И Рябов был бесконечно благодарен ей за это.
Он прошел в угол кухни и уселся на жидкий современный табурет.
Галина убежала и через минуту вернулась на кухню с корзиной картошки, одетая уже в яркий, цветастый передник, купленный им за какие-то бешеные деньги в одном из моднейших магазинов Монреаля. Тогда он отправился на прогулку по городу с крупным хоккейным боссом, истекавшим самодовольством и благополучием. И Рябов купил приглянувшийся в безумно дорогом модном магазине кухонный передник не потому, что тот был смертельно нужен, а потому, что вдруг захотел показать канадцу – знай наших! Ухлопал на покупку половину своих карманных денег и был очень обижен, когда канадец воспринял это как должное, поскольку, видно, считал, что советский хоккейный тренер номер один может позволить себе любой каприз.
Галина захлопотала у плиты, подвинув ему корзину с картошкой и таз для очистков. Он протянул руку и взялся за нож. Не успел начистить и половины кастрюли, а по кухне уже бродил устойчивый запах бульонного пара и острых специй.
Они работали оба под мерный голос Галины, рассказывавшей что-то о золовке и ее подругах – этой молодежи… Рябов сначала орудовал ножом машинально, почти не прислушиваясь к тому, о чем говорила жена. Но постепенно голос ее проникал в сознание все прочнее, хотя ему и были совершенно неинтересны взгляды какой-то Манечки на супружескую жизнь. Он подумал, что в этой ее беззаботной болтовне, быть может, и кроется та соломинка, за которую должен ухватиться утопающий… Сравнение с утопающим – даже мысленное, даже собственное – ему не понравилось, он хмыкнул, на что жена, умолкнув, спросила:
– И ты так считаешь?
Он не знал, к чему относился ее вопрос, и ответил уклончиво:
– Ну, не совсем так…
Теперь он слушал жену внимательно.
– Представь себе… В последней «Литературке» такой страшный материал… Группа подростков жестоко избила своего приятеля только за то, что он отказался вместе с ними избить какого-то другого паренька. Били жестоко… Между прочим, это и твой хоккей такие нравы насаждает! Учишь не играть, а драться! Молодежь жестока, несправедлива, неуважительна не только к старшим, но и к самим себе, вообще к человеческой жизни. Нет, ты представляешь: бить ногами до крови, до смерти своего сверстника только за то, что он отказался бить другого!
Рябов хотел сказать жене, что ей не стоит судить о том, о чем, они договорились, она судить не будет, – о его работе. Но сдержался… В своей сдержанности он опять был склонен видеть не столько миролюбие по отношению к жене, установившееся за последние год-два, сколько завтрашний день…
Он сполоснул картошку чистой водой и поставил ее на конфорку. Кинул щепоть соли, безошибочно определив дозу.
Так они и хлопотали дуэтом у плиты. Но он молчал, говорила лишь Галина:
– Помнишь, у Любочки Сторожкиной сын был, такой симпатичный, рослый парень? Ты еще считал, что из него бы получился отличный загребной на восьмерке. Так вот, этот сын Любочки, его зовут Витик, умирает. Можешь в это поверить? Молодой парень, которому нет еще и сорока, умирает от рака. Кто бы мог подумать? С виду казалось, он будет стоять веками под любым ветром. И началось все так глупо… В паху обнаружил какое-то утолщение, даже на опухоль не подумал, а когда обратились к врачу, пришлось срочно положить в онкологический институт. Ему сейчас столько облучений сделали, что американская бомба, сброшенная на Хиросиму, по мощности своей радиации просто игрушка. Парень аж пожелтел от всяких облучений…
Рябов с трудом вспоминал. Ему показалось, что он действительно помнит того парня, но вот лицо его никак не складывалось перед мысленным взором: он будто и знал, о ком идет речь, и будто не знал.
– Но облучение не помогло. Врачи решили прибегнуть к крайней мере. На операцию возлагали какую-то надежду. Вроде быстро пошел на поправку, а потом хуже, хуже… Уже открыто сказали жене и матери, что все… Осталось лишь ждать, сколько сил хватит в организме, чтобы бороться. Метастазы нашли в легких. Трудно дышать. Нет, ужас какой-то! Посмотришь – вокруг такие страсти разыгрываются, что порой неурядицы, вроде «сломалась стиральная машина» или «начальник на работе обхамил», и не должны тебя волновать.
– Это верно, – подхватил Рябов.– Такие мелочи ничто по сравнению с вечностью. Но вот беда: из мелочей-то вечность и складывается…
– Все философствуешь! – Галина с ухмылкой посмотрела на мужа.– А стиральная машина не работает! Сколько прошу тебя – отвези в мастерскую! Ну не могу же я отнести ее в кошелке!
– Ладно. На той неделе делать будет нечего – отвезу.
– Тебе-то делать будет нечего? – Галина сделала вид, что намек мужа на свободу после завтрашней коллегии ею не понят, и переменила тему разговора: – Кстати, сделала тебе перевод всех отмеченных тобою статей из канадских газет. Занятно…
Она достала откуда-то из-за коробок со специями довольно пухлую трубку свернутых машинописных страниц и протянула мужу.
Рябов взял странички и почему-то сказал:
– Чем ремонтировать, не лучше ли купить новую машину?
– Вот еще что придумал! Она и трех лет не отработала!
Рябов сел на табурет, на котором чистил картошку, и начал проглядывать страницы. Без очков и в сумраке кухни он с трудом различал строки. Когда Галина предупредительно подала ему очки, взял их машинально, водворил на нос и принялся читать. Материал получался действительно занимательный. Статьи, которые он отметил для перевода жене, касались предстоящих поединков с русскими. И надо сказать, канадские журналисты и специалисты не скупились на краски.
Рябов так увлекся чтением газетных выдержек, что не заметил, как жена подошла сзади, как полуобняла его, и, когда он снизу вверх взглянул ей в глаза, она тихо спросила:
– Что, папуля, плохо у тебя на душе? Не принимай близко к сердцу. Вспомни, когда тебе было легко… Сдюжишь, – она ободряюще улыбнулась, и на ее полное лицо легла густая сетка морщин.
– Сдюжу, – тихо ответил он.– Благодаря тебе и сдюжу. Знаешь, мышь, мне давно хотелось сказать тебе спасибо, что освободила меня от домашних забот, что сама занималась детьми и набивала холодильник бутербродами, пока я занимался своим любительским сочинительством.
Рябов увидел, как при его словах румянец удовольствия пробежал по щекам жены, и она, скорее, чтобы скрыть смущение, сказала:
– А когда мы жили с тобой тихо? Как мы начинали? Ты утром сдал экзамены, днем зарегистрировались, а вечером уехал к месту новой работы… Только через долгую неделю я смогла к тебе приехать…
Рябов потерся небритой щекой о руку жены, лежащую на плече, и, чтобы скрыть избыток какой-то непривычной для него нежности, опять уставился в машинописные листки.
18
Рябов любил Ригу. Но не мог ни себе, ни другим объяснить, за что он любит этот город, с которым было так мало связано – приезжал несколько раз играть, не пережив особых спортивных потрясений. К узким улочкам старого города не то что был равнодушен, но чувствовал себя в них тесно и уж, по крайней мере, не сюсюкал умильно: ах, древние улочки!
Товарищи по команде – многие из них любили этот город за точно определенные качества: возможность весело провести время, посидеть в хорошем ресторане с отличной кухней и отменным обслуживанием, так не похожим на маловоспитанную скороговорку московских официантов. Но главное – и Рябов знал это твердо – они любили Ригу за то, что местный клуб играл весьма посредственно и заранее обещал нетрудную победу.
Конечно, никто не мог сказать заранее, с каким счетом они выиграют, но что два очка, так важных для тренера, будут записаны в таблицу – несомненно. А легкая победа – она дорога, особенно на излете долгого сезона, когда уже теплый по-весеннему воздух Прибалтики так кружит голову и так будоражит душу. Что взять с молодых, сильных, полных энергии парней, которым в среднем двадцать пять лет и так многое хочется успеть в жизни и так много соблазнов за каждым углом?
Нет, Рябов любил Ригу за что-то другое. Может, за тот самый случай, о котором он помнил всегда, будто особым огнем высвечивавший всю его личную жизнь.
…Они приехали в канун дня игры утренним поездом. В сопровождении милых проводниц, так смешно говоривших с тягучим латышским акцентом. Разместились в центральной гостинице и через полчаса уже сидели в ресторане за поздним завтраком. Рябов решил побродить по городу: тренировку назначили на пять вечера, и каждому предстояло самому придумать, как убить время.
Он первым оделся у себя в номере и пошел по улице, ведущей к центру.
У входа в художественный салон «Максла» толпились люди: желающих если не купить, то посмотреть, что нового сделали мастера латышского прикладного искусства, всегда немало. В прошлый приезд Рябов купил очаровательный стилизованный автомобиль из керамики. Этакое чудо начала двадцатого века. Автомобильчик был вылеплен мастерски, с большим вкусом и выдумкой. Нечто от ностальгии по старине звучало в каждой его линии, в каждом тоне зеленовато-голубых эмалей.
Рябов представил себе, что может найти еще что-нибудь интересное, и ускорил шаги. В дверях столкнулся с женщиной, которую толком и не успел рассмотреть. Прижался к стене, пропуская даму вперед. Она сказала спасибо и посмотрела на него совершенно равнодушным, как на пустое место, взглядом. То ли этот обидный взгляд, то ли голос, идущий словно откуда-то из глубины, заставил Рябова, и не помышлявшего о флирте, ввязаться в разговор.
– Я непременно куплю то же, что и вы, – сказал он, теперь уже внимательно рассматривая незнакомку.
Они успели войти в магазин, когда она так же равнодушно ответила:
– Боюсь, вы уйдете без покупки – у меня нет с собой денег.
И тогда Рябов понял, что взгляд в дверях не был равнодушным и ответ ее сейчас тоже. Это обычная манера разговаривать. О темпераменте латышек он слышал немало разных анекдотов.
– Нет ничего проще, – сказал Рябов, завязывая все крепче и крепче нить разговора, смысл которого только в одном – не прервать его внезапным неуклюжим словом или жестом.– Я куплю две одинаковые вещи, которые вам понравятся: одну – для вас, другую -» для себя. В память о нашей встрече.
– А зачем вам память ни о чем? – Она явно поддразнивала собеседника, но это было уже напрасно. Он закусил удила, и когда, проведя в магазине минут десять, они вновь вышли на февральскую, удивительно теплую, почти весеннюю улицу Риги, со стороны выглядели давно знакомой парой.
Люба, так звали спутницу Рябова, оказалась милой и простой. Она не жеманничала, не играла в особу, ведущую сложный, интеллектуальный образ жизни. Она просто жила. И обладала – Рябов отметил это сразу – удивительным умением легко, одним шагом, переступать через многие условности.
– Что мы будем делать вечером – я освобождаюсь в семь часов? – сказал он и для пущей важности посмотрел на часы.
Он уже придумывал любой более или менее подходящий предлог, чтобы улизнуть с тренировки, если того потребуют интересы продолжения знакомства.
– Не знаю, что вы будете делать, а я пойду в прачечную! У меня сегодня стирка… Очередь подошла…
– Отлично!– Рябов сказал таким тоном, словно в жизни у него не было другой мечты, как провести вечер в прачечной. От идеи улизнуть с тренировки пришлось сразу же отказаться: четверо парней из команды, громко подшучивая над ними, с многозначительными взглядами прошествовали мимо.
– Знакомые? – спросила Люба.
– В некотором роде…– пробурчал недовольный Рябов, вдруг принявший решение.– Итак, я подъезжаю к вам ровно в семь, и мы устраиваем небольшую постирушку…
– А может, лучше встретимся завтра?
– Завтра будет завтра, а сегодня кончится…– он посмотрел на часы, тяжелым блином висевшие над улицей, – через восемь часов. И уже никогда не вернется.
Она тихо и как бы равнодушно рассмеялась. Ее податливая вялость приводила в необычайное волнение энергичного Рябова. Он даже упрекнул себя: «Мальчишка! Уж скоро сорок, а при виде девицы пустой пар пускаю!»
Разговаривая о том, о сем, неторопливо, словно долгая и спокойная совместная жизнь лежала за плечами и не было ей конца, дошли они до старого, невзрачного дома. И Люба сказала:
– Я здесь живу…
– На каком этаже?
– На пятом… Квартира 32…– Она сказала это просто, как бы приглашая в гости, но Рябов не поверил. Ему почудилось, что Люба хочет от него отделаться, заведомо сообщив ложные координаты: за годы бесконечных разъездов, когда спортивный календарь отводил на случайные встречи от силы полвечера, Рябов повидал всяких девиц.
Они постояли немного, переговариваясь. Люба здоровалась с людьми, выходившими из ее подъезда. Рябов несколько успокоился, но все-таки переспросил, перепроверяя, номер квартиры. Люба улыбнулась своей тихой, всепонимающей, так медленно сходящей с лица улыбкой, и Рябов покраснел.
Приближалось время тренировки. Рябов представил себе, как там злословят по его адресу и сколько отпустят острот, пока будут сидеть в автобусе, ожидая его. Команда неохотно прощает опоздания, даже звездам.
– Итак, я буду здесь ровно в семь…– повторил Рябов.
– А может, завтра? – еще раз робко высказала сомнение Люба.
– Сегодня! – громко и властно ответил он. Люба опять засветилась традиционной тихой улыбкой. Казалось, ничто не может вывести ее из состояния внутреннего покоя и благодушия.
На подножку автобуса он вскочил под многозначительный гомон команды. Видевшие его днем с Любой уже растрепались всем. Только тренеры сделали вид, будто похождения Рябова их не касаются.
Пока автобус колесил по мокрым улицам, едва прихваченным вечерним морозцем, добираясь до стадиона, команда дружно перемывала рябовские косточки. Когда кусали уж слишком больно, он огрызался. Но прекрасно понимал, что все это от зависти. Он и сам себе завидовал: так случайно попалась славная девчонка.
– Боренька, – дал совет ехидный Улыбин.– Помни, ничто так не сближает мужчину и женщину, как время, проведенное вместе ночью в ожидании такси…
Кругом захихикали.
– А ты все не научишься прощать другим разрушения мостов, по которым собирался прошагать сам? – зло обрезал Рябов. Другому он бы спустил и более злую реплику, но с Улыбиным у него были свои счеты.
Шутки сразу завяли. А Рябов ехал, глядя в окно на улицы, но ничего не видел. Он думал о внезапной встрече на пороге магазина. Еще утром, когда поезд подходил к Риге, у него и в мыслях не было гульнуть. Наоборот, он решил как можно раньше лечь спать и завтра заставить Улыбина поработать вместе с ним на такой скорости и с такой отдачей, что экзамен на аттестат зрелости показался бы троечнику веселой игрой.
Алексей в последнее время позволял себе слишком многое. На тренерских разборах критиковали их звено, то есть и его, Рябова. Это было несправедливо. Особенно сейчас, в конце спортивной карьеры, когда поддержание формы в каждой игре дается с особым, болезненным трудом.
У Рябова действительно произошел с Улыбиным резкий разговор, смысл которого: мне надоело за тебя работать, или играешь, или мы расстаемся…
Неприятный разговор, но Рябов, зная Улыбина, мало верил, что его можно пронять словами. Завтра в этой ожидаемой легкой игре, когда можно позволить себе и нечто отличное от тренерских установок, он и хотел ухватить Улыбина за ушко…
Остроту конфликта с Улыбиным, даже несомненность завтрашнего своего триумфа над Алексеем Рябов воспринимал сейчас не столь остро, как еще несколько часов назад. Полноватое лицо Любы с большими мягкими глазами, вопрошающе смотрящими на мир: «И мы живы?!» – стояло перед ним.
«Ей двадцать три или четыре…– прикидывал Рябов. Он уже сам был в тех летах, когда год в возрасте женщины значил столь много. Потом, прожив подольше, будет смотреть иначе – округлять до сорока, до пятидесяти…– Я даже не успел расспросить, кто она, что делает. А ведь и она ни о чем меня не спрашивала! О чем же мы говорили так долго?»
Никак не мог вспомнить. В памяти вертелись обрывки ничего не значащих фраз, но сама суть разговора не восстанавливалась. И он решил, что это совершенно неважно. Главное – осталось ощущение, что они давние, хорошие знакомые.
Тренировались на едва подмерзшей площадке. Дневное тепло, казалось, только что ушло, но лед успели привести в приличное состояние: он был немного мягок, но накатист.
Рябов оттренировался в охотку, забыв за работой на льду и Любу, и то, что после затянувшейся тренировки почти не остается времени до свидания.
В душевой попросил Колюню, левого края, взять его баул. Колюня – так, во всяком случае, Рябову показалось – не острил по адресу любовной шустрости Рябова, хотя Борис знал, что остряки – сами большие ходоки по женской части.
Такси схватил сразу и ровно в семь ноль-ноль выскочил на подмерзшем асфальте у Любиного подъезда. Именно в эту минуту она вышла из-за двери, словно полдня караулила в засаде, с двумя чемоданами в руках. С удивлением посмотрела на него. Рябов игриво сказал:
– А вот и я!
На мгновение Рябову даже показалось, что она его не узнала. Он испугался, представив себе, что через всю процедуру случайного знакомства придется проходить еще раз. Но Люба молча подала ему один чемодан, разделив груз честно и поровну. Он отобрал и второй. Таксист спросил:
– Машина-то нужна?
– Конечно! Видишь, сколько багажа!
– Прачечная всего два квартала…– робко вставила Люба.
– Тем более, – неизвестно почему сказал Рябов.
В прачечной пахло мылом и какими-то химикалиями. В больших ящиках-машинах, им ранее не виданных, за стеклянными самолетными иллюминаторами крутилось белье. Если бы кто-нибудь сказал ему еще вчера, что он по собственной воле окажется в прачечной, в которой никогда раньше не был и в жизни своей стирал только спортивную форму, он бы рассмеялся в лицо.
Узнай Галина, что ее Боря пошел в прачечную, да. еще с полузнакомой девицей… Нет, даже трудно себе представить ее реакцию.
Пока Люба стирала, Рябов сбегал в магазин и накупил всякой снеди, которой бы хватило на торжественный прием для дюжины гостей. Взял водки, вина, колбас, сладостей…
Из прачечной поехали к Любе домой. Как само собой разумеющееся. Он не спрашивал ее, кто может оказаться дома – муж, родители, соседи…
В чистеньком, прибранном коридоре – Рябов еще не успел рассмотреть, нет ли кого в комнатах, – их встретила девочка лет шести.
– Дочка моя, – тихо сказала Люба и посмотрела на него чуть дольше, как бы проверяя, какое впечатление произвела на гостя эта информация. Девочка вежливо поздоровалась и ушла в комнату помогать матери разбирать вещи. Он прошел в другую и сел на диван.
«Так она совсем не девочка! Если дочке лет шесть, то и ей, очевидно, все двадцать восемь. Никогда бы не подумал, что Люба – мать!»
Рябов смущенно хмыкнул – не так ему рисовался сегодняшний вечер. И уж совсем не в милом семейном кругу с детишками… Чтобы отогнать нахлынувшие сомнения, он принялся хлопотать у стола. Крикнул:
– Где взять тарелки?
– На кухне, – откликнулась Люба.– Похозяйничай сам!
Потом она пришла на помощь, но он спровадил ее, сказав, что сделает все сам. И действительно, когда они с дочкой – принаряженные, а Люба, еще более похорошевшая, – вышли в столовую, ужин, обильный и разнообразный, стоял на столе. Люба не сказала ничего. Дочка – тоже Люба – спросила:
– Придет много людей?
– Нет, дочка, только мы, – сказала Люба-старшая.
– А бабушка придет?
– Нет, я тебя скоро к ней сама отведу.
Рябов пытался представить себе, где может быть отец маленькой Любы и будет ой как весело, если тот сейчас заявится с работы…
Но хозяйка дома села к столу спокойно, и Рябов решил, что она знает, что делает, и пусть все идет как идет.
Обе Любы ели не спеша. Рябов, памятуя о завтрашней игре, почти не пил – так, пригубил фужер сухого вина. Люба, наоборот, наливала себе водку. Младшая с удовольствием тянула лимонад. Они перебрасывались только им понятными словами и фразами, словно говорили на иностранном языке.
Вместе они походили на людей, собравшихся, чтобы мужественно выполнить свой долг – очистить стол от обильной снеди. Младшая, хотя видела столько вкусных вещей явно не каждый день, ела не жадно, так же спокойно, как мать. Наконец Люба-старшая взяла дочь за руку, и Рябов услышал, как хлопнула входная дверь.
«Вот тебе раз! Оставляет в доме, будто знает меня сотню лет. А если я обыкновенный жулик?»
Вспомнив доверчивые глаза обеих Люб, Рябов покачал головой. И мать и дочь нравились ему все больше и больше, как будто знакомство длилось уже вечность, И вместе с этим добрым отношением к хозяйкам все мучительнее вставал перед Рябовым вопрос: а зачем он ворвался в этот дом? Он не успел себе ответить, как вернулась Люба-старшая.
Снова сели к столу.
– А где же муж? – спросил Рябов и, только задав вопрос, подумал, насколько он может быть бестактным. Он и был таким, но Люба спокойно посмотрела на Рябова и просто ответила:
– Он бросил нас… Три года назад…
– И ты не выходишь замуж?
– А дочка?
Люба включила старенький проигрыватель. Начали танцевать. Партнерша двигалась легко и стремительно, будто только в танце раскрепощаясь от своей так бросающейся в глаза медлительности. Но чем веселее становилось им, тем больше Рябов думал о завтрашнем матче и об Улыбине. Если он останется ночевать здесь, то завтра ему будет не только не до урока, который хотел преподать Улыбину, но и вообще не до игры. Чувство ответственности перед собой, решившим сделать что-то, столько раз уже становилось ему поперек дороги к удовольствиям. Сомнение, подобно злому духу, вдруг вырывалось неведомо откуда и ввергало его в мучительную внутреннюю борьбу.
Рябов украдкой взглянул на часы. Люба поняла его по-своему. Она вышла и через минуту вернулась в пестром халатике – такая домашняя, такая горячая…
– Будем ложиться? – спросила она своим обычным голосом, как только что спрашивала, не налить ли вторую чашку чаю.
Именно в эту минуту Рябов победил себя окончательно. Он подошел к Любе, обнял ее, поцеловал в лоб, потом в глаза, потом едва-едва в губы и, отстранив, сказал:
– Спасибо тебе, милая, за чудесный вечер! Но я не смогу остаться. У меня завтра игра.
Легкая, едва заметная тень пробежала по лицу Любы. На мгновение слова Рябова заставили ее замереть. Потом она сказала:
– Хорошо…
Он еще раз поцеловал ее в лоб и ласково погладил по жестким, коротко подстриженным волосам.
– Увидимся завтра. Жду в семь часов у служебного входа на стадионе.
Она не ответила. У дверей осторожно чмокнула его в щеку…
Рябов вернулся в гостиницу, когда все уже спали.
Предыгровой день пролетел стремительно. Перед матчем, когда приехали на стадион, Рябов долго и безрезультатно высматривал Любу – ее не было. Однажды показалось, что в толпе мелькнуло знакомое лицо, но, наверно, он обознался.
Над ним подтрунивали и предлагали отдохнуть после бурной ночи. Но Рябов играл. И наказал Улыбина – тот «посыпался» во втором периоде, и тренеры заменили его в тройке, оставив до конца матча на скамейке.
Довольный тем, что исполнил намеченное, Рябов почти совсем забыл о Любе. Только в вагоне вечернего поезда, которым возвращались в Москву, он вспомнил о хозяйках дома, в котором провел несколько приятных часов.
– Ну, как девочка в постели? – спросил Улыбин сквозь зубы.
– Первый класс! Не то, что ты на льду! – ответил Рябов, по-настоящему счастливый, что в тот вечер все получилось именно так, а не иначе.
19
Когда он сказал жене, что пошел работать, то еще и сам толком не представлял, что подразумевает под понятием «работа». Он не спеша прошел в спальню, где на высоком бюро стояла пишущая машинка – старый «Континенталь» едва ли не начала века, с подкрашенными сложными конструкциями, довольно нелепыми по нынешним общепризнанным стандартам, но приведенный в идеальное состояние, с удивительно сохранившейся картинкой на деке – ярко-желтый вид завода «Вандерер-верке».
Однако Рябов к бюро не подошел. Направился к маленькому письменному столу и тяжело опустился в кресло.
Чистый лист бумаги лежал перед ним. И первым желанием было написать: «Ветер носит слухи от дерева к дереву». Но не затем он сел к столу. И уж не затем, чтобы заниматься рукописью книги, срок сдачи которой в спортивное издательство катастрофически приближался, а даже самой предварительной работе еще не видно было конца.
«Что мне, больше всех надо? Или кто-то, кроме меня самого, может упрекнуть, что я сделал мало для хоккея? Ну что беситься? Конечно, это не только обидно, но и несправедливо – отлучать от сборной в канун серии, для которой я столько сделал. Сделал главное – чтобы сложилась дружина, с которой не стыдно выйти на любой лед. Команда состоит не только из игроков – тренер тоже что-нибудь значит, хотя существует представление, что тренер – фигура самая легкозаменяемая. Убрать тренера перед самыми ответственными матчами– это отнять у команды ум. Ну может быть, слишком сильно сказано. Но лишить памяти – это уж точно!
Сколько собрано здесь! – Рябов невольно протянул руку к стопкам тяжелых тетрадей, лежавших на углу письменного стола, и погладил их, потом кинул взгляд на полку, висевшую отдельно, на которой стояли его книги. Не просто им написанные – им выстраданные.– И советские издания, и зарубежные. Только в Канаде вышло четыре книги – целая хоккейная библиотека. Канадцы интересуются. Уже прислали заказ на новую рукопись, которую я еще не закончил. А тут я должен доказывать, что делал правильно все, и тем не менее буду виноват… Но в чем? Конечно, новые веяния, новые люди… Но простая, механическая смена тренера никогда не приносила пользы общему делу. Мой характер не нравится начальству? Но по-моему, лающий пес куда полезней спящего льва. Уж коль мирились со скверным характером Рябова столько лет, могли бы потерпеть и до окончания серии.
А если попросить по-человечески: дескать, хорошо, я уйду сам – насильно мил не будешь, – но дайте мне довести до конца задуманное много лет назад. Просить? Унижаться? Как хапуга, который хочет урвать себе кусок пожирнее?
Впрочем, еще неизвестно, какой это будет кусок. Может стать комом в горле. Хотя убежден и головой ручаюсь, что выиграем. Не могу сказать, с каким преимуществом, но всеми фибрами души чую запах победы. А они не чувствуют… Страх перед новым рискованным делом – плохой помощник. Но председатель ведь человек с характером, умеющий идти на риск… Он не раз доказывал, что может поступиться даже собственным мнением, если предложенное кем-то принесет делу больше пользы. Конечно, мы далеки с ним от дружеских отношений. Я никогда их не добивался. Он в них не нуждается. Так ведь мы и не в коммунальной квартире, где дружба столь желательна. Каждый делает свое дело, и любовь не обязательна…»
Рябов откинулся в кресле и закрыл глаза. Издалека в тишину комнаты стали вплывать сначала глухие, как бы вполсилы, удары с характерным вторящим эхом – так стучит о борта шайба, когда в утреннем пустом Дворце спорта команда выкатывается на тренировку. Слух Рябова уже отличал удары шайбы от стука клюшек. И эти звуки становились все громче, пока наконец острый скрип льда, стонущего под коньками, да собственный голос, перекрывающий все эти звуки, не заставили его тряхнуть головой:
«Что это? Я, кажется, слышу самого себя со стороны. Да пожалуй, и вижу. Будто первый сладкий сон, в котором еще так живы воспоминания ближайшего прошлого. Неужели может когда-нибудь случиться такое, что я останусь без этих звуков, живущих во мне настолько прочно, что не мыслю себе будущего без них? Неужели когда-нибудь настанет время, да и не когда-нибудь, а вот так скоро, возможно, завтра, что слова „хоккей“ и „Рябов“, так часто стоявшие для мира рядом, иногда почти заменявшие друг друга, потеряют всякую связь?»
От такого комплимента, сделанного самому себе, – не так уж это далеко от истины – Рябов сладко вздохнул, впитывая приятный аромат приятной мысли.
«А почему нет? Хоккей был и до Рябова. Будет жить и после, как бы и что бы ни думал на этот счет сам Рябов. Уходят спортсмены, уходят и тренеры. Как вообще уходят из жизни люди. И чем бы ни занимался на земле, придет час, когда не будет другой возможности подумать, что ты сделал, что оставляешь людям.
Смерть – это окончательное отторжение от всего, что построили, создали, для чего работали, всего, что близко и дорого нам. Грустно становится при мысли: умереть – это последнее, что мы можем сделать. А ведь смерть могла бы научить нас искусству жить!
Но и в таком случае окончательное подведение итогов пусть отодвинется как можно дальше. Как можно дальше… Но оставить любимое дело, когда подходишь к высшей, венчающей все точке, – это обидно. Это потеря репутации, а потерять репутацию – то же самое, что умереть среди живых. Вот, вот! Наверно, этого я боюсь больше всего – умереть среди живых. Смешно! Разве можно, назвать жизнью существование, при котором по ночам не будет сниться белесый лед в конце тренировки и черный перед ее началом, при котором перестанут звучать в ушах мелодии гулких ударов.
Конечно, сейчас много способной молодежи. Конечно, я не первой свежести. Болезни время от времени давят на сердце тяжелым мешком, наполненным тревогами и заботами, поминутной суетой на виду у стольких людей, когда нельзя сделать ни одного неверного шага… Но все-таки причина нынешнего конфликта не в моем здоровье! И думается, даже не во мне… Тогда в чем же? А что, если будущие лавры победителя серии кажутся кому-то слишком заманчивыми? Может быть, и впрямь, одному человеку многовато стать зачинателем исторического поединка и одновременно его победителем?! Не разделить ли лавровый венок пополам? Вот тебе, Рябов, часть за идею, а за победу – отдадим другому. Кому? Не суть важно. Главное – не мне. Все, что сделал я для организации – ощипанные остатки лаврового венка, – будут ничем, когда трубы возвестят о победе. Победа? Будет ли она? Готовы ли к ней те, кто придет к руководству сборной? Прошли ли они сердцем по всем возможным тропам к заветной победе, как продрался через колючие заросли сомнений я, ведя сборную в последние десять лет от триумфа к триумфу.