Этюды об ученых
ModernLib.Net / Публицистика / Голованов Ярослав / Этюды об ученых - Чтение
(стр. 17)
Автор:
|
Голованов Ярослав |
Жанр:
|
Публицистика |
-
Читать книгу полностью
(594 Кб)
- Скачать в формате fb2
(945 Кб)
- Скачать в формате doc
(262 Кб)
- Скачать в формате txt
(256 Кб)
- Скачать в формате html
(997 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20
|
|
Писатель Митчел Уилсон говорил о нём: «Франклин был блестящим дельцом, дипломатом, писателем, вдумчивым наблюдателем природы и неотразимым сердцеедом. Но обвинять Франклина в разбросанности – значит не видеть главного его таланта – умения приспособляться к любому человеку и к любой ситуации. Он интуитивно понимал каждого, с кем встречался, и мог не только сравняться с ним, но и быстро превзойти все его достоинства… Его мысль умела проникать сквозь трясину незначащих вещей к лежащей под спудом простой истине. Из всех человеческих талантов это, пожалуй, самый редкий, хотя люди в слепом тщеславии называют его «здравым смыслом».
Простая истина… Когда однажды после демонстрации одного эксперимента кто-то из присутствующих спросил: «Ну и что из этого будет?», Франклин быстро ответил: «А что будет из новорождённого ребёнка?» Была в нём какая-то великая простота. Не пугали его пустой кошелёк, бесприютность, неустроенность. Не потому не пугали, что он был выше этого, а потому, что уверен был в себе, знал: руки есть, голова на месте – остальное будет. В Филадельфии он питался одним хлебом, в Версале ел фазанов из королевского садка, но не замечал вкуса ни того, ни другого. Его смешила дорогая одежда, ордена, выверенные на тонких весах придворного этикета дозы притворных улыбок и мнимого глубокомыслия. Он поразил, ошарашил и влюбил в себя Европу прежде всего резкой своей непохожестью на всех. Успех его общественной и дипломатической карьеры прежде всего в его необыкновенной раскованности, пленительной доверительности, в непривычной людям откровенности. Он был всегда так убеждён в своей правоте, что хитрить и ловчить ему было просто смешно. Он задавал людям вопросы в лоб и отвечал, не выбирая сглаживающих выражений. И точно так, как говорил он с людьми, он беседовал с природой.
Классик науки, Франклин, если можно так сказать, не был учёным, учёным в нашем сегодняшнем понимании. Нельзя сказать, что он «отдал жизнь науке», «посвятил годы труда…». Он отдал жизнь жизни. Он занимался наукой, следуя только требованиям своего «я», своей ненасытной жажды понимания всего окружающего, врождённому стремлению к ясности. Например, изучая английскую торговлю, он обратил внимание, что корабли, курсирующие между Англией и её колониями, пересекают океан быстрее, когда движутся с запада на восток. Он проанализировал вахтенные журналы и карты и, не выходя из кабинета, как говорят, «на кончике пера» открыл и нанёс на карты новое течение, которому сам придумал название: Гольфстрим.
Историческая прихоть связывает в нашем представлении имя Франклина прежде всего со знаменитым опытом по приручению молний. Историки техники докопались и установили, что, строго говоря, Франклин не был первооткрывателем атмосферного электричества. 10 мая 1752 года, то есть примерно за четыре месяца до работ Франклина, некий Балибард из французского городка Марли устроил первую демонстрацию опытов, доказывающих присутствие электричества в грозовых облаках. Умаляют ли эти опыты заслуги Франклина? Вовсе нет! Отнимают ли его славу пионера электротехники? Никогда! Потому что когда мы говорим о Франклине, речь идёт не об одном каком-то, пусть даже очень эф фектном, опыте, а о выработке оригинального мировоззрения, о новом взгляде на огромное разнообразие окружающих нас электрических сил.
Сегодня нам надо сделать над собой усилие, чтобы представить себе возможные сомнения в природе атмосферного электричества. Но в XVIII веке ничего, кроме сомнений, не существовало. Обрывки случайных наблюдений, перепевы безадресных слухов – вот что представляла собой наука об электричестве. Франклин начал разбираться. Он создал азбуку электричества.
Азбуку в буквальном смысле, вводя в жизнь такие термины, как батарея, конденсатор, проводник, заряд, разряд, обмотка. И азбуку в самом общем смысле, ту азбуку, которой написаны труды Ампера, Вольта, Фарадея, Максвелла, Попова. Он был чародеем электричества, имя которого было окружено ореолом таинственного могущества. В Англии о нём писали: «…доктор Франклин изобрёл машину размером с футляр для зубочистки, – и вещества, способные превратить собор святого Павла в горстку пепла». Это о конденсаторе, который он изобрёл.
Он никогда не думал о славе, но она нашла его и разнесла весть об этом человеке во все пределы мира. Франклин, может быть, впервые заставил задуматься Россию о судьбе неведомой, чужой и далёкой Америки. О нём писали Эйлер и Ломоносов, Радищев и Пушкин. Он не владел несметными сокровищами, чёрными рабами, непобедимыми армиями. Он владел умами. Замечательный учёный академик П. Л. Капица писал: «Франклин был одним из самых популярных людей XVIII века, и уже после смерти в 1790 году обаяние его образа и слава его как крупнейшего учёного, борца за свободу и дружбу народов продолжают жить в памяти передового человечества. В эпоху быстрого роста естественных знаний каждая страна дала своего великого родоначальника науки. У нас это был Ломоносов, в Англии – Ньютон, в Италии – Галилей, в Голландии – Гюйгенс, во Франции – Декарт, в Германии – Лейбниц, в Америке – Франклин… И мы, советские люди, благодарны американскому народу, давшему великого Франклина».
Жан Фурье:
«МОИ СЛОВА ВЕРНЫ МАТЕМАТИЧЕСКИ»
21 марта 1768 года в семье бедного оксерского портного родился мальчик, ставший выдающимся математиком, без имени которого и сегодня немыслим ни один университетский курс, – Жан Батист Жозеф Фурье. Он прожил 62 года, и едва ли найдётся среди них хотя бы один спокойный и тихий, и мирный, и несуетливый, кабинетно-пыльный, академически размеренный, любезный бесстрастным и холодным музам математики. Он переболел всеми болезнями века, неразделимо сплавленный с судьбой своей родины, судьбой в те годы прекрасной и страшной, великой и преступной.
В 8 лет – круглый сирота. Покровительство знатной дамы, два слова и одна улыбка оксерскому епископу – и маленький Жан уже в военной школе. Школой управляли бенедиктинцы, умные и хитрые как лисы. Способный паренёк не остался незамеченным, был обласкан, его прилежание поощряется. Естественно, он не знал тогда, что проповеди, им написанные, читают в Париже, выдавая за собственные откровения, высокие сановники церкви. Впрочем, он уже позабыл про эти проповеди. Он проказил и шалил не менее других своих сверстников, пока первые же уроки математики не пресекли бездумность детства. Жан страдал без математики и ночами в тайне ото всех забирался в камин, задвигался ширмами и в жёлтом свете свечи впивался в учебники.
Из школы шли две дороги: на одной его ждала шпага и мундир, на другой – крест и сутана. Он выбрал артиллерию – ближайший к математике род войск, но не был даже допущен к экзаменам. «Фурье, как неблагородный, не может быть принят в артиллерию, хотя бы он был второй Ньютон», – без улыбки сказал министр, не предполагая, что его откровенный цинизм в эти секунды резервирует ему место в истории науки. Так Фурье стал священником. Аббатство Сент-Бенуа рассчитывало на нового прелата, но пострижения не состоялось: ветры революции достигли маленького аббатства на Луаре, и молодой бенедиктинец отказался от духовного звания.
В 1789 году Фурье, которому шёл 22-й год, читает в Академии наук записку о решении числовых уравнений всех степеней. Он привёз в Париж открытие, а увёз споры, восторги, прекрасную и слепую веру в справедливость, гордую и наивную мечту о вселенском счастье – всю правду и ложь Великой французской буржуазной революции. В Оксере он член Народного собрания. Пламенная речь перед рекрутами Бургундии – и вот уже не нужно тянуть жребий: все руки рвутся к ружьям.
Ослеплённый восторгами толпы, оглушённый собственным красноречием, он уже не в состоянии заметить признаков вырождения революции, и только в тюрьме, куда упрятали его подручные Сен-Жюста, наступает мучительное разочарование.
Потом Фурье преподаёт в Эколь Нормаль в Париже, затем во вновь организованной Политехнической школе. Он возглавил кафедру математического анализа и, по словам одного из его учёных коллег, «доказал, что преподавание математики не чуждо изящества». Начинается, и неплохо начинается, профессорская карьера. Казалось бы, о чём ещё мечтать сыну провинциального портного: слуга, квартира и бархат на окнах; но сквозь бархат всё громче звучат барабаны Бонапарта, их ритмы уже гонят прочь солидную рассудочность, и в канделябрах его дорогой квартиры уже вспыхивает пламя походных костров.
Ему было 30 лет, когда с армией Наполеона он вступает: на землю Египта. Он опять не видит обмана и верит в благородство «великой миссии», долженствующей восстановить древний блеск страны пирамид, усовершенствовать земледелие и «сообщить населению благодеяния европейской образованности». Он был слишком честным, чтобы подозревать обман, и слишком наивным, чтобы уяснить суть «великого похода». Он исполняет деликатные дипломатические поручения и ведёт тонкие военные переговоры. Это не мешает его работе; и, как ни странно, Египет словно подстёгивает его творчество, новые и новые записки появляются в «Декаде» и «Египетском вестнике»: неопределённый анализ, способ исключения неизвестных, доказательство новой алгебраической теоремы, а рядом – рассуждения о каирском водопроводе и описание машины для орошения полей.
Жан Фурье – глава Египетского института, в который входит сам Бонапарт, среди членов которого Сент-Илер, Монж, Бертолле. Он в чести, ему уже льстят, говоря об афинской грации и египетской мудрости его работ, он уже человек государственный, принадлежащий к кругу непогрешимых.
Возвратившись в Европу, Фурье становится префектом департамента Изер. Он полон решительности и административного рвения, строит горные дороги и осушает болота, ублажает настоятелей монастырей и успокаивает политических драчунов. Здесь же, в Гренобле, он пишет «Аналитическую теорию тепла» – оригинальнейшую работу, где впервые были выведены дифференциальные уравнения теплопроводности, ставшие отправным пунктом целого раздела математической физики. Здесь же он анализирует внутреннее тело Земли. И уже кажется: политические вихри не тронут его рукописей, но опять врывается в его судьбу поверженный Наполеон.
«Сто дней» Бонапарта. Наивно организовывать оборону, когда целые полки меняют белые знамёна на императорского орла. Фурье уезжает из Гренобля, и Наполеон, постучавшись в городские ворота табакеркой, въезжает в город без единого выстрела. Граф Дартуа обвиняет Фурье в трусости и требует возвращения в Гренобль. Наполеон упрекает его в неблагодарности.
– Ну что же, господин префект, и вы объявили мне войну? – спрашивает Бонапарт.
– Я исполнял долг присяги, государь, – отвечал Фурье.
– Долг? – Наполеон поднял бровь. – Не думайте, однако, что план вашей кампании страшен для меня. Мне только больно, что против меня встал один из "египтян", евший мой бивачный хлеб, один из старых друзей… – И добавил жёстко: – Разве вы, господин Фурье, забыли, что я определил вас префектом?
Фурье смолчал тогда. Но когда уже состоялось его новое назначение префектом Роны и Наполеон спросил: «Что вы думаете о моём предприятии?» – Фурье ответил, глядя прямо в глаза Бонапарта:
– Государь, я думаю, что вы потерпите неудачу.
Из Лиона Фурье приехал в Париж. Падение императора лишает его всех чинов. Он почти нищий и зарабатывает на хлеб уроками. Опала длится, впрочем, недолго: в 1817 году Фурье избирается членом Французской академии. Он относится к этому спокойно, понимая относительность человеческого благополучия. Он живёт уединённо и, по словам современников, любит беседы, но не любит споры. Он рано постарел, маниакально боится простуд и невесело шутит над своей привычкой кутаться: «Меня считают толстяком, но если попробуют раздеть, как снимают покровы с египетской мумии, то найдут один скелет…» Он болеет, но не слушает врачей: «Главное – терпение и тепло…» Жан Фурье умер 16 мая 1830 года от аневризмы сердца.
Константин Циолковский:
«МЫ ЖИВЁМ БОЛЕЕ ЖИЗНЬЮ КОСМОСА, ЧЕМ ЖИЗНЬЮ ЗЕМЛИ»
Домик Циолковских в Калуге стоит в конце очень круто бегущей к Оке улочки и нынче отличается от соседних домиков разве что аккуратностью подкраски и мемориальной доской на фасаде. По величине, архитектуре и внутренней своей планировке он как все; тысячи людей в России живут в таких домиках. И всё-таки этот совсем необыкновенный, единственный для нас, в веках прославленный своим великим и странным хозяином.
О домике этом написано немало статей и книжек.
Ещё больше о Циолковском. Может быть, о Циолковском даже чересчур много написано. Вернее, чересчур много одинакового. И все уже заучили цитату о том, что Земля – колыбель разума и что нельзя вечно жить в колыбели. Такое упорное цитирование – непременная составная часть елея; и Циолковский, став гранитным и бронзовым, невольно как бы начал отодвигаться от живых людей. Этого никак нельзя допустить, ибо даже в числе гениев всех времён и народов человек этот является выдающимся.
Любовь к людям – очевидно, не совсем точное определение его духовного мира. Правильнее сказать – забота о человечестве, воспитание в людях убеждённости в силе их коллективного разума. Он за всех нас болел душой. За четыре года до смерти 74-летним стариком Циолковский писал:
«В мои годы умирают, и я боюсь, что вы уйдёте из этой жизни с горечью в сердце, не узнав от меня, что вас ожидает непрерывная радость…
Мне хочется, чтобы эта жизнь ваша была светлой мечтой будущего, никогда не кончающегося счастья… Я хочу привести вас в восторг от созерцания вселенной, от ожидающей всех судьбы, от чудесной истории прошедшего и будущего каждого атома. Это увеличит ваше здоровье, удлинит жизнь и даст силу терпеть превратности судьбы…
Мои выводы более утешительны, чем обещания самых жизнерадостных религий».
Это его программа. Это ключ к пониманию его работ, фундамент всех формулировок, зерно всех расчётов. Космос не самоцель, выход из колыбели предрешён не потому, что в колыбели тесно, но прежде всего потому, что сила и знания, полученные человеком вне колыбели – в космосе, – сделают его счастливее. Поиски путей в заатмосферные выси равнозначны для него поискам земного человеческого могущества.
Мы называем Циолковского отцом космонавтики.
(И не только мы. «Циолковский является пионером в области вопроса о межпланетных сообщениях», – писал один американский журнал ещё в ноябре 1928 года. «Циолковского по справедливости следует признать отцом научной астронавтики», – утверждала газета «Юманите» в августе 1930 года. Однако разговор о признании ещё впереди.) Космические полёты и дирижаблестроение были главными проблемами, которым он посвятил свою жизнь. Но говорить о Циолковском только как об отце космонавтики – значит обеднить его вклад в современную науку и технику.
Недавно мне посчастливилось достать и прочесть три десятка тех самых ставших теперь такой большой редкостью книжек, которые издавал Константин Эдуардович в Калуге на собственные скудные учительские деньги. Книжки эти очень разные. Фантазии и расчёты, рассуждения и чертежи. Есть среди них и такие, которые подарили свои страницы учебникам. Есть и наивные: прошедшие десятилетия многое поменяли в мире техники и в мире общественно-политических идей. Но в книжках этих повсюду блестят самородки удивительных, просто фантастически точных предвидений.
Возьмём атомистику – краеугольный камень множества наук. Повторяя (возможно, и не зная этого) гениальную ленинскую мысль о неисчерпаемости атома, Циолковский замечает в 1925 году: «Плотный и неделимый атом Лукреция и Лавуазье оказался мифом. Наверно, и элемент атома – электрон окажется таким же мифом». В 1929 году он более категоричен: «Рассудок и история наук нам говорят, что наш атом так же сложен, как планета или солнце». И уточняет в 1931 году: «Атом есть целая вселенная, и он так же сложен, как космос».
Ещё не рождена астроботаника, десятилетия нужно ждать ещё опытов по синтезу сложных органических молекул в условиях межзвёздной среды, а Циолковский с убеждённостью отстаивает идею разнообразия форм жизни во вселенной. Всемирно известный итальянец профессор Петруччи был ещё черноглазым мальчиком, когда Циолковский высказал идею внеутробного развития зародыша в искусственной матке. С треском разламывались на глазах ипподромной толпы лёгкие, похожие на этажерки самолётики, а Циолковский писал в 1911 году: «Аэроплан будет самым безопасным способом передвижения». (Кстати, задолго до этого он первый предложил «выдвигающиеся внизу корпуса» колеса, опередив создание первого колёсного шасси в самолёте братьев Райт.) Словно догадываясь о будущем открытии лазера, он ставил инженерную задачу сегодняшнего дня: создать космическую связь с помощью «параллельного пучка электромагнитных лучей с небольшой длиной волны, электрических или даже световых…». Не было ни одной счётно-решающей машины, да и потребности жизни не взывали ещё к спасительному могуществу числовых абстракций, а Циолковский предсказывал: «…математика проникнет во все области знания».
Такие примеры можно было бы множить вновь и вновь, удивляясь широте кругозора интересов этого необыкновенного человека. Если же говорить о различных областях знаний, связанных с исследованиями космического пространства (а много ли их, несвязанных?), то удивление не может не перерасти в восхищение.
Вспоминается мне один разговор с космонавтом Константином Петровичем Феоктистовым. В нём коснулись мы Циолковского, и Феоктистов сказал:
– Разумеется, нельзя сказать, что учёные вот сейчас претворяют в жизнь технические идеи Циолковского. Это вульгарно. Всей сложности полёта в космос Циолковский представить себе не мог. Но меня поражает, как он смог серьёзно говорить и думать обо всём этом совершенно на «пустом месте», с поразительной точностью определяя некоторые детали…
Слов этих я тогда не записал и передаю по памяти только их смысл, но смысл я запомнил хорошо и, читая Циолковского, многократно и с радостью находил подтверждение мысли Феоктистова. В равной мере можно говорить здесь и о научно-технических, и о фантастических книжках Константина Эдуардовича. В фантастике Циолковский так же безупречно точен, как и в технических статьях. Для него фантастика – лишь иная, более доступная для неподготовленного читателя форма пропаганды своих идей. Не уход, не отдых от истины, а лишь переодевание её в более яркую одежду. (Этим путём независимо шли и идут многие фантасты-учёные, вспомните хотя бы нашего Владимира Афанасьевича Обручева.)
Помню самую первую «космическую пресс-конференцию» в Доме учёных на Кропоткинской в апреле 1961 года. Юрию Гагарину задали вопрос:
– Отличались ли истинные условия вашего полёта от тех условий, которые вы представляли себе до полёта?
Гагарин ответил:
– В книге Циолковского очень хорошо описаны факторы космического полёта, и те факторы, с которыми я встретился, почти не отличались от его описания.
Звёздной дорогой Юрия Гагарина мысленно уже прошёл учитель из крохотного городка Боровска, окончив 12 апреля (ровно за 78 лет до полёта Гагарина!) свой космический дневник «Свободное пространство». Через четыре месяца после этой пресс-конференции «отчитывался» (теперь уже в большом зале МГУ – учли журналистский и телевизионный размах) Герман Титов. Он увлечённо рассказывал об аэродинамическом нагреве «Востока-2» при входе в плотные слои атмосферы. И вот нахожу: Циолковский предвидел опасности, связанные с нагревом, изучал полет метеоритов, подсчитал температуру в пограничном слое.
Наверное, все видели фильмы о подготовке к групповому полёту Андрияна Николаева и Павла Поповича. Помните бешеную карусель центрифуги? А за 83 года до этого Циолковский записал: «Я ещё давно делал опыты с разными животными, подвергая их действию усиленной тяжести на особых центробежных машинах. Ни одно живое существо мне убить не удалось, да я и не имел этой цели, но только думал, что это могло случиться. Помнится, вес рыжего таракана, извлечённого из кухни, я увеличивал в 300 раз, а вес цыплёнка – раз в 10; я не заметил тогда, чтобы опыт принёс им какой-нибудь вред». Читал про кухонного таракана и улыбался, а в горле какое-то волнение: надо ведь додуматься до центрифуги в те-то годы!
Лишь в 1918 году, окончив долгие скитания по редакциям, увидела свет фантастическая повесть Циолковского «Вне Земли». Прочтите её, в советское время она переиздавалась много раз, а потом прочтите газетные отчёты о полёте Павла Беляева, о прогулке в космосе Алексея Леонова. Велика ли разница? Разве что вместо нынешнего фала была у Циолковского обыкновенная цепочка…
«…только с момента применения реактивных приборов начнётся новая великая эра в астрономии – эпоха более пристального изучения неба», – читаю у Циолковского в «Исследовании мировых пространств реактивными приборами» (1911 г.). И вспоминаю беседу с профессором Дмитрием Яковлевичем Мартыновым, директором Астрономического института имени П. К. Штернберга.
– Астрономия превращается в науку опытную, – говорил профессор. – Успехи космонавтики позволяют нам сегодня реально представить себе развитие прин ципиально новой отрасли науки – внеземной астрономии…
И снова читаю у Циолковского: «…следует употребить как регулятор горизонтальности маленький, быстро вращающийся диск, укреплённый на осях таким образом, чтобы его плоскость могла всегда сохранять одно положение, несмотря на вращение и наклонение снаряда. При быстром, непрерывно поддерживаемом вращении диска (гироскоп) его плоскость будет неподвижна относительно снаряда». Это же тот самый гироскоп, без которого немыслимы сегодня полёты самолётов и ракет – сердце приборных отсеков!
«…маленькое и яркое изображение солнца меняет своё относительное положение в снаряде, что может возбуждать расширение газа, давление, электрический ток и движение массы, восстановляющей определённое направление», – иными словами, Циолковский предлагает ориентировать корабль в пространстве по Солнцу, то есть так же, как был ориентирован, например, гагаринский «Восток».
Циолковский предлагает устанавливать в горячем потоке газов специальные графитовые рули – много лет спустя Вернер фон Браун делает такие рули на своей «Фау-2», сверхсекретном оружии гитлеровского рейха.
Циолковский рекомендует путешествовать в космосе «или в особых одеждах, заключающих аппараты для дыхания, или в самих жилищах, оторванных от общей их массы» – читай: в ракетных капсулах. Перед вами – скафандры Елисеева и Хрунова, перед вами лунный модуль американского корабля «Аполлон».
Ну а если не касаться этих технических деталей, то идеи искусственного спутника Земли, многоступенчатой ракеты, жидкостного ракетного двигателя и двигателя, использующего ядерный распад, – все эти идеи тоже принадлежат Циолковскому. Россыпь идей, богатейшая порода мечты, которую потомки переплавляют в реальность.
Как же так случилось, что глухой с детства человек, по существу самоучка, книжник, в светёлке маленького домика, вдали от университетов и институтов, отнюдь не обласканный вниманием коллег, скромнейший школьный учитель, вдруг преподал человечеству такой урок гениального научного предвидения? Я хожу по калужскому домику, с педантичностью истового экскурсанта разглядываю модели и инструменты, часы и слуховые трубки, выписываю имена с корешков книг на полке, ищу и не нахожу ответа. В общем-то есть ответ – гений. Но что это? Пушкин – гений, и Эйнштейн – гений. Но что объединяет Циолковского и с Пушкиным и с Эйнштейном?
Необыкновенное уважение к своему труду. Сознание нужности, важности и значимости своей работы. Отказов и хулительных отзывов, которые Циолковский получал на свои статьи, хватило бы и на десятерых. Их было вполне достаточно для того, чтобы эти десятеро забросили все свои проекты. «Мы, наученные историей, должны быть мужественней и не прекращать своей деятельности от неудач, – писал он. – Надо искать их причины и устранять их». Это не декларация – так он жил.
При внешней медлительности, почти болезненной застенчивости он был стоек и необыкновенно мужествен. Юношей, раскритиковав признанный всеми «вечный двигатель», он вступил на тропу войны с лжеавторитетами. В своей убеждённости он не боялся выглядеть смешным – достоинство среди взрослых людей редчайшее. Обыватели «рвали животы», глядя на учителя, который обдувал в ветреную погоду на крыше свои модели или рассматривал звезды в подзорную трубу. Он сносил все эти насмешки: липкая молва узколобых не могла загрязнить, замутить его убеждённости.
У него абсолютно раскованное мышление. Он не боялся мечтать, и масштабы его умственных построений не страшили его. Он не пригибался в своих мечтах, не опасался, что они ударятся о низкий потолок его калужской светёлки. «Человек во что бы то ни стало должен одолеть земную тяжесть и иметь в запасе пространство хотя бы солнечной системы». Я подчеркнул слова, в которых ясно слышится – на меньшее он не согласен. Бездну сил отдал он дирижаблю, и многие биографы его считают это заблуждением великого учёного. Однако у сторонников дирижаблестроения и сегодня веские доводы в защиту гигантов неба. Кто знает, не придётся ли за это «великое заблуждение» поклониться ещё в пояс Константину Эдуардовичу? Ведь вспомнили же бесколесный локомотив Циолковского на воздушной подушке, когда побежали над Волгой наша «Радуга», а над Невой – «Нева». И с дирижаблем может так случиться. Идеи Циолковского редко оказывались пустоцветом, и редко изменяло ему непостижимое чутье провидца.
Может быть, все это и есть гений? Может быть, как раз все это и роднит его с Пушкиным и Эйнштейном?
В числе пионеров космонавтики находим мы имена Германа Оберта и американца Роберта Годдарда. Это бесспорно выдающиеся инженеры, самоотверженные и смелые люди. Но разговоры об их приоритете в ракетных изысканиях, поднимающиеся время от времени не столько историками техники, сколько озабоченными конъюнктурой политиками, мягко говоря, несостоятельны. Циолковский переписывался с Обертом и его помощником, русским инженером Шершевским, посылал им книги, обсуждал их планы. Письма Шершевского в Калугу похожи на отчёты. «…я жалею, что не раньше 1925 года услышал о вас, – писал Оберт в 1929 году, – тогда, зная ваши превосходные работы (с 1903 года), я, наверное, в моих теперешних успехах пошёл бы гораздо дальше и обошёлся бы без моих напрасных трудов» – это полное признание первенства русского учёного.
Годдард не знал о Циолковском (а Циолковский – о Годдарде) тоже очень долго и выпустил свои первые труды по ракетной технике в начале 20-х годов. По этому поводу чикагский журнал «Office Appliances» писал в 1928 году: «Методы профессора Годдарда весьма сходны с теми, которые Циолковский предложил на 20 лет ранее».
A ещё был человек, не гранитный и не бронзовый, который на крыльце стриг машинкой ребятишек со всей улицы, любил ездить в бор на велосипеде забытой ныне фирмы «Дукс» и бегать на коньках забытой системы «Нурмис». Любил летними вечерами пить чай в садике, много лет носил крылатку с пряжками в виде львиных голов и не признавал письменных приборов, предпочитая чернильные пузырьки. У него была большая семья – семь человек детей – и маленькое жалованье (за все свои труды до Великого Октября, за 60 лет дерзкой своей жизни получил он 470 рублей от императорской Академии наук). И жизнь была трудной, иногда попросту голодной, и немало было горя в ней и слез – лишь две дочери пережили отца, – ни одной горькой чашей испытаний не обнесла его судьба…
Он был убеждённый домосед. Больших трудов стоило уговорить его даже на поездку в Москву, когда торжественно отмечали его 75-летие. Он и по Калуге не очень-то гулял – ведь так крута эта бегущая от Оки улочка, названная теперь его именем…
Я карабкался по ней, размякшей под жёлтым молодым солнцем, и, выйдя на перекрёсток, увидел табличку: «Улица Академика Королева». Сегодня пересеклись улицы, а много лет назад – судьбы. Сергей Павлович послал в Калугу первую свою книжку, постеснявшись указать обратный адрес. Циолковский прочёл. «Книжка разумная, содержательная, полезная» – так оценил он труд молодого инженера. И здесь не изменило ему удивительное чутье…
В Калуге повесил космический век свой календарь. В нём много неизвестных до поры красных дней. И не раз в удивлении и благодарности поклонится человечество маленькому домику у Оки, когда скрип пера в калужской светёлке откликнется новыми громами Байконура.
Фридрих Цандер:
«МЫ ЖИВЁМ БОЛЕЕ ЖИЗНЬЮ КОСМОСА, ЧЕМ ЖИЗНЬЮ ЗЕМЛИ»
Удивительным человеком был Цандер!
Он родился в Риге в интеллигентной немецкой семье, благополучие которой убито было через два года после его рождения смертью матери. Отец, врач, все старался населить большой, окружённый садом двухэтажный дом радостью и покоем, было много игрушек и всякой ручной живности, а вечерами он рассказывал ребятишкам о звёздах и планетах. Слушая отца, Фридрих думал о чёрных безднах, разделяющих звезды, о множестве иных миров, которые наверняка есть, пусть очень далеко, но есть… У других людей жизнь заслоняет собой все эти мысли, а у Цандера мысли эти заслонили всю его жизнь…
Он отлично окончил реальное училище и поступил в политехнический институт, так как уже сделал свой выбор и хотел получить знания, которые приблизили бы его к звёздам. На первые скоплённые деньги Фридрих купил астрономическую трубу и каждый день теперь нетерпеливо, как влюблённый, ждал часа своего свидания с небом. В те годы, когда Серёжа Королев учился ходить в тесной киевской квартире, он уже организовал студенческое общество воздухоплавания и техники полёта и начал первые, ещё очень робкие расчёты газовых струй. Как всякому студенту, ему не хватало времени, он вечно торопился и для скорости стенографировал все свои записи. Всю жизнь, с 7 февраля 1909 года, писал он свои работы странными плавными знаками, чем-то напоминающими вязь грузинского алфавита. Сколько трудов было потрачено, чтобы много лет спустя прочесть его записи, но до сих пор лежат в архивах ещё не расшифрованные страницы…
Цандер с отличием окончил политехнический институт за день до начала мировой войны – 31 июля 1914 года. С дипломом инженера-технолога пришёл Фридрих Артурович на завод «Проводник», где изготовляли резину. Война не в состоянии была изменить его планы: он решил точно узнать, как делают резину, потому что в корабле, летящем в безвоздушном пространстве, резина могла потребоваться для надёжной герметизации, кроме того, она и изолятор отличный. Он говорил об этом совершенно серьёзно.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20
|
|