизнь была сплошным риском. Ты начинал играть, не зная, сможешь ли добиться чего-то на льду. Добился. Сомневался, достаточно ли теоретического багажа, необходимого для тренерской работы? Хватило. И потом шел на эксперименты, не зная или слишком хорошо зная, что ждет, если результат окажется не таким, каким его хотели бы видеть…
Конечно, надо спокойно и просто написать заявление, сказав, что тренер Рябов, учитывая создавшуюся вокруг сборной обстановку, не считает себя вправе ставить под удар результат очень важной, исторически важной хоккейной серии. Еще кое о чем сказать. Так, для большей предметности разговора на коллегии. Чтобы потом можно было продолжить беседу в другой организации, повыше! Тогда и посмотрим, решится ли коллегия на задуманное…»
Но перо Рябов все-таки отложил. Сунув руки в карманы тренировочной куртки, откинулся на спинку.
«Определенный риск есть… А когда его не было?! Я взял из подмосковной команды молодого Борина. И что же? В самой главной, смотровой игре он выглядел ужасно. А ведь ради этого оболтуса, думал тогда я, да и не только я, отправили на покой двух надежных середнячков-ветеранов, которые бы еще поскребли коньками. Весь матч я тогда стоял, мысленно обхватив голову обеими руками. Глаза бы мои не смотрели на лед, когда он там выделывал свои дебютантские штучки! Так блестяще импровизировать в бездарной игре невозможно! И после игры этот нахал еще подошел ко мне и принес свои извинения. Признался, что никогда не играл так плохо. Я, конечно, охотно согласился с ним под смешки в раздевалке. И сказал ему прямо: „Если твоя сегодняшняя игра хоть сколько-нибудь точно отражает твои истинные способности, то я старая глупая калоша…“ И еще что-то добавил… „Старая глупая калоша“ – не бог весть какой образ. Кто-нибудь видел умные калоши? Но я был тогда в таком трансе от увиденного, что просто не мог придумать ничего более ругательного. Воображение, подавленное яростью, не позволило!
На следующий день я имел несколько весьма неприятных разговоров. А один хороший знакомый позвонил и прямо спросил: «Что значит этот Борин?» Объяснял вежливо, сдерживая бешенство. Злился и на звонившего, и на себя. И отвел душу только в следующий игровой день, когда поставил Борина вновь на игру, вопреки общему мнению. И тот сыграл так, что буквально растерзал своего опекуна, известного мастера. Борин столько раз обкрадывал его, уходил как от стоящего.
Мастер, который должен был задавить новичка, к концу игры старался сам держаться от Борина подальше, проигрывая каждое единоборство. Борин забил две шайбы и под три другие – мы выиграли с сухим счетом в пять шайб – отдал отличные пасы. И это было так невероятно и неожиданно, что на скамейке команды стали уже посмеиваться над соперником, прекрасно понимая, что должен чувствовать признанный мастер, у которого все сыпется из рук и которого неудачник новичок объезжает на одном коньке.
Сейчас многие любят вспоминать о том шокирующем дебюте и о той следующей триумфальной игре Борина, но никто почему-то не вспоминает слов, которые мне пришлось выслушать в дни между этими матчами…
Время… Потом копна вскинутых золотых волос Борина приводила в экстаз зрительный зал, поднимала трибуны в едином порыве. Затем шлем скрыл золото волос, да и сам Борин все реже и реже стал появляться на поле. Травмы преследовали его. И хотя в мощном теле греческого бога до сих пор и силы и скорости больше, чем у кого-либо в нашем хоккее, но раны и нагрузки дают себя знать.
Его лицо и тело хранят отметины десятков жестоких ударов. И хотя он щедро улыбается – друзьям, мальчишкам, просящим у него автографы, просто незнакомым людям, которые хотят сказать ему несколько добрых слов после тяжелой игры, но все чаще улыбка становится показной, через силу… Он по-прежнему суперзвезда, причем нового типа, создающая аттракцион у ворот соперника. Каждое его движение – искусство, эффектное и эффективное. Болельщики часами спорят, сравнивая его с великими прошлого. Я-то знаю, что он велик по-своему, ибо шел собственным путем. Как и я…
По сути, мы так мало отличаемся друг от друга своим положением. И шрамы те же… И чувство временности– то же… Всякий разговор, что придется рано или поздно расставаться с хоккеем, подстегивал и его и меня… Многие парни, выходившие на лед с клюшками, слишком хорошо усвоили, что не хоккеем кончается мир, а Борин и я отдавались ему всегда целиком.
Я старался и себя, тренера, держать в постоянной узде повышенных нагрузок, как держал игроков. Думая о далеком будущем, старался всегда именно в этот год, в этот сезон выполнить максимально лучше свою работу. А следующим сезоном сделать еще хоть полшага вперед. Знаю, это кабально, но полная самоотдача заставляет все время быть в боевом настроении духа. Я не боюсь опасностей – боюсь не выиграть! Схожу с ума, когда мы не выигрываем… Грех жаловаться – мне везло: я так долго работал с командой, в которой много классных игроков. А это не просто – работать с асами. Почти вся сборная – мой клуб. И потому столькими нервами платишь каждый год… И за себя, и за клуб, и за сборную! Но эта тревога придает мне рабочей злости. Многие призывали меня, а уж Галина едва ли не каждый день, чтобы жил спокойнее. Но я не мог… Не мог, даже если чувствовал, что был не прав. Наверно, я успокоюсь лишь с наступлением дня, который гарантирует мне очередную победу.
Никто, никто не знает, что чувствовал я каждый раз, когда мы уходили побежденными. Казалось, что все зрители на стадионе в черном – в черных костюмах, в черных пальто, в черных ботинках и мехах, словно на похоронах… Считал, что, проиграв, мы совершили преступление. И убеждал в этом своих парней, воспитывая физическую неприязнь к поражению. И потому терзал игроков постоянной тяжелой работой. Любил тех, которые рвались играть без замен, от сирены до сирены…
Чтобы показать настоящую игру, надо иметь двадцать два таких парня и выпускать на лед только самых лучших из них. Наверно, я был единственным в стране тренером, который считал, что можно выигрывать чемпионат страны каждый год. И почти добился этого. Я считал, что и каждый чемпионат мира надо выигрывать, наплевав на закон преферанса: не выигрывай каждый раз – потеряешь партнеров!
За удачливость мне многое прощали. Нельзя же осуждать человека, который так болеет за свое дело! Но я слишком хорошо знал, что у тренера нет иного выхода: он будет работать на своем месте, пока побеждает… Я слишком абсолютизировал эту истину… Я убежден в победе и потому уйду с чистой совестью. Если сборная проиграет – не моя вина в том. Я чист перед собой и перед людьми».
Странно, кажется, эти рассуждения должны были внести еще большее смятение в душу Рябова, но они успокоили. Он всегда стремился находить успокоение в постижении действительных причин тревоги.
Рябов взял ручку и принялся писать. Слова ложились плотно друг к другу, именно те слова, которые он хотел. Бесстрастные, выверенные железной, логикой, без аффектации, они вбивались в бумагу, как гвозди, скреплявшие его убежденность прочно и надолго.
Рябов не помнил, сколько прошло времени – пять минут, полчаса, час. Жена, как обычно, не входила, когда он закрывался работать. А он не чувствовал времени. Что прошло его немало, понял лишь, когда поставил свой лихой росчерк после строки, несколько отступавшей от текста: «Прошу в связи с изложенным выше освободить меня от обязанностей старшего тренера сборной команды СССР по хоккею».
Слюнявя палец, он, словно торгаш на рынке, считающий денежные купюры, пересчитал исписанные листы. Получилось восемь убористых страниц.
«Многовато для заявления… Так ведь оно и необычное! Кто знает, может быть, последнее…»
20
Между этими двумя раздевалками лежали сотни километров и государственные границы, а были комнаты ужасно схожи. И своими размерами, и своей окраской. Наверно, голубизна стен придавала им сходство.
Пока сборная готовилась к утренней тренировке, Рябов, уже одетый и на коньках, прислушиваясь к бойкому говору репортеров за дверью – их пришло на тренировку около сотни, – осматривал раздевалку.
Просторная комната с невероятно высоким потолком и стенами, выкрашенными в нежный, или, как говорят художники, французский, голубой цвет. Скамейки же вдоль стен полыхали кроваво-красной эмалью. Рябов обратил внимание, что, несмотря на внушительные размеры помещения, нет нужды кричать, чтобы слова твои услышали измотанные игрой парни. Как и в их клубной раздевалке, когда закрыта дверь, голос его слышен в самом отдаленном углу.
«А все-таки я кричал. И не раз. Когда команда проигрывала или вот-вот готова была отдать игру, я запирал дверь и кричал. Кричал так, что покачивалась Останкинская башня, с проигрывателей в квартирах летели пластинки, а суда в Южном порту теряли курс…
И голубые стены не помогали. Хотя сам просил когда-то покрасить их именно таким успокаивающим нервы цветом, гасящим страсти, разбушевавшиеся на льду. Пусть они» себе там и бушуют, а в раздевалке нечего махать кулаками… А в общем-то, раздевалка удобная и без излишеств…»
Рябов осмотрел комнату внимательно. С вещами, сваленными на пол, и копошившимися людьми она выглядела обжитой, совсем не такой холодной, как утром, когда он вошел в нее первым. Первым… Первая тренировка… Завтра первый матч… Приятное слово! Как хотелось бы и после финального матча сказать о себе «первые».
Парни сидели на опоясывающей стены скамье. Над головами шли длинные полки с ящиками и под полками крючки для одежды. Обувь убиралась в узкие ящики под ногами.
Многие уже были почти одетыми: в рейтузах и трусах– красных с белыми полосами. Только белые исподние рубахи еще не скрылись под майками с гербами, номерами и фамилиями, написанными латинскими буквами, – одна из привилегий сборников. Майки, сложенные стопками, лежали перед каждым. Ребята ворчали: почему вдруг решили провести тренировку в полной форме, а не как обычно – в тренировочной? Но они еще не знали того, что знал он. Пресс-центр вчера попросил у руководства советской сборной разрешение присутствовать на тренировке аккредитованным журналистам. Не очень обычная просьба. Но, по словам шефа пресс-центра, желающих слишком много, чтобы можно было решить этот вопрос в индивидуальном порядке.
Рябов не ожидал такого повышенного интереса. И сначала решил отказать, сославшись на довод, что тренировка – это внутреннее дело команды. Будет матч – пусть и смотрят.
«Желающим купить булку совсем не обязательно видеть, как замешивают тесто», – сказал он австрийцу, руководившему пресс-центром и довольно сносно говорившему по-английски. Он сказал ему по-русски через переводчика. Ибо в правилах своих числил одним из непреложных законов – на официальных чемпионатах любительство во всем, кроме спорта, недопустимо. Однажды, понадеявшись на свое знание английского, он чуть не угробил игру. И к тому же, раз в штате делегации есть переводчик, надо же ему что-то делать!
Поразмыслив над просьбой журналистов, Рябов вдруг резко переменил к ней свое отношение.
«Почему бы не устроить им спектакль? К тому же, наверно, это станет и для ребят хорошей разрядкой. Всеобщее внимание льстит, укрепляет веру в свои силы, в свою значимость. Когда начнутся ответственные игры, ребятам будет не до журналистов, а сейчас можно и покуражиться».
– Хорошо! – сказал Рябов.– Я всегда уважал прессу, сам пишу и потому хочу помочь ей в работе. Мы не скрываем, что приехали сюда показать чемпионский хоккей. Пусть увидят и чемпионскую тренировку.
Все это Рябов вспомнил сейчас, стоя за спиной своих помощников, которые перебрасывались шутками с игроками, заканчивавшими переодеваться. Рябов кинул взгляд в большое зеркало у входа. Увиденное не очень его обрадовало. Но он уже привык к этой картине… «Большой живот на коньках!» Вот что он сказал бы о себе еще два десятка лет назад. И обязательно устыдился. А сейчас, кроме иронической усмешки, это выражение не вызвало у него ничего.
Он осмотрел свой наряд, продуманный до мелочей: и старый свитер домашней вязки с крупным русским орнаментом, и шапочку, подобно клоунской, вскинувшей вверх острый шпиль с помпоном… И только рейтузы – форменные, от сборной, – делали его причастным к тому, что происходило в этой комнате, и к тому, что сейчас будет происходить на льду. А так, не зная, подумаешь, что старый чиновник на пенсии решил вспомнить молодость и покрутиться на катке Центрального парка культуры и отдыха.
Настроение у Рябова тем не менее было отличным. Он уже предвкушал будущее действо, как актер, уверенный в себе, отлично знающий, что может повести за собой публику. Он не думал, как пойдет тренировка. Знал главное – надо показать миру, что мы стоим. Остальное дело импровизации. И это творческое волнение возбуждало его еще больше, заставляло ум работать по-особому бурно. В такие минуты и рождал он свои афоризмы, кочевавшие из клуба в клуб, а зачастую вырывавшиеся и за пределы хоккейного мира. Именно в такую минуту он, как-то увлеченно убеждая ребят заниматься на досуге танцами как одной из форм общефизических нагрузок, выразился: «Танцы – это поэзия ног».
– Через пять минут жду на льду, – Рябов осмотрел команду, которая слишком вяло одевалась, и, повернувшись, первым пошел к проходу на лед.
Огромный пустой зал показался особенно холодным. И шел этот холод не от льда, что было бы естественно, а от бесчисленного множества пустых кресел. Только у самого борта главной трибуны сидели люди. Порядочно людей. Во всяком случае, для столь ранней тренировки. И еще Рябов знал, что это не простые люди. Каждый из них отдал хоккею не один год жизни, и вряд ли среди полутора сотен сидевших на трибуне журналистов, которые с этого мгновения будут рассматривать каждого выкатившегося на лед как бы через увеличительные стекла, наберется хотя бы десяток случайно попавших на хоккейный чемпионат. Здесь одни специалисты. Многих из них Рябов знал не только по фамилиям, но и в лицо.
Рябов медленно, словно принимал ответственный экзамен, с наслаждением прокатился по девственному, еще не тронутому на всем протяжении просторного прямоугольника ледяному зеркалу. Легкая осыпь срезанного снежка от его коньков елочкой легла на лед.
«Опять первый! Слово такое сладостное и такое проклятое! Столько надежд в нем и столько выматывающих душу обязательств кладет оно на человека. Первый! Это как фетиш!»
Проезжая мимо сидевших на трибуне, Рябов не без наслаждения заметил, что вся журналистская братия, разом умолкнув, внимательно, словно одна голова, проводила его взглядом.
Рябов сделал еще круг и, когда увидел первую фигуру игрока сборной в темном проеме прохода, дал длинный, залихватский свисток, как бы возвещавший начало спектакля. Нужды в свистке особой не было: игроки и без того бы выкатились на лед. Но Рябов засвистел вовремя, и получилось так, будто команда дисциплинированно ждала его сигнала.
Безмолвный зал сразу наполнился звуками: скрежетом коньков, пробуемых на торможение, стуком клюшек об лед. Только куль с шайбами выжидающе замер в самом центре площадки. Игроки, привычные к заданному ходу тренировки, свободно катались, выписывая круги и восьмерки. В этом неудержном хороводе уже сказывалась мощь сильного, как бы объединенного единой волей коллектива.
Рябов всегда испытывал мальчишеское волнение, когда закручивался разминочный хоровод. Может быть, потому, что это были первые минуты тяжелой тренировки, может быть, потому, что само скоростное катание больших, сильных парней с клюшками наперевес напоминало нечто фронтовое – скажем, атаку где-то под Великими Луками, отчаянную и – не исключено – обреченную…
Царственным жестом он высыпал ворох новеньких шайб на лед, и звуковая фонограмма тренировки по мощности звучания возросла вдвое – теперь короткие паузы между гулкими ударами шайб о борта заполнялись веселыми криками и возгласами, эхом отдававшимися где-то под крышей.
Прокатившись полкруга вместе с командой, Рябов стал в центре, картинно заложив руки в боки и побычьи нагнув голову. Поворачиваясь вместе с командой, как бы пытался высмотреть нечто, известное только ему. С этой минуты мир за бортом переставал существовать. Он уходил в работу целиком. Многими эта одержимость воспринималась показной. Возможно, в таком мнении и была доля истины, но Рябов просто не мыслил иной формы существования. Работать или не работать вообще! К тому же опыт показал: если хочешь держать команду в узде, если хочешь, чтобы отдача столь разных людей, пришедших на тренировку с разным настроением, оказалась одинаково эффективной, ты должен работать сам – с каждым из них и в то же время со всеми вместе. Нелегкая задача. Не сразу пришло и к Рябову такое умение.
Двадцать два характера, двадцать два поминутно меняющихся настроения, двадцать два мозга, работающих каждый в своем режиме. Как объединить их? А сегодня еще и показать в лучшем свете команду всем этим «спецам» на трибунах, которые завтра выльют на газетные и журнальные полосы десятки аналитических статей! И далеко не каждое из написанных слов будет добрым и искренним. Но это надо сделать. Надо показать, что мы сильны, сильны, как никогда. Пусть глазами журналистов наша сила перельется в страх соперников. Да что там в страх – от соперников страха вряд ли дождешься! Пусть родится у них хотя бы сомнение в собственной силе. Этого достаточно.
Когда-то друг Рябова, прославленный армейский спринтер Петя Бурцев, говаривал: «Если я не могу выиграть забег, то сделаю все, чтобы победитель установил мировой рекорд».
– Мальчики! Мальчики! – внезапно фальцетом закричал Рябов. Сразу ожив, замахал руками, как бы подгребая под себя воздух. И, подобно яркой красной стае, уважающей вожака, птицами слетелись игроки вместе с тяжелыми вратарями в центр прямоугольника.
– Я не знаю, великие ли вы хоккеисты! – выкрикнул он, стремясь заглянуть каждому в глаза, а это оказалось нелегко, ибо почти все стоявшие вокруг ростом были куда выше Рябова.– Но зрители, которые досмотрят до конца вашу бездарную тренировку, – он кивнул в сторону трибун, – будут и впрямь великими зрителями. За работу! Как следует и в полную силу! «Кормильцы» – на первого вратаря. Остальные – встречное катание. Начали!
Игроки, прекрасно знавшие все рябовские штучки, принялись споро и охотно за выполнение указаний тренера. Но Рябов чувствовал, что они еще не верили в необходимость работы в полную силу. Не хотели верить. В преддверии долгого и тяжелого чемпионата, после столь же долгой и тяжелой подготовки больше всего хочется сберечь силы. Сохранить себя для настоящей, той, самой главной борьбы!
Но Рябов знал больше, чем эти парни. Он знал, что уже сейчас, именно в эту секунду, началась турнирная борьба. Говорят, игра всегда начинается с тренировки. Верно. Но еще вернее, что игра не кончается никогда.
Вторая и третья тройки, разобравшись против своих защитников, раскатывались в разные концы ледового загона и, набрав скорость, передавая шайбу друг другу, проходили будто сквозь строй. Казалось, они чудом удерживали шайбу и чудом уходили от неминуемого столкновения в таком ералаше. «Карусель», придуманная Рябовым, была его любимым и – он твердо знал – самым зрелищным упражнением. Прислушавшись, он уловил шумок восторга, прокатившийся по трибунам. Вдоль борта заполыхали «блицы» фоторепортеров.
– Быстрее! Быстрее! – покрикивал Рябов и, картинно приседая, стучал в ладоши, отбивая необходимый ритм атаки.
За упоительным нагнетанием темпа он не видел ничего другого. Но вдруг резко рванулся, словно от резвости его зависела судьба, по крайней мере, серебряных медалей чемпионата, и коршуном подлетел к первой пятерке, с ленцой обстреливавшей вратаря.
– Что, курортнички, развлекаетесь? А где мокрые спины? Где мокрые спины, я вас спрашиваю? Когда спины у нападающих сухие, они становятся мокрыми у наших вратарей!
Глотов, центр «кормильцев», самый результативный игрок нынешнего чемпионата страны, основная рябовская надежда на осуществление тактики непрерывной атаки, – его главный тренерский козырь на нынешнем чемпионате. Он вложил столько труда в новую тактику. Он потратил столько крови, прежде чем на тренерском совете и на заседании федерации сумел отстоять свою точку зрения. Ах, сколько закулисных схваток приходится выдерживать еще до того, как выиграешь финальный матч чемпионата! Об этом не знает никто – ни эти журналисты, сидящие на трибуне, ни даже игроки, до которых лишь изредка и большей частью в искаженном виде доходят какие-то слухи о поединках их тренера.
Итак, Глотов взглянул на своего тренера молча, но вопрошающе: серьезно ли требует тот максимальной нагрузки или?… Но в глазах Рябова было столько жесткости, что Глотов, яростно крутнувшись на месте, рванулся к шайбе, увлекая за собой всю тройку. Теперь они «поливали» ворота с остервенением, то щедро размахивая клюшкой выше плеча, словно хотели кинуть вместе с шайбой и кусок льда, который, как и их спины, потемневшие от пота, потускнел от нарезанного снега, то почти незаметным движением кисти стреляли низом, заставляя вратаря распластываться на льду в разножке.
Весь прямоугольник представлял собой большую экспозицию выставки мастерства, силы и скорости, где каждый стенд действовал самостоятельно. И все же опытный глаз без труда замечал, что во всем этом сложном круговороте существовал единый стержень. И стержень этот – невысокий человек с большим животом, так смешно одетый, но работавший на льду, кажется, не меньше своих игроков.
– Костя! – крикнул Рябов.-Ну-ка принеси пояс целомудрия. А то мальчикам никак не согреться!
Массажист подал второму тренеру старый водолазный пояс, усаженный тяжелыми свинцовыми пластинами и доведенный до двух пудов весом, – тоже изобретение Рябова. Второй тренер, нагибаясь под тяжестью, несомненно, больше, чем следовало, как бы подыгрывая своему начальнику, выволок пояс на середину и положил на лед.
– Глотов, начинай!
Под веселые смешки ребят Глотов, улыбаясь, пристегнул пояс, словно это обычный брючный ремень, и начал заниматься ускорениями, катаясь от борта к борту.
Двухпудовый вес давил на ноги – в этом и была польза от катания с нагрузкой, – но Глотов бежал легко, так что на трибунах могли и не поверить в истинную тяжесть снаряда.
По очереди Рябов пропустил всех нападающих через силовое упражнение, следя, чтобы каждый отработал с полной отдачей. Подобные нагрузки были естественны во время тренировочных сборов, но почему Рябов заставил их надевать пояс накануне первой игры и так жестко вел тренировку, ребята явно не понимали. Но, привыкнув верить тренеру, привыкнув выполнять его команды, игроки работали охотно. Рябов с удовольствием отмечал, что большинство не только в отличной физической форме, но и в приподнятом настроении, что для него значило не меньше. По тому, как катился игрок, как вяло ворочал шайбу, Рябов мог почти точно определить процент будущей недоработки им во время матча. Оставалось лишь решить немногое: ставить хоккеиста на игру или заменить другим?
– Первый пас давайте! Первый пас! – кричал Рябов уже в другом конце загона, подзадоривая защитников.– Почему ты тянешь? Витенька был свободным! Раз – и положи ему на крюк шайбу! А сам вперед, вперед!
Рябов каждое слово подчеркивал жестом. С трибун его поведение смотрелось пантомимой, объединенной единым сюжетом.
Первый пас! Сколько крови стоил он Рябову! Пока объяснил ребятам, пока убедил тренерский совет в своей правоте, до которой тоже дошел не сразу. Как трудно ломать общепринятое! Казалось, еще из хоккея с мячом пришел в хоккей с шайбой этот пресловутый первый пас. Он словно ключ к игре. Во всяком случае, ключ к атаке.
Вот соперник потерял шайбу или защитник отобрал ее в борьбе. От того, как распорядится защитник добычей, зависит сохранение темпа, возможность стремительной и успешной атаки. Считалось нормальным, когда защитник обычным длинным пасом отправлял шайбу свободному игроку, который подхватывал ее на скорости и начинал атаку. За время этой передачи соперник обычно успевал перестроить свои атакующие порядки в защитные, и теперь приходилось ломать организованную оборону.
Рябов заставил своих играть с ходу, самих защитников, овладевших шайбой, начинать атаку. Ну во-первых, это просто нелегко. Во-вторых, как показал опыт, еще и опасно. Увлекшись атакой и потеряв шайбу, защитник сразу же ставил собственные ворота под угрозу. Да, немало горьких минут пережил Рябов, пока нашел оптимальный вариант начала атаки. И он оказался компромиссным. Неважно, каким будет первый пас – длинным или коротким. Важно совсем другое: не его формальная характеристика, а его функциональная необходимость. Первый пас может быть любым, лишь бы создавал максимальную возможность для стремительной контратаки. Пусть защитник откинет шайбу на полметра, лишь бы партнер вторым пасом пустил форварда в прорыв или перевел игру в наиболее слабо охраняемое место защитной зоны.
– Отдал шайбу – и вперед! – кричал Рябов, подстегивая защитников.– Вернулись! Вернулись! Кто в горку катиться не хочет, может отдохнуть на скамейке!
Его свисток врывался в гулкую музыку тренировки требовательно, каждый раз заставляя ее звучать по-новому.
Рябов не заметил, как истекли почти два часа отданного им льда. Не заметил, что игроки шведской команды, которой предстояло тренироваться следом за ними, уже стояли одетые в дверях тесной кучкой и с любопытством смотрели на этих русских, работавших с усердием, делавшим честь новичкам. Взглянув на часы, он сунул свисток в рот и пустил долгую затухающую трель. Вместе с замирающим свистом опал шум тренировки; будто из оболочки звукового шара выпустили воздух. И наступила тишина. Как после трагического финала захватывающей пьесы. Однако тишина продолжалась недолго. Аплодисменты с журналистской трибуны прозвучали сдержанно, но искренне. Кто-кто, а Рябов сумел оценить их значение: тренировка произвела впечатление.
– Так-то! – пробормотал он, довольный и собой и ребятами.
Принялся, как квочка крыльями, махать руками, сгоняя парней со льда. Те укатывались неохотно, словно в запасе имелась уйма сил и все сделанное ими за эти два часа лишь подогрело страсть к работе.
Рябов не спешил покидать лед. Он подкатился к борту и поздоровался за руку с советскими журналистами: своими приятелями и теми, которых знал только в лицо.
– Как устроились? – спросил он участливо, как будто жилищные условия журналистов волновали его сейчас больше всего.
– Ничего, – ответил корреспондент «Правды».– Не «Хилтон», но жить можно.
Начали стягиваться с трибун иностранные журналисты, вслушиваясь в звуки непонятной русской речи.
Рябов ловил восхищенные взгляды и, как настоящая звезда экрана, умудрялся позировать фотографам, не глядя в камеру, делая вид, что не замечает объективов.
Он с трудом сдерживал ликование, довольный тренировкой, и по тому, как оживленно обменивались мнениями журналисты, покидая трибуну, видел, что сегодняшнюю задачу команда выполнила.
Да и он сам…
21
Рябов легонько толкнул рамы, и они распахнулись, звонко задребезжав плохо укрепленными стеклами. Навстречу вместе с дребезжанием в лицо ударил по-летнему теплый и терпкий воздух сентябрьского полдня.
Рябов отпрянул от окна: настолько неожиданной показалась ласковая теплота ворвавшегося воздуха. Тяжелая лапа яблоневой ветки, подобно специальному запору, ухватилась за раму и удержала ее от обратного щелчка. Зато вторая половина стукнула по носу, когда он высунулся наружу, навстречу свежести.
Рябов засмеялся:
«И здесь получил по носу… Ведь прекрасно знал, что рамы надо придерживать. А вот поди ты… Так всегда – знал, что ждет, но шел… Вопреки всякой логике…»
Рябов с наслаждением втягивал воздух, полный густых осенних запахов, вполуха прислушивался к стуку посуды на кухне. Жена готовила воскресный обед: должен приехать сын перед отлетом в Англию!
«Когда же это все началось? А собственно говоря, что я подразумеваю под понятием „это“? Если увлечение спортом, то, кажется, и не было времени в моей жизни, не связанного со спортом. Все-таки „это“ – не сам спорт. И даже не усталость, которую я время от времени вдруг начал ощущать в последние годы. Особенно после второго инфаркта… Ну конечно, если слушать врачей, то мне с детства надо было сидеть в коляске и по возможности оттуда не выходить.