Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Убежать от себя

ModernLib.Net / Спорт / Голубев Анатолий / Убежать от себя - Чтение (стр. 5)
Автор: Голубев Анатолий
Жанр: Спорт

 

 


      В саду зло забрехала собака. Рябов прислушался, пытаясь угадать, случайный ли это брех или в калитку стучатся. Он посмотрел на часы. Для приезда жены еще слишком рано. Для приезда Улыбина – тем более. Собака продолжала брехать заливисто, срывая голос на высоких, фальцетных, нотах.
      Рябов неохотно встал и вышел на крыльцо. Кнопка металась перед калиткой, припадая к нижней пороговой щели, сквозь которую виднелись кирзовые сапоги. Рябов хотел окликнуть пришедшего с крыльца, но кликнул только собаку. Подойдя к калитке, к которой теперь с новой силой ринулась Кнопка, спросил:
      – Что нужно?
      – Может, откроешь калитку, хозяин? Через дверь, хоть и такую дырявую, а говорить не с руки.
      – С руки не с руки… Может, и говорить-то не о чем…– проворчал Рябов.
      – Да ты не бойся, хозяин! Я человек тут известный. Слова незнакомца за дверью потешили Рябова:
      – Чего бояться? Если только дурак повстречается… Так бойся не бойся, их всегда полно вокруг.
      – Нет, хозяин, я не по умственной линии. Я по плотницкой.
      Последние слова незнакомец произносил уже после того, как Рябов открыл калитку и с удивлением рассматривал стоявшего. Это был плотный мужчина в потертой серой фуфайке, с ящиком плотницкого инструмента у ноги.
      – Сказывали, будто хозяин по плотницкой части работника ищет. Так или нет?
      – Так-то оно так…– Рябов повернулся и пошел к дому, жестом пригласив незнакомца следовать за собой.– Только явился работничек больно не вовремя.
      Они сели у крыльца на скамейку. Рябов еще раз внимательно осмотрел мужчину.
      «Далеко за пятьдесят… Похоже, сверстники, но выглядит куда старше. Пьет, наверно, бродяга, как лошадь. Плотники – они все к спиртному неравнодушны!» – подумал Рябов.
      Пришедший, словно угадав его мысли, сказал:
      – Ты, хозяин, не гляди, что я сморчковый, – в деле не подведу! А по линии бутылочной… Когда за работой, больше ста грамм за всю свою жизнь зараз не принимал.
      – У кого-нибудь из соседей работал? – невесть почему спросил Рябов. Время, когда он искал плотника, спрашивал соседей, ушло. Сегодня-то уж, по крайней мере, ему не до мелкого плотницкого ремонта. Чтобы определить фронт работ, не один час с плотником по дому полазить надо, а завтра… Готовиться необходимо. И настроение совсем не ремонтное. Но вопреки, очевидно, разумности, отпускать человека ни с чем не хотелось. Не хотелось оставаться одному.
      – У Быковых несколько раз прикладывался. Супротив соседи тоже моим топориком довольны. Так что не изволь, хозяин, сомневаться… А я тут на глаз вижу – работы хватит. Хотя дом добрый…
      – Глазастый ты, мастер! – съязвил Рябов.– И руки, наверно, такие же загребущие, как глаза завидущие?
      – Нет, я по-божески. Четвертной в день и харч.
      – Дороговато что-то, братец?
      – Коль работа не понравится али скорость – сбавишь! Пока же свою марку держу! – упрямо повторил незнакомец.
      Рябову понравилось, что он держит марку высоко, хотя и берет дорого.
      «Уважительный человек! Не похож на рвача-горлопана».
      – Посмотрим, посмотрим, как делаешь. Обязательно. Но только явился ты не вовремя. Прости, как кличут?
      – Николаем Кузьмичом…
      – Так вот, Николай Кузьмич, приходи-ка через недельку. Если сможешь – лучше под вечерок! Мы с тобой дом неспешно обойдем, все прикинем, засметим… А потом за бутылочкой – прямо на свежем воздухе – и обсудим. Договоримся – за работу! Не сойдемся – не обессудь! Я ведь тоже деньги не на машинке печатаю!
      Рябов с интересом рассматривал своего сверстника, прикидывая, действительно ли тот не знает, с кем говорит, или его ничего, кроме дела, не волнует. Но сидевший, похоже, если и знал фамилию хозяина, совсем не интересовался спортом. Редко приходилось Борису Александровичу встречать в жизни столь чистых от хоккея людей.
      Проводив плотника до калитки, запер ее снова и выпустил Кнопку с террасы. Она кинулась к калитке, тявкнув вдогонку несколько раз, как бы подтверждая неизменность своей прошлой точки зрения на незаконность появления чужого человека.
      Рябов в дом не пошел. Зашагал по дорожке сада, исподлобья поглядывая вокруг.
      Утром, в романтическом свете нарождавшегося дня, многие недоделки были скрыты от глаза, но сейчас, выявленные ярким солнечным светом, так и взывали хозяина к работе.
      «Невпроворот тут дел… Хорош дом собственный, но хлопот полон рот. Не скоро из этого хомута вырвешься… Забор править. Дорожки мостить. Крыльцо…»
      Он сел на скамью. Высоко над городом тянулась стая гусей. Тянулась молча, будто плыла по экрану эпохи немого кино. И что-то далекое-далекое вспомнилось Рябову. Он даже затаил дыхание, чтобы с дыханием не ушло это неясное ощущение, вызванное памятью чувств…

10

      Весь птичий мир Борька Рябов, по кличке Рябчик, делил пополам: в одной половине у него были дикие гуси, в другой – все остальные птицы, включая рябчиков, которых никогда не видел, но которым был обязан своей кличкой. Некоторых птиц бил из рогатки, вызывая ярость дворовых девчонок, открытое осуждение матери и зависть сверстников, поскольку рогатку имел первоклассную: из красной резины, выпрошенной у шофера грузовика, остановившегося напротив дома.
      О существовании гусей он узнал не из сказки Андерсена. Так случилось, что в детстве ему было не до сказок: мать осталась одна, без мужа, а ртов четверо, и сказку вполне заменял простой и обильный обед, от которого приятно дулось пузо.
      Семья Рябовых жила на Чистых прудах. И в то позднее осеннее утро тихая водная гладь впервые подернулась тонкой черной пленкой льда. Борька выскочил первым из дворовых попробовать, насколько крепка ледяная броня. Приятель, Вовик из семнадцатой квартиры, которому только что купили новые коньки, обещал поделиться, как только станет лед. И наверно, Борька ждал этот лед куда с большим нетерпением, чем Вовик: коньки лежали у хозяина, сверкающие, настоящие снегурки, а обещание дать попробовать покататься и ему, Рябчику, могло растаять, как дважды до полудня уже таял по закраинам пруда тонкий ледок.
      Борька подбежал к берегу и, нагнувшись, поднял голыш. Пустил его, низко присев. Камень не ударил по льду, а как бы высек звон и, отрикошетив пару раз, заскользил к далекому противоположному берегу.
      «Держится! А если в верхотуру попробовать? Да подальше!»
      Борька поднял голыш покрупнее и кинул в небо. Камень долетел почти до середины пруда и, громко хлюпнув, пробил лед. В раннем утреннем воздухе хлопающий звук как бы воспарил к небу, туда, откуда упал голыш. Борьке почудилось, что звук этот, идущий теперь сверху, не только не заглох, но вырос, стал гуще и пронзительнее.
      Он задрал голову и увидел в небе крупных птиц, какими они показались ему снизу. Стая летела вдоль бульвара, высоко и как будто медленно. Крик незнакомых птиц наполнял пустынный бульвар. Борьке стало вдруг так тоскливо-возвышенно. А впрочем, даже позднее, как бы живя с этим гусиным криком, несшимся из детства, он так и не мог точно определить чувство, охватившее его в тот момент. Каждый раз, когда вспоминал гортанные звуки, летевшие с неба, они невольно накладывались на события более поздние. И если в минуту откровенности он рассказывал кому-то о своем детстве, невольно подражал тем звукам, будто кричал он, а не гуси. И было в том крике все, что суждено ему было пережить потом: и вечный призыв куда-то, и неудовлетворенность, и тревожное предызвестие о потерях будущих, о потерях, которые его огорчат и о которых он так и не узнает.
      Для людей пожилых тающие в предутренней мгле гусиные крики звучат сладчайше, как теплое, греющее сердце воспоминание. Для молодых в гоготе – провокационный призыв к нескончаемым приключениям в пространстве и времени, которые так мало подвластны человеку, стоящему на земле, и так естественны для птиц, несущихся в небе.
      Борька так никогда и не узнал, что говорили друг другу в то далекое утро большие птицы. Но, услышав их тогда, не мог оставаться равнодушным: каждой осенью и каждой весной – весной особенно – его тянуло ранним утром на пустые бульвары подслушать бормотание гусиной стаи. Но увы, то ли птицы больше не летали над городом, разраставшимся еще быстрее, чем тянулся вверх Борька, то ли с годами времени у него на такие подслушивания стало меньше – реже бывал дома. Но именно гусиным криком на рассвете рождена у него – Рябов был убежден – привычка вставать рано. Она – как бы непроходящее желание слышать гусиный крик.
      Птицы налетали на него и потому казались все ниже и ниже. Одно мгновение будто зависли над ним. И крик их лился на землю, подобно щедрому осеннему дождю. Борьке, стоявшему с задранной головой на берегу пруда и дышавшему парком прямо в небо, казалось, что не будет конца этой музыке, что птицы никуда не полетят, а так и остановятся над ним.
      Но они вдруг рванулись с места, будто испугавшись его, Борькиного, представления о зависнувших птицах. Подобно серым молниям, мелькнули за спиной, и, как проворно ни повернулся, лишь мгновение видел их, прежде чем сомкнутым, плотным строем стая скользнула за красную кромку школьной крыши.
      Борька так и замер, с запрокинутой головой, недоуменно глядя в серое небо, сразу ставшее далеким и пустым.
      На смену удивлению перед чудом пришло огорчение, острое до боли: он бессилен остановить этих птиц, сделать так, чтобы они остались с ним навсегда! И тогда он решил сделать особую рогатку. Она как бы сразу вытеснила из его мальчишеского воображения Вовкины коньки, вытеснила, конечно, ненадолго, пока он вновь их не увидел в Вовкиных руках.
      – Лед – во! – Борька поднял большой палец, но Вовик недоверчиво покачал головой:
      – Мамка запретила становиться на коньки. Говорит, лед треснет. Он, говорит, еще тонкий.
      – А чего же ты их принес? -Борька ткнул пальцем на ворот Вовкиного ватника, из-за которого – немалый форс для всех – торчали коньки.
      Вовка пожал плечами.
      – Трусишь?! – с горящими глазами спросил Борька.– А я был на льду! Вон смотри – пыль со льда стер! Держит! – закончил он убежденно, но Вовка опять недоверчиво покачал головой.
      – Дрейфишь? – поддразнивая, спросил Борька.
      – И вовсе не дрейфлю! – обиженно ответил Вовка.– Только слово матери дал, что первым на лед не выйду.
      – Давай я первым? – затаив дыхание, спросил Борька и не поверил своим ушам.
      – «Давай»! А как утопнешь, что делать будешь? Мать с работы придет – всыпет!
      – Не утопну, -уверенно повторил Борька, принимая из рук приятеля сверкающие коньки.
      Прежде он никогда не катался на настоящих коньках.
      Старший брат как-то сделал ему полозы – в палки вбил железные пластины. Борька крутил их к валенкам и гонял по снеговым укатанным дорогам, держась длинным проволочным крюком за «аннушку».
      Прикручивая настоящие коньки, все боялся, что Вовик передумает. По глазам приятеля видел, что тот готов отобрать свои коньки, но, видно, слово, данное матери, а может быть, и страх перед неизведанным льдом удерживали. Борька, охваченный страхом, что останется без коньков, когда так близок к осуществлению заветной мечты, не думал, каков лед. Он бойко соскочил с берега на скользкую гладь, привычно уперся носками, чтобы оттолкнуться, но Вовкины коньки, в отличие от прямых острых углов самодельных, провернулись, и он грохнулся под хохот стоявшего на берегу и завидовавшего Вовика. Стыд подхлестнул Борьку, и он, вскочив, сделал два размашистых шага. В следующее мгновение холод обжег его с ног до головы. Последнее, что он успел сделать, – судорожно хватить показавшегося ему невероятно горячим воздуха. Испуганный Вовка с криком бросился бежать, а Борька, бултыхаясь, хватался за ломкие пластины льда, ставшего вдруг белым и скользким до неуловимости. Будто рыба, выброшенная на берег, хватал открытым ртом воздух, но не мог никак вздохнуть, потому как холод сдавил грудь и тяжелыми гирями повис на руках и ногах. В отчаянии перевернулся и неожиданно почувствовал под ногами землю. Когда встал, воды оказалось едва выше пояса.
      Он самостоятельно выбрался на берег и замер, поскольку холод стал еще нестерпимее и не давал нагнуться, чтобы снять коньки – не портить же их, цокая по камням?! Подскочили незнакомые люди. За их спинами мелькало растерянное лицо Вовика. С трудом опустившись на землю, Борька начал отворачивать коньки. Закоченевшие пальцы слушались плохо, мокрая веревка скользила под рукой. Кто-то помог распутать ее, и Вовка, подхватив коньки, прижал их к себе, продолжая с испугом смотреть на мокрого приятеля.
      – Тебе, пацан, далеко идти? – спросил мужчина.– Надо в тепло и быстрее.
      – Ту-т-т…– стуча зубами, просипел Борька и глазами показал на дом.– Бли-зко.
      – Тогда дуй домой. Пусть мамка разотрет, а то заболеешь.
      Борька, будто оттолкнувшись от земли, медленно, потом все ускоряя шаги, двинулся к дому. У подъезда он уже бежал. Он не боялся наказания: мать вернется с работы только вечером. Нашарив ключ от комнаты под ковриком в коридоре их многонаселенной коммунальной квартиры, он проскользнул к себе, стараясь, чтобы не увидели соседки и не рассказали матери.
      В комнате, куда через минуту заглянул Вовик, успевший уже отнести коньки домой, «утопленник» разделся догола. Сверкая синими ягодицами, принялся над тазом выкручивать одежду.
      – Ну-ка, помоги! – бросил он приятелю. Вдвоем они довольно быстро выжали все. Опасность представляли собой только мокрые валенки, которые, если не сушить над печью, конечно же до прихода матери сами не высохнут.
      – Говорил тебе – страшно! А ты… «Я ходил! Я ходил!» Вот и доходился, – бурчал Вовик.
      – Скажи лучше, не проболтался ли мамке, герой? Ну, купнулся! А что, вода холоднее, чем в Клязьме, когда весной купаться начинаем?
      – Зима ведь…
      – Какая зима, когда снега еще нет… А коньки у тебя мировые! – протянул Борька.
      – Ты прокатиться не успел! – удивился Вовик.– Я и рта не открыл, а ты уже бултыхнулся.
      – Все равно мировые. А рот ты закрыл уже во дворе. Бросил друга! Эх!
      Борьке вдруг стало страшно, он представил, чем могло кончиться купание, если бы на месте провала оказалось глубоко, как, скажем, у противоположного высокого берега, где летом устраиваются кормушки для уток и лебедей.
      Вовик покраснел.
      – Знаешь, Борька, – сказал он, заворачивая продрогшего приятеля в суконное серое одеяло, лежавшее на диване, на котором спала мать.– А ты опять первым поезжай, когда лед хорошим станет, ладно?
      – Я – что, я – готов. Хоть завтра!
      – Думаешь, замерзнет? – с надеждой в голосе спросил Вовик.
      – Какой мороз ночью будет. Да еще бы в старую прорубь не попасть…
      – Не попадешь, – уверенно произнес Вовик.– Она теперь до снега приметной будет.
      Борька стал блаженно отходить от холода, словно невидимые руки понесли его из комнаты холодной в теплую по-настоящему. И от этого перехода зубы его застучали еще громче, а дрожь жилистого длинного тела начала утихать.
      – Знаешь, Вовка, я утром, когда лед смотреть выходил, гусей слышал. Ох как кричали они! Так…– он побулькал горлом, пытаясь изобразить гусиный крик, но изо рта вырвались лишь хрипы.– И увидел их, – Борька мечтательно закрыл глаза.– Летели низко, так низко и кричали… Была бы хорошая рогатка – можно бы сбить… Подранить, и чтобы жил гусь у нас…
      – Съесть можно, – вдруг сказал Вовик, и Борьке ужасно захотелось есть. Но до обеда было еще далеко. И тем не менее осуждающе покачал головой.
      – «Съесть»! – передразнил он.– «Съесть»! Подавишься такой птицей!
      Он нахохлился и еще глубже забился в одеяльный куль. Ему и в голову не пришло, что гуся можно сварить или изжарить, хотя есть хотелось куда больше и чаще, чем Вовику, которого дома всегда ждала мама с сытным обедом. А вечером приезжал еще и Вовкин отец-его портфель обычно раздувался, словно в нем папа нес домой целого слона. Как-то Вовик признался, что отец приносит с работы продукты, и с тех пор Борьке при виде раздувшегося портфеля Вовкиного отца представлялись невероятно вкусные вещи, которых он никогда не видел и мог только вообразить. Однажды Вовкина мать посадила его обедать вместе с сыном. Борька наелся на целый день, а Вовкина мать сказала, что у них сегодня просто нечего есть…
      – Ну, я пойду? – виновато спросил Вовик.– А ты сохни… Или хочешь – переоденься и ко мне айда!
      – Не, не пойду, – упрямо сказал Борька.– Твоя мамка дознается, что случилось, и моей наябедничает. Потом порка будет!
      Вовик пошел к двери, и Борька крикнул ему вслед:
      – Дверь захлопни! И нашу и входную!
      Он прямо в одеяле, как кукла, завалился на диван и притих. Сон навалился незаметно, но был он странным, цветным. Снился ему не черный лед со сверкающими коньками, а какие-то малоприметные на фоне серых облаков птицы. Летели они долго-долго, как того хотелось ему в жизни, и все никак не могли добраться до школьной красной крыши. Птицы эти становились то красными, то ярко-зелеными, то небесно-голубыми. И не кричали они. Так случается в кино, когда внезапно пропадает звук и люди становятся сразу же смешными со своими жестами, открываемыми ртами и неведомыми эмоциями.
      Птицы же, летевшие над ним в цветном сне, были только прекраснее, чем в жизни. Борька лежал, не шевельнувшись, боясь пропустить рождение первого звука гусиного гогота.

11

      Старая лопата с тяжелым черенком показалась ужасно неудобной, то ли от непривычки ею орудовать, то ли по причине общего настроения. Рябов начал злиться и, пытаясь нагрузить лопату на полный нож, вонзал ее в землю яростно, по самый черенок. Слежавшаяся за многие годы некопаная земля поддавалась туго, откалывалась с трудом, и если корни-щупальца от стоявших вдоль забора берез попадались под нож, то ком земли и вообще отвалить не удавалось. Тогда Рябов наваливался на черенок всем телом. Лопасть гнулась. Рябов чертыхался, вынимал лопату из земли и, перевернув, ногой выгибал ее обратно. Но через минуту новый корень упруго, будто тяжелая рыба, севшая на слишком легкую снасть, водил лопату в земле, гнулась лопасть, и все повторялось сначала.
      Обычно любимое им занятие – копка новой грядки– сейчас вовсе не доставляло Рябову удовольствия. Он бросил лопату на грудками вздувшуюся перекопанную землю и направился в дом. Заглянул на кухню. Взял из вазы тяжелый «штрифель», надкусил его и, положив обратно, пошел в кабинет. Сел за стол. На глаза попалась толстая тетрадь прошлогоднего дневника, исписанная за время поездки по Канаде.
      Когда захватывала настоящая большая идея, он посвящал ее разработкам толстые общие тетради. Из случайных рассуждений потом складывались не только книги– они в корне порой меняли характер работы, жизненного уклада.
      «Пожалуй, проблему вратаря решить удалось. Коля хорош. И заиграет еще надежнее. Макар, второй номер, теперь его долго будет держать в тонусе. Ох, уж этот Макар! Сам обожаю быть первым, но у этого парня такая амбиция, что уж если сам не заиграет, то любого мертвеца, как живого, работать заставит. Всегда ценил таких зажигательных парней, но подобного Макару не встречалось. А Коле в оставшееся время надо лишь сохранить нервы в порядке да немного укрепить ноги. Еще, быть может, чуть-чуть обострить реакцию. „Кленовики“ стрелять будут с любой дистанции и на добой полезут до самой сетки ворот. А Макару пора сменить щитки. Думаю, длинноваты они для него. Нет легкости движения. Когда играли в Канаде, куда ни шло. У них будто медленный лед, тормозящий шайбу, и она так чаще, в охотку, идет верхом. Попробую поставить троицу форвардов ближе шести метров и резко, кистью, вразнобой…»
      Рябов поймал себя на слове «попробую», которое слишком явно обозначало будущее действие, а будущего у него как раз и не предвиделось.
      Перегнувшись через кресло, Борис Александрович дотянулся до кнопки включения приемника, и комнату наполнили звучащие из двух динамиков позывные «Маяка». Последние известия прослушал рассеянно, лишь по привычке насторожился, когда комментатор заговорил о спортивных новостях. Насторожился, и не напрасно. Речь шла о возможной серии матчей с канадскими профессионалами. Информация была общей и поверхностной, во всяком случае, для него, знавшего об этом больше любого в стране. Но то, что комментатор ни разу не упомянул его имя, показалось Рябову не случайным и больно кольнуло в сердце.
      «Быстренько радиодяди сориентировались, – зло подумал он.– Я и для себя еще ничего не решил, а они уже за меня все обсудили и похоронить успели. Так и на коллегии будет. Стоит ли себе нервы портить, когда игра сделана задолго до первого свистка?! Поди, уже на следующий день после коллегии половина подхалимов здороваться перестанет. Может, и к лучшему…»
      Рябов не хотел признаться даже на мгновение, что принял хоть какое-то конкретное решение, хоть как-то определил линию своего завтрашнего поведения. Где-то в глубине сознания родилась сосущей болью мысль: «Как буду жить, если перестану работать с ребятами?» Он отогнал ее немедленно. И не потому, что боялся неопределенности, а потому, что сама эта мысль казалась ему не столько кощунственной, сколько совершенно невозможной.
      «А в общем почерке команды…– он слишком легко заставил себя снова думать о деле: за долгую прожитую жизнь привык как можно больше думать о деле, чем о сопутствующих ему мелких гадостях, – главное, сохранить свой стиль. Выиграть можно только при условии, что будем играть свою игру. В прошлом клубном турне поддались канадскому настрою, захотели показать, что не боимся жесткой игры, и сразу преимущество в скорости протекло сквозь пальцы -все звенья заиграли средне. А со средней игрой не добьешься победы. Игра, как деньги, они или есть, или их нет. Еще надо отправить Колю на повторный рентген. Боюсь, что ушибленный палец на левой, ловящей, руке может подвести. В долгой серии столько возможностей ушибить его вновь! А ловящая рука для вратаря -все! В том большом бухгалтерском балансе, который окончательно подобьет эта выстраданная мной серия матчей, больной пальчик вратаря тоже может сказать свое слово. Ведь уже сегодня бабки подбиваем по всем статьям. Лучше бросают по воротам – они, пасуем – мы, обостренное чувство игры – у них, физическое состояние -у нас, лучшие вратари – все-таки у них…»
      Рябов вздохнул. Ему так не хотелось признавать, что работа по совершенствованию вратарской игры, к которой многие, даже отличные специалисты и знатоки хоккея, относились лишь как к необходимости, не завершена. Он сделал много. Тандем Николая с Макаром, он убежден, способен выдержать любую дуэль. И теперь самое время убедить в этом весь мир. Прежде всего – начальство. Ну, кажется, оно уверовало в это раньше других, если решается отказаться от его услуг в самое ответственное время…
      Рябов тяжело поднялся из кресла и рывком, так, что вылетело из паза колесико, задернул плотную штору. Включил заряженный еще с вечера проектор. И на висевшем у глухой стены маленьком любительском экране, прорванном почти в самом центре, заметались фигурки с клюшками. Бобина с пленкой раскручивалась медленно, будто вся его жизнь должна была уместиться на одной кассете. А этот матч, который он под насмешливым взглядом второго тренера снимал купленной на собственные деньги японской камерой, проходил только вчера. И он переживал его во всех эмоциональных тонкостях. Единственное отличие того реального матча от этого повторявшегося в том, что он знал сейчас, чем кончится все происходящее на экране. В жизненных ситуациях случается подобное гораздо реже.
      «Программу подготовки надо составить по-умненькому. Главное, показать ребятам, что они могут делать все то же, что могут канадцы. Большинство из всего, что могут они, мы делаем даже лучше».
      Поглядывая на экран, Рябов почти на ощупь делал пометки на листке бумаги. По-своему, совершенно непрофессионально, с точки зрения киношника, монтировал ленту, которую видел скорее не глазом, а умом.
      Пленка, наспех склеенная, дважды обрывалась, и он теперь уже тщательно, словно от качества склейки зависел успех будущих серий с канадцами, соединял оборванные концы, вдыхая с детства приятный запах ацетона.
      Когда бобина кончилась и конец пленки предупреждающим звонком застучал о корпус, Рябов еще некоторое время сидел в полутьме, не открывая шторы и не останавливая аппарата, бросавшего на экран трясущуюся белую рамку пустого кадра.
      «Зачастую в вещах, которых мы боимся, меньше опасности, чем в тех, о которых страстно мечтаем… Еще вчера мне казалось, что серии с канадцами-едва ли не самое рискованное предприятие в моей тренерской судьбе. Я хотел этих встреч… А сегодня должен думать о том, чтобы защищать не сами встречи, не само право победить, а всего лишь право рисковать. Это абсурдно… И противно… Когда-то, лет пятнадцать назад, в творческом угаре сочинил притчу о тренере. Рассказал ребятам. А потом много раз упоминал в разных статьях, выступлениях и докладах. Но только сейчас понял, как далека и одновременно близка эта притча к жизни. Как это было тогда? А-а, вот… „Слово „тренер“ непременно женского рода! Только женская интуиция помогает тренеру предугадывать чужие ошибки и исправлять их. И он, конечно, всегда прав“. Всегда прав… Глупое пижонство! Кому она нужна – правота?! Всегда старался поступать по правде, хотя, признаться, считал истинную правду доступной познанию совсем не каждого. Потому относиться к правде следует осторожно. Правда сродни китайской диете: можешь есть все что угодно, но только одной палочкой! И сколько раз я обжигался на своей правде! Сколько раз клял себя, но каждый следующий раз поступал, как прежде. Даже если поступок грозил бедой. Впрочем, что беды?! Всего лишь уроки жизни… Беды, которые нас ничему не учат, подобны игре в нападении, когда форвард за всю жизнь не забивает ни одного гола!»
      Рябов встал и рывком отдернул штору. Свет на экране сразу померк в лучах солнечного дня, разгоревшегося за окном. Потянуло сырой зеленью, горьковатым, пряным запахом черносмородинового листа. Рябов выдернул из розетки штепсель проектора. Откуда-то издалека вновь выплыла утренняя фраза: «Ветер носит слухи от дерева к дереву». И он не удержался, чтобы не повторить ее громко еще раз.

12

      Встреча была назначена в дорогом отеле «Хилтон». Рябов не знал, где он находится, но это его нисколько не волновало. Гриссом сказал, что пришлет за ним машину.
      За пять минут до назначенного срока Рябов не поленился выглянуть в окно, чтобы проверить, не появилась ли на стоянке новая машина. Он увидел огромный черный «Крайслер-империал», грузно разворачивавшийся в тесном садике их тоже не дешевого пансионата. Лимузин словно боялся повредить хрупкую ухоженность гостиничного хозяйства.
      Рябов оделся и спустился вниз точно в назначенный час. Шофер в форме услужливо, будто за хозяином, прикрыл дверцу, и машина прыгнула в дорожный водоворот обеденного часа пик.
      Тяжелая машина шла мягко, и Рябов обратил внимание, что соседи по потоку вольно или невольно сторонились, отдавая, должное ее классу.
      «Чертовщина какая-то. Уж на меня бы роскошь действовать не должна. К тщеславию по мелочам вроде не расположен. По большому счету – и подавно, – подумал Рябов.– А вот такая безделица, как машина, – и внутри все поднимается, будто сам становишься неизмеримо выше, чем есть. Что скажет этот Гриссом, не знаю, но если в его душе все эти аксессуары хотя бы вдвое значимее, то спеси ему не занимать».
      Рябов вспомнил, что видел Гриссома дважды. Первый раз на приеме у премьер-министра, когда они впервые приехали в Канаду со сборной клубов. Играли с любительскими командами и нанизывали их на шампур победы, подобно кускам молодой баранины. Ребята опьянели от успеха, только он, Рябов, ходил злой, хотя и довольный. Победы были нужны ребятам, победы были нужны начальству. Но он не был уверен, что такие победы нужны ему и нашему хоккею в целом. Он не сомневался в преимуществах школы советского хоккея, сомневался в другом, способны ли легкие толчки дать верный ответ: достаточно ли прочна вся конструкция, достаточно ли она прогрессивна и направлена в будущее? А поскольку всегда любил проверять свои ощущения конкретным действием, то охотно согласился на предварительные переговоры о встречах с профессиональными клубами высшей лиги. Ему сказали, что невозможно сдвинуть этот вопрос с мертвой точки без согласия господина Гриссома. И для начала представили. Гриссом оказался невзрачным мужчиной ниже среднего роста, поджарым, с итальянскими чертами лица, с массивными очками в золотой оправе и большим галстуком-бабочкой, так хотевшей взлететь с белого поля между сверкавшими отворотами его идеально сидевшего смокинга.
      Гриссом поздоровался без всякого видимого интереса. Но когда Рябов отошел, разговаривая с кем-то в бестолковой, горячечной суете официального приема, он несколько раз ловил на себе заинтересованный взгляд босса канадского хоккея.
      При второй встрече, состоявшейся уже в клубе хоккейной лиги, Рябов понял, почему таким странным показался ему Гриссом: он, видно, страдал позвоночными болями, скорее всего отложением солей, и потому поворачивался к говорившему не головой, что естественнее, а всем телом. И в движении этом было столько вызывающего пренебрежения к собеседнику, что Гриссом тогда совершенно не понравился Рябову. Тем более что на коротком обсуждении шеф высшей лиги сидел так, будто происходившее его совершенно не касалось и он попал сюда случайно и знал нечто такое, что никогда не суждено познать собравшимся.
      Вчерашний звонок в отель после игры, проведенной с блеском против одного из популярнейших клубов, да еще усиленным – об этом сказал знакомый журналист из газеты «Торонто стар» – пятеркой из американской лиги, оставил его совсем равнодушным. Позднее, оставшись один у себя в номере, Рябов вспомнил об антипатии к Гриссому и подумал: зачем он понадобился шефу высшей лиги?
      С этим вопросом, на который Рябов так и не вычислил более или менее подходящего ответа, он и вошел в просторный стеклянный холл отеля «Хилтон», сопровождаемый учтивыми поклонами портье и швейцаров-мальчиков у дверей. Он собирался было обратиться к портье с просьбой разыскать Гриссома и сообщить, что Рябов приехал, когда сам Гриссом встал из мягкого кресла, стоявшего в углу холла, и, улыбаясь, двинулся навстречу. На полшага сзади по сторонам шли двое: молодой парень с рыжей бородкой, студенческого вида, и рослый детина с явно боксерским прошлым, который только для приличия нес под мышкой тощую голубую папку с золотым тиснением.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20