Из сборника 'Пять рассказов'
ModernLib.Net / Голсуорси Джон / Из сборника 'Пять рассказов' - Чтение
(стр. 11)
Автор:
|
Голсуорси Джон |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(423 Кб)
- Скачать в формате fb2
(175 Кб)
- Скачать в формате doc
(180 Кб)
- Скачать в формате txt
(173 Кб)
- Скачать в формате html
(176 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15
|
|
- Ну что вы, сэр, и это после того, что говорил судья! Что вы! А ваше мнение, господин старшина? Джентльмен Лис, с видом человека, который хочет сказать: "Это замечательный товар, но я вам его не навязываю", - ответил: - Нам следует учитывать только факты. Пытался он лишить себя жизни или нет? - Ну, конечно, он сам это признал, - услышал мистер Босенгейт голос человека с жесткими волосами, и он один не присоединился к согласному хору голосов. Виновен? Да, конечно. Не признать это просто невозможно, но все его существо протестовало против того, чтобы предоставить этого "бедного малого" милосердию английского правосудия. Он не мог заставить себя согласиться с этим невежей да и со всей этой разношерстной компанией. Он почувствовал желание встать и выйти, бросив на ходу: "Делайте, как хотите! Всего хорошего". - Мне кажется, сэр, - говорил Джентльмен Лис, - что мы все, кроме вас, считаем его виновным. С вашего позволения, я не могу понять, как вы можете отрицать то, что признал сам подсудимый. Вынужденный защищаться, мистер Босенгейт, покраснев, как рак, засунул руки глубоко в карманы и, глядя прямо перед собой, сказал: - Хорошо. Тогда вынесем такой вердикт: виновен, но заслуживает снисхождения. - Как вы считаете, господа, виновен, но заслуживает снисхождения? - Правильно, правильно! - крикнул коммивояжер, а аптекарь проговорил вполголоса: - От этого вреда не будет. - Ну, а я думаю, что будет. На фронте дезертиров расстреливают, а мы хотим отпустить этого парня. Я бы его повесил, как собаку. Мистер Босенгейт пристально посмотрел на бессердечного человечка с жесткими волосами. Ему хотелось сказать: "Неужели у вас нет никакого сочувствия к людям? Неужели вы не понимаете, как бедняга страдает?" Но сказать это перед десятью посторонними людьми было невозможно; лоб его покрылся испариной, и он взволнованно ударил кулаком по столу. Это сразу же возымело действие. Все посмотрели на человечка с жесткими волосами, как бы говоря: "Да, ты, кажется, далеко зашел". Тот помолчал немного, потом сказал угрюмо: - Что ж, пусть так, заслуживает снисхождения. Мне наплевать. - Верно! Все равно на эту оговорку никогда не обращают внимания, сказал седой человек, добродушно подмигивая, и мистер Босенгейт вместе со всеми вернулся в зал суда. Но самое тяжелое чувство он испытал, когда, сидя на скамье присяжных, еще раз посмотрел на подсудимого. Почему должен этот несчастный так страдать ни за что, ни про что, в то время, как он, мистер Босенгейт, и все остальные - и злобный прокурор, и судья, похожий на Цезаря, - отправятся к своим очагам и женам, веселые, как пчелы в летний день, и, скорее всего, никогда в жизни больше о нем и не вспомнят? Неожиданно до его сознания дошел голос судьи: - Вы вернетесь в свой полк и приложите усилия к тому, чтобы беззаветно служить своей стране. Вы должны благодарить присяжных за то, что вас не посылают в тюрьму, и милостивую судьбу за то, что вы были не на фронте, когда пытались свершить этот малодушный поступок. Вам повезло: вы остались в живых. Полисмен потянул солдатика за рукав, и бесцветная фигурка с остановившимся, потухшим взглядом спустилась с возвышения и вышла из зала. Мистеру Босенгейту захотелось перегнуться через перегородку и от всего сердца сказать: "Не унывай! Не унывай! Я тебя понимаю". Было почти десять часов вечера, когда он приехал домой после строевых занятий. Физическую усталость он преодолел, перекусив в отеле и выпив стаканчик виски с содовой, но морально он был в странном состоянии. Жажда телесная была удовлетворена, жажда духовная требовала утоления. В эту ночь он желал не поцелуев жены, а ее сочувствия. Ему хотелось подойти к ней и сказать: "Я многому научился сегодня, познал вещи, о которых прежде никогда не задумывался. Жизнь - чудесная штука, Кэйт, ее нельзя прожить, думая только о себе, надо делиться с другими, так, чтобы, когда кто-то другой страдает, страдал и ты. Я вдруг понял: важно не то, чем человек владеет, а лишь то, что он делает и насколько он сочувствует другим людям. Я понял это с необычайной ясностью, когда заседал в суде и смотрел, как этот солдатик метался, словно мышь, попавшая в мышеловку. Впервые в жизни я ощутил... знаешь... истинный дух Христа. Это чудесно, Кэйт... чудесно! Ты и я, мы никогда не были близки друг другу, по-настоящему близки, так, чтобы один понимал другого. А знаешь, ведь это главное, - понимание, сочувствие, это бесценный дар. Когда я увидел, как этого беднягу увели, чтобы отправить в часть, где он заново должен переживать свое горе, рваться к жене, снова и снова думать о ней, точно так же, как я бы думал и рвался к тебе, я понял, какой отчужденной жизнью мы живем, никогда не поверяя друг другу того, что мы действительно думаем и чувствуем, никогда не достигая полного слияния друг с другом. Я уверен, что тот парень и его жена ничего друг от друга не скрывали, наверное, жили душа в душу. Вот так и мы должны жить. Нам нужно по-настоящему почувствовать, что самое важное - понимать и любить ближнего, а не только говорить об этом, как все мы это делаем, - и присяжные и даже этот бедняга судья - ведь как это ужасно - судить ближнего! С той минуты, как я сегодня утром в последний раз увидел этого солдатика, я весь день стремился домой, чтобы тихо посидеть с тобой, излить тебе свою душу и положить начало новой жизни. В этом чувстве есть что-то чудесное, и мне хочется, чтобы и ты им прониклась, как я, потому что ты так много значишь для меня". Все это он хотел сказать жене, не притрагиваясь к ней, не целуя ее, а просто глядя ей в глаза и видя, как они смягчатся и засияют, непременно засияют, согретые его жаром. И желание высказать все это как подобает коротко, спокойно, передав всю искренность и теплоту объявшего его чувства, - настолько взволновало его, что ноги у него подкосились, и он чуть не упал. Коридор не был освещен, потому что еще не стемнело. Он направился в гостиную, но у самых дверей пугливо свернул к кабинету и остановился в нерешительности под картиной "Человек, ловящий блоху" (голландская школа), которая досталась ему в наследство от отца. Жена сейчас там занята с гувернанткой! Придется подождать. Очень важно было бы пойти прямо к Кэтлин и сразу же выложить ей все, иначе он никогда не сможет сделать это. Он нервничал ничуть не меньше выпускника перед экзаменом. Это было так грандиозно, так ошеломляюще важно. Он вдруг начал испытывать страх перед женой, бояться ее холодности и красоты, и этого ее странного сходства с японкой, словом, всего того, чем он привык восхищаться. И больше всего он боялся ее обаяния. Он чувствовал себя сегодня юным, почти мальчишкой. Неужели она не увидит, что он, право же, вовсе не на пятнадцать лет старше ее, неужели не поймет, что она не просто часть его собственности, всей этой восхитительной обстановки его дома, а духовная подруга человека, жаждущего именно духовной близости? В этом состоянии душевного волнения он, как и вчера, в смятении чувств, не мог стоять на месте и пошел бродить по дому. Зайдя в столовую, он увидел на столе изысканный ужин - бутерброды, кусок торта, виски, сигареты и даже ранний персик. Мистер Босенгейт посмотрел на персик скорее с грустью, чем с отвращением. Персик этот, во всем своем совершенстве, был как бы частью того, что вытеснило внезапно нахлынувшее новое чувство. Прелестный пушок на его кожице, казалось, еще острее заставил мистера Босенгейта почувствовать высоту стены, окружавшей его и состоявшей из вещей, которыми он так восхищался, которые так заботливо берег все эти долгие годы. Он не стал ужинать, а подошел к окну. Все погружалось в темноту - фонтан, старая липа, клумбы и лужайки, раскинувшиеся внизу, где пасутся джерсейские коровы, его коровы. Вот она, стена, медленно темнеющая, теряющая очертания, расплывающаяся в мягкой черноте ночи, исчезающая, но все-таки существующая стена его собственности! В гостиной отворилась дверь, и до него донеслись из коридора голоса жены и гувернантки, собиравшихся идти наверх спать. Только бы они не зашли сюда! Только бы!.. Голоса затихли. Теперь все было в порядке. Оставалось только немного погодя подняться наверх, чтобы застать Кэтлин одну. Он обернулся и через столовую, через длинный стол палисандрового дерева, посмотрел на себя в висевшее над сервантом зеркало, где отражалась темным пятном его фигура. Он прошел вдоль стола и стал вплотную к зеркалу. От волнения у него пересохли горло и рот. Он дотронулся пальцем до своего лица в зеркале. "Ты осел! - подумал он. - Возьми себя в руки и действуй! Она поймет. Ну, конечно же, она поймет!" Он проглотил слюну, пригладил усы и вышел из комнаты. Когда он поднимался по лестнице, у него болезненно стучало сердце, но отступать было поздно, и он твердым шагом прошел прямо в ее спальню. В свободном голубом халате она расчесывала перед зеркалом свои черные волосы. Мистер Босенгейт подошел к ней и встал рядом, молча глядя на нее сверху вниз. Как пчелиный рой, жужжали у него в голове заготовленные слова, но ни одно не желало слететь с его губ. Жена продолжала расчесывать волосы, и ее гладкие локти блестели в свете лампы. Приподняв бровь, она поглядела на него. - Что, дорогой? Устал? С какой-то особой страстностью вырвалось у него одно-единственное слово: "Нет". Едва заметная насмешливая улыбка промелькнула на ее лице; она мягко, очень мягко пожала плечами. Этот жест он уже видел не раз! Обуреваемый отчаянным желанием заставить ее понять все, он положил ладонь на ее поднятую руку. - Кэтлин, постой... послушай меня! Волнуясь, порываясь поведать ей о своем великом прозрении, он крепко стиснул пальцы. Но прежде чем он сумел сказать хоть слово, он вдруг отчетливо увидел, как эта прохладная белая рука, эти полузакрытые глаза, эти губы, тронутые улыбкой, и эта шея в вырезе халата потянулись к нему. Заикаясь, он сказал: - Я хочу... я должен... Кэтлин, я... Она опять чуть пожала плечами. - Да... я знаю, хорошо... Горячая волна стыда и бог знает чего еще захлестнула мистера Босенгейта. Он упал на колени, прижался лбом к ее руке и застыл в безмолвии. С губ его не сорвалось ни слова, только два глубоких вздоха. Неожиданно он почувствовал, что она гладит его по щеке, как ему показалось, с состраданием. Она чуть-чуть подалась к нему, ее губы встретились с его губами, и больше он ничего не помнил!.. А потом мистер Босенгейт сидел у себя в комнате возле распахнутого настежь окна и курил сигарету. В комнате было темно. Мимо окна пролетали мотыльки; по небу медленно ползла луна. Он сидел очень спокойный, пуская клубы дыма в ночной воздух. Любопытная это штука - жизнь! Любопытный мир! Странные в нем действуют силы, силы, которые заставляют человека делать как раз обратное тому, что он хотел сделать. Да, кажется, всегда, всегда заставляют делать именно обратное! Лунный свет, украдкой пробравшись сквозь ветви деревьев, потихоньку заполнил сад. "Словно в насмешку, - думал он, - никогда нельзя поступить так, как хочешь. Я хотел, попытался... Но похоже, что человек не изменяется так вот вдруг. Да, жизнь слишком серьезная штука! И все же я не тот, каким был вчера... не совсем тот!" Он закрыл глаза и, как это бывает, когда чувства успокаиваются, вдруг увидел мгновенную картину: увидел самого себя далеко-далеко внизу, бредущим по тесной, как могила, высокой, как гора, улице, улице, похожей на бездонную темную щель, - карлик среди таких же карликов: своей жены, солдатика, судьи, присяжных, этих марионеток, бродящих на тоненьких прямых ногах по темной, бесконечно высокой и узкой улице. "Это уж слишком для человека, - думал он. - Слишком высоко: наверх не выберешься. Мы должны быть добрыми и помогать друг другу, не ожидать слишком многого и не думать слишком много. Вот и все!" Погасив сигарету, он раз шесть глубоко вздохнул и лег в постель. ЦВЕТ ЯБЛОНИ Перевод Р. Райт "Цвет яблони и золото весны..." Еврипид, "Ипполит". В день своей серебряной свадьбы Эшерст с женой поехали на автомобиле поросшей вереском долиной, собираясь переночевать в Торки, где они встретились впервые. Этот план принадлежал Стелле Эшерст, всегда немного склонной к сентиментальности. Она давно уже утратила ту нежную синеглазую прелесть, ту свежесть красок, напоминавшую цвет яблони, ту чистую линию строгой и стройной девичьей фигурки, что так внезапно и странно околдовали Эшерста двадцать шесть лет тому назад. Но и в сорок три года она оставалась привлекательной и милой спутницей жизни с чуть поблекшим румянцем и серо-голубыми глазами, ставшими глубже и вдумчивей. Она сама остановила машину у поворота. Шоссе круто подымалось влево, а небольшой перелесок, где среди лиственниц и буков темнели сосенки, спускалось к долине, у подножия высокой гряды холмов, за которыми шла вересковая пустошь. Стелла искала места, где можно было бы позавтракать, Эшерст никогда ни о чем не заботился - и это место, среди золотого боярышника и пушистой зелени лиственниц, пахнувших лимоном под нежарким апрельским солнцем, место, откуда открывался вид на широкую долину и на длинную гряду холмов, очень понравилось Стелле, писавшей акварелью этюды с натуры и любившей романтические уголки. Захватив свои краски, она вышла из автомобиля. - Здесь хорошо, правда, Фрэнк? Высокий, длинноногий, похожий на бородатого Шиллера, с поседевшими висками и большими задумчивыми серыми глазами, которые иногда становились особенно выразительными и почти прекрасными, с чуть асимметричным носом и слегка приоткрытыми губами, Эшерст - сорокавосьмилетний молчаливый человек взял корзинку и тоже вышел из машины. - О Фрэнк, смотри: могила! У перекрестка, где тропинка пересекала шоссе под прямым углом и убегала через изгородь дальше, к опушке рощицы, виднелся холмик футов в шесть длиной и в фут шириной, с большим замшелым камнем. Кто-то бросил на камень ветку шиповника и пучок синих колокольчиков. Эшерст взглянул на могилу, и поэтическая струна дрогнула в его душе. На перекрестке... могила самоубийцы... Бедные смертные: сколько у них предрассудков! Но тому, кого похоронили, - не лучше ли ему лежать здесь, где нет рядом безобразных памятников, исписанных напыщенными пустыми словами, а только простой камень, широкое небо да участливая жалость прохожих... В лоне семьи Эшерста не особенно поощряли философствования, поэтому он ничего не сказал про могилу и, вернувшись к шоссе, поставил у каменной изгороди корзинку с завтраком, разостлал плед для жены - она должна была вернуться со своих этюдов, когда проголодается, - а сам вынул из кармана "Ипполита" в переводе Мэррея. Он прочел о Киприде и злой ее мести и задумчиво уставился в небо. И в этот день, день его серебряной свадьбы, от бега белых облаков в чистой синеве Эшерста вдруг охватила тоска, он и сам не знал о чем. Как мало приспособлен к жизни человеческий организм! Какой бы полной и значительной жизнь ни была, всегда остается какая-то неудовлетворенность, какая-то подсознательная жадность, ощущение уходящего времени. Бывает ли такое чувство у женщин? Кто знает? И все же люди, которые вечно рвались к новизне в ненасытной жажде новых приключений, новых дерзаний, новых страстей, - такие люди, несомненно, страдали от чувства, противоположного неудовлетворенности, - от пресыщения. Да, от этого не уйдешь. Какое все-таки плохо приспособленное к жизни животное - цивилизованный человек! Для него не существует блаженного успокоения в прекрасном саду, где "цвет яблони и золото весны", как поет дивный греческий хор в "Ипполите", нет в жизни достижимого блаженства, тихой гавани счастья, - ничего, что могло бы соперничать с красотой, плененной в произведениях искусства, красотой вечной и неизменной. И читать о ней, смотреть на нее - значит испытывать ни с чем не сравнимый восторг, счастливое опьянение... Правда, и в жизни бывают проблески той же нежданной и упоительной красоты, но они исчезают быстрее, чем мимолетное облако, скользнувшее по солнцу. И невозможно удержать их, как удерживает красоту высокое искусство. Они исчезают подобно золотым, сверкающим видениям, что всплывают в сознании человека, погруженного в созерцание природы, проникающего в сокровенные ее недра. И сейчас, когда солнце горячо прильнуло к его лицу и зов кукушки звенел из зарослей боярышника, когда медвяный воздух колыхался над молодой зеленью папоротника и звездочками терновника, а высоко над холмами и сонными долами плыли светлые облака, Эшерсту казалось, что близко полное познание природы. Но он знал: это ощущение исчезнет, как лик Пана, выглянувшего из-за скалы, исчезает при виде человека. Вдруг Эшерст привстал. Необычайно знакомым показался ему весь пейзаж длинная лента дороги, старая каменная ограда, узкая тропа. Он ничего не заметил, когда они проезжали, - совершенно ничего, он думал совсем о другом, или, вернее, ни о чем не думал. Но сейчас он вспомнил все. Двадцать шесть лет тому назад, в такой же весенний день, он ушел по этой самой дороге с фермы, лежавшей в полумиле отсюда, ушел в Торки и никогда больше не возвращался. И вдруг острая боль сжала его сердце: он вспомнил нечаянно о той минуте в прошлом, когда он не сумел удержать настоящую красоту и радость, ускользнувшую от него в неизвестное. Нечаянно он воскресил угасшее воспоминание о сладком, диком счастье, оборванном так быстро и неожиданно. Он лег в траву и, подперев голову руками, стал разглядывать молодые стебельки, среди которых цвел голубой ленок. Вот что вспомнилось ему. 1 Первого мая Фрэнк Эшерст и его друг Роберт Гартон, только что окончившие университет, были в пути. Они совершали большую прогулку и в этот день вышли из Брента, собираясь дойти до Шегфорда. Но колено Эшерста, поврежденное во время игры в футбол, давало о себе знать, а судя по карте ям оставалось идти еще около семи миль. У дороги, где тропа углублялась в лес, они присели, чтобы дать отдохнуть больной ноге Эшерста, и стали обсуждать мировые вопросы, как это всегда делают молодые люди. Оба были ростом в шесть футов с лишним и худые, как жерди; Эшерст - бледный, мечтательный, рассеянный; Гартон - диковатый, порывистый, курчавый и мускулистый, как первобытный зверь. Оба питали склонность к литературе, оба ходили без шапок. Светлые, мягкие и волнистые волосы Эшерста вились вокруг лба, как будто их все время откидывали, а темные непокорные кудри Гартона походили на гриву. На много миль кругом они не встретили ни души. - Дорогой мой, - говорил Гартон, - жалость - просто следствие копания в себе. Это болезнь последних пяти тысяч лет. Мир был гораздо счастливее, когда не знал жалости. Эшерст задумчиво следил за облаками. - Но, во всяком случае, жалость - жемчужина мира. - Нет, мой друг, все наши современные несчастья происходят от жалости. Возьми, к примеру, животных или краснокожих индейцев, их волнуют только собственные беды, а мы вечно мучаемся от чужой зубной боли. Давай перестанем жалеть других, и мы будем куда счастливей. - Ты сам на это не способен. Гартон задумчиво взъерошил свою густую шевелюру. - Кто хочет познать жизнь по-настоящему, тот не должен быть слишком щепетильным. Морить голодом свое эмоциональное "я" - ошибка. Всякая эмоция только обогащает жизнь. - Да? А если она противоречит чести? - О, как это характерно для англичанина! Когда заговариваешь об эмоциях, о чувстве, англичане всегда подозревают, что речь идет о физической чувственности, и это их страшно шокирует. Они боятся страсти, но не сладострастия, - о нет! Лишь бы все удалось скрыть. Эшерст ничего не ответил. Он сорвал голубенький цветок и стал сравнивать его с небом. Кукушка закуковала в зеленой гуще ветвей. Небо, цветы, птичьи голоса... Роберт говорит вздор. - Пойдем поищем какую-нибудь ферму, где мы могли бы переночевать, сказал Эшерст и в эту минуту заметил девушку, шедшую в их сторону. Четко вырисовывалась она на синем небе, под согнутой в локте рукой - она несла корзинку - тоже виднелся кусочек неба. И Эшерст, невольно и бескорыстно отмечавший все прекрасное, сразу подумал: "Как красиво" Ветер вздувал ее темную шерстяную юбку и трепал синий берет. Ее серая блуза была изношена, башмаки потрескались, маленькие руки огрубели и покраснели, а шея сильно загорела. Темные волосы в беспорядке падали на высокий лоб, подбородок мягко закруглялся, короткая верхняя губка открывала белые зубы. Ресницы у нее были густые и темные, а тонкие брови почти сходились над правильным, прямым носом. Но настоящим чудом казались ее серые глаза, влажные и ясные, как будто впервые открывшиеся в этот день. Она глядела на Эшерста: ее, вероятно, поразил странный хромой человек без шляпы, с откинутыми назад волосами, уставившийся на нее своими огромными глазами. Он не мог снять шляпы, ибо на нем ее не было, а просто поднял руку в знак приветствия и сказал: - Не укажете ли вы нам поблизости какую-нибудь ферму, где бы мы могли переночевать? У меня разболелась нога. - Здесь неподалеку только наша ферма, сэр, - проговорила она без смущения приятным, очень нежным и звонким голосом. - А где это? - Вон там дальше, сэр, - Не приютите ли вы нас на ночь? - Да, я думаю, можно будет. - Вы нам покажете дорогу? - Да, сэр. Эшерст молча захромал вслед за ней, а Гартон продолжал расспросы: - Вы уроженка Девоншира? - Нет, сэр. - А откуда же вы? - Из Уэльса. - Ага! Я так и думал, что в вас кельтская кровь. Значит, это не ваша ферма? - Нет, она принадлежит моей тетке, сэр. - И вашему дяде? - Он умер. - А кто же там живет? - Моя тетка и три двоюродных брата. - Но дядя ваш был из Девоншира? - Да, сэр. - Вы давно здесь живете? - Семь лет. - А вам здесь нравится больше, чем в Уэльсе? - Н-не знаю, сэр. - Вы, верно, плохо помните те края! - О нет! Но там как-то все по-другому. - Охотно верю. Эшерст вдруг спросил: - Сколько вам лет? - Семнадцать, сэр. - А как вас зовут? - Мигэн Дэвид, сэр. - Это - Роберт Гартон, а я - Фрэнк Эшерст. Мы хотим попасть в Шегфорд. - Как жаль, что у вас болит нога! Эшерст улыбнулся, а когда он улыбался, его лицо становилось почти прекрасным. За небольшой рощицей сразу открылась ферма - длинное низкое каменное здание с широкими окнами и большим двором, где копошились куры, свиньи и паслась старая кобыла. Небольшой зеленый холм за домом порос редким сосняком, а старый фруктовый сад, где яблони только что стали распускаться, тянулся до ручья и переходил в большой запущенный луг. Мальчуган с темными раскосыми глазами тащил свинью, а из дверей навстречу незнакомцам вышла женщина. - Это миссис Наракомб, моя тетушка, - проговорила девушка. Быстрые темные глаза "тетушки" и ее длинная шея придавали ей странное сходство с дикой уткой. - Мы встретили вашу племянницу на дороге, - обратился к ней Эшерст. Она сказала, что вы нас, может быть, приютите на ночь. Миссис Наракомб оглядела их с ног до головы. - Пожалуй, если вы удовольствуетесь одной комнатой. Мигэн, приготовь гостевую комнату да подай кувшин сливок. Наверно, вам захочется чаю. Девушка вбежала в дом через крыльцо, у которого росли два тиса и кусты цветущей смородины. Ее синий берет весело мелькнул в темной зелени среди розовых цветов. - Войдите в комнаты, отдохните, - пригласила хозяйка. - Вы, наверно, из университета? - Да, были в университете, недавно окончили. Миссис Наракомб с понимающим видом кивнула головой. В парадной комнате было так невероятно чисто, кирпичный пол, полированные стулья у пустого стола и большой жесткий диван так блестели, что казалось, здесь никогда никто не бывал. Эшерст сразу уселся на диван, обхватив больное колено руками, а миссис Наракомб стала пристально его разглядывать. Он был единственным сыном скромного преподавателя химии, но людям он казался высокомерным, быть может, потому, что мало обращал на них внимания. - А где здесь можно выкупаться? - Есть у нас за садом ручеек, только если даже стать на колени - и то с головой не окунешься. - А какая глубина? - Да так - фута полтора, пожалуй, будет. - Ну и чудесно, вполне достаточно. Как туда пройти? - Прямо по дорожке, а потом через вторую калитку направо. Там, около большой яблони, которая стоит отдельно, есть маленький затон. В нем даже форели водятся, может, вы их спугнете. - Скорее они нас спугнут. Миссис Наракомб улыбнулась. - Когда вернетесь, чай будет готов. В затоне, образованном выступом скалы, было чудесное песчаное дно. Большая яблоня росла так близко, что ее ветви почти касались воды. Она зазеленела и вот-вот должна была расцвести: уже наливались алые почки. В узком затоне не хватало места для двоих, и Эшерст дожидался своей очереди, растирая колено и оглядывая луг - камни, - всюду заросли терновника, полевые цветы, а дальше, на невысоком холме, буковая роща! Свежий ветер трепал ветви деревьев, солнце золотило траву, звонко заливались весенние птицы, и Эшерст думал о Феокрите, о реке Черрел, о луне и девушке с глазами прозрачными, как роса, думал сразу о стольких вещах, что ему казалось, будто он ни о чем не думает, а просто блаженно и глупо счастлив... 2 Во время долгого и обильного чаепития со свежими яйцами, сливками, вареньем и тоненьким домашним печеньем, пахнущим шафраном, Гартон рассуждал о кельтах. В то время воскрешали кельтскую культуру, и Гартон, считавший себя кельтом, пришел в восторг, открыв в семье своих хозяев кельтских предков. Растянувшись в мягком кресле, с самокруткой в зубах, он пристально уставился на Эшерста своими холодными, пронзительными, как иглы, глазами и превозносил утонченность валлийцев. Перебраться из Уэльса в Англию все равно что променять китайский фарфор на глиняную посуду. Конечно, Фрэнк, чертов англичанин, не обратил внимания на необыкновенную утонченность и очарование этой валлийской девушки. И, ероша свои еще мокрые от купания темные волосы, он стал объяснять, какой замечательной иллюстрацией могла бы служить эта девушка к произведениям валлийского барда Моргана-оф-Имярека, жившего в двенадцатом веке. Эшерст, во всю длину вытянувшийся на коротком диване так, что свешивались ноги, курил темную трубку и, почти не слушая, видел перед собой лицо девушки, которая только что приходила с тарелкой свежего печенья. Смотреть на нее было все равно что любоваться цветком или каким-нибудь чудесным явлением природы, - и он смотрел на нее, пока она не опустила глаза, дрогнув ресницами, и не вышла из комнаты тихо, как мышь. - Пойдем на кухню, - предложил Гартон, - посмотрим на нее подольше. В чисто выбеленной кухне с перекладин свисали копченые окорока; на окнах стояли цветы в глиняных горшках; по стенам висели ружья, портреты королевы Виктории, полки со старинной посудой, с медными и глиняными кувшинами. На узком деревянном столе были приготовлены миски и ложки, длинные связки репчатого лука спускались с потолка до самого стола. Две овчарки и три кошки лежали на полу. У очага тихо и смирно сидели два мальчугана. По другую сторону очага коренастый светлоглазый и краснолицый юноша чистил ружье паклей, совершенно похожей по цвету на его волосы и ресницы. Тут же миссис Наракомб готовила в большой чашке какое-то вкусно пахнущее месиво. Еще двое парней с такими же, как у мальчуганов, раскосыми темными глазами, темными волосами и лукавыми лицами о чем-то тихо говорили, прислонясь к стене. Пожилой невысокий чисто выбритый человек в куртке из вельвета сидел на подоконнике и просматривал старый журнал. Одна Мигэн все время хлопотала: расставляла посуду, наливала сидр в кружки, быстро переходя от бочонка к столу. Видя, что они собираются ужинать, Гартон сказал: - Если можно, мы придем, когда вы поужинаете. И, не дожидаясь ответа, оба вернулись в большую комнату. Но после ярко освещенной кухни, где было тепло, вкусно пахло, где сидели люди, их начищенная до блеска комната показалась им холодной и неуютной, и они уныло уселись в свои кресла. - Настоящий цыганский тип у этих мальцов. Из всех один только парень, который чистил ружье, - настоящий англосакс. А эта девочка весьма интересный психологический объект. Губы Эшерста дрогнули. Какой осел этот Гартон! "Интересный объект"! Она просто дикий цветок, которым радостно любоваться. "Объект"! Гартон продолжал: - В ней таятся необычайные эмоциональные возможности. Ее нужно только разбудить, и тогда она станет изумительной. - А ты что, собираешься ее разбудить? Гартон посмотрел на него и усмехнулся. "Вот грубая английская натура!" - как будто говорила его презрительная усмешка. Эшерст запыхтел трубкой. Разбудить ее! Этот глупец довольно высокого мнения о себе. Он открыл окно и выглянул в сад. Сумерки сгустились до черноты. Стены сараев и конюшни смутно синели, сад казался непроходимой чащей. Из кухни тянуло душистым дымом. Какая-то птица, очевидно, засыпавшая позже других, робко щебетала, испугавшись темноты. Из конюшни доносился топот и фырканье жующей лошади. А дальше лежала туманная пустошь, а еще дальше мерцали первые звезды, светлыми точками проколовшие темно-синее небо. Прокричала сердитая сова. Эшерст глубоко вздохнул. Как чудесно бродить такой ночью! Застучали некованые копыта, и на лугу показались три темных силуэта: жеребят гнали в ночное. Их черные мохнатые головы мелькнули над изгородью. Эшерст стукнул трубкой - и от снопа мелких искр они шарахнулись прочь и поскакали по лугу. Летучая мышь бесшумно скользнула в воздухе, еле слышно пискнув. Эшерст протянул руку - на ладони он ощутил росистую влажность. Вдруг он услышал над головой детские голоса, стук сброшенных башмаков и другой голос, нежный и звонкий, - очевидно, девушка укладывала мальчишек спать. Четко послышалось: "Нет, Рик, нельзя класть с собой в постель кошку", потом хохот, взвизги, мягкий шлепок и смех, такой мелодичный и чистый, что Эшерст даже слегка вздрогнул. Кто-то дунул, и тонкие полосы света, словно пальцами хватавшие из окна темноту, вдруг исчезли. Все стихло, Эшерст отошел от окна и сел в кресло. Колено болело, и на душе стало тоскливо. - Ты иди на кухню, если хочешь, - проговорил он, - а я ложусь спать. Эшерсту казалось, что сон подхватил его в бесшумном и быстром кружении, но на самом деле он не спал и слышал, как пришел Гартон.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15
|