Противоречие по сути.
Противоречие по сути (Contradictio in adjecto)
Роман
1
Странная мешанина из сегодняшних утренних разговоров, когда в последний раз все вместе завтракали в просторном зале гостиницы с розовыми скатертями и салфетками на столах. Русская делегация сидела за одним столом, в первый день конференции кто-то сказал, что у русских принято сидеть всем вместе, и официанты покорно сдвинули столы. Одеты все были очень просто, нарочито по-походному, ведь впереди небольшая прогулка по городу, а потом – в аэропорт. Сначала молодой женский голос рассказывал о каком-то эспандере, крошечном, умещающемся в небольшой сумке, при помощи которого можно творить с фигурой настоящие чудеса, затем голос постарше, пониже, с утра чуть хрипловатый, жаловался на пропажу золотого кольца с рубином: "Вчера на банкет хотела надеть, весь номер обшарила – нигде нету, наверное, горничная стянула…", но жалоба, готовая растянуться до бесконечности, обрасти версиями и предположениями, была оборвана прокуренным баском, напомнившим ("Напоминаю…"), что всем говорилось, ничего ценного в номерах не оставлять. Затем градом посыпались впечатления о прошедшей ночи, розовый квартал, цены, несколько мужских голосков, затем женские голоса изумлялись европейским вкусам, а также "сумасшедшим ценам" на "сущее барахло", мужское трио о местном пиве, черном, бархатном, хмельном, дальше – одеколоны: "Эгоист" – точно, чтобы баб отпугивать, клопами пахнет, а вот этот свежий, как его… а модные, так вообще сладкие, как варенье. Затем почти что всем оркестром обсуждали докладчиков с "их" стороны, горячась, входя в непредвиденные подробности. Иногда кто-то солировал:
– Ланье-то трижды был женат, а с виду сморчок сморчком. – Арфа.
– У Бертрана, как всегда, жиденький доклад был. – Саксофон.
– У них секцией экологии водной среды заведовала Бретоньер, ну, такая маленькая брюнетка, ей и сорока нет, а она… – Скрипка.
– Этот вот, ну, который лысый с бородой, во второй день с часовым докладом выступал, так вот, он – сын того самого, который был женат на этой, знаменитой… – Барабан.
– Да нет, нам нужно просто с ними, просто с ними, просто с ними… – Фортепиано.
А потом опять контрабас про потерянное кольцо с рубином, и пошло, поехало, полный разнобой и какофония, кто, где, что, когда забывал или терял, часы на ночном столике, белье на батарее в ванной, костюм в шкафу… У меня голова пульсировала и разрывалась на части, поскольку горло разболелось еще вчера.
Вчера в зеркале. Сразу после банкета. В ванной. Горло бордовое и отекшее. Глотать очень больно. Все тело влажное. Думал, аллергия от непривычной пищи. Может быть, на какой-нибудь соус. В новой обстановке аллергия – нормальная реакция. Ночью явно был жар. Кровать казалась несносной, слишком мягкой, и подушка никак не ложилась правильно – между плечом и ухом. Несколько раз подходил к наглухо задраенному окну. Ненавижу эти мерзкие из искусственной серой кожи шторы. Проснулся сосед. Я сказал: "Душно". Ручка ужасно скрипела, но я поднял штору. Из окна вид на улочку, узенькую, маленькую, без украшений. Как будто изнанка другой, параллельной улицы, где вывески, запахи и кипит жизнь. Напротив – гараж, контейнеры, на тротуаре – скомканные газеты, таблички, предлагающие за бесценок подержанные автомобили. Справа от гаража – крошечное, скрытое за железной решеткой кафе, в котором, видимо, перекусывают механики, слева от гаража, метрах в ста, на самом углу улицы, выходящей на некое подобие проспекта, такой же забронированный цветочный магазин с розовой неоновой надписью "Fleuriste". Ни души.
Сегодня утром в ванной. Как будто появляются белые налеты, но разглядеть их очень трудно – свет падает не правильно. Глотать совершенно невозможно. Как будто бы слюна идет не вниз, а куда-то вверх, в нос.
Сосед вернулся в номер около двух часов ночи и до половины четвертого буйно болтал. От него страшно несло перегаром. Я глотал с трудом и думал о том, что вернусь совершенно больным.
2
Я все-таки отправился на прогулку по городу, автобус привез нас в центр, и я честно топтался по крошечной центральной площади, разглядывал старые дома, на каждом из которых под крышей красовалось имя некогда торговавшего на первом этаже купца, некогда – много веков назад. Я пошатался по прилегающим к площади улицам, забитым многоголосым, многоязычным туристическим воркованием, поизумлялся неизменному составу анемично ползающих туристических групп: вечный рыжий верзила изможденного вида в коротковатых болтающихся штанах, толстяк коротышка в яркой куртке и кроссовках "Reebok", старушки с седым перманентом и птичьим профилем, несколько разодетых девах, толстозадых и полногрудых, влюбленная парочка, дебил в коляске, пускающий слюни…
Я неизвестно почему забрел в лавочку, торгующую охотничьим снаряжением. Хозяин магазинчика – прокуренный лысеющий мужчина лет пятидесяти с желтыми редкими зубами и сморщенным пористым лицом – хрипло расхваливал необъятных размеров американцу нож для освежевания кабана. Тут же крутился его сын, парень лет двадцати, длинный и тощий, как церковная свеча, в ковбойских кирпичных сапогах, длинные пальцы все в кольцах со змеями и черепами, на шее черный платок. Вначале он сидел на высоком табурете и любовался тем, как солнечный луч играл с лакированным носком его сапога, но затем словно змея его ужалила: в лавочку вошел какой-то с виду то ли поляк, то ли венгр и на ломанном французском спросил свисток, "имитирующий зов утиной женской особи". Парень вывалил на стеклянный прилавок гору свистков и принялся по очереди дудеть в них, наполняя магазин звуками птичьего двора. Когда он свистел, его впалые щеки раздувались необычайно, а лицо становилось багровым от усилий.
Я вышел из магазина и побрел наугад по залитым солнцем улочкам, я то и дело с усилием сглатывал, чтобы проверить, не уменьшилась ли боль, горло казалось обсыпанным крошечными пылающими угольками, и когда я глотал, они, вместо того, чтобы гаснуть, разгорались еще сильнее. Не успел я подумать о том, чтобы купить какое-нибудь лекарство, как аптека немедленно поприветствовала меня развеселым колокольцем, приделанным к входной двери, я оказался в белом сияющем чистотой раю, сразу в раю, а не в каком не чистилище, с развешанными повсюду, словно елочные украшения, восхитительными коробками с поистине чудодейственными средствами. За мелодичным перезвоном последовал хозяин аптеки, средних лет, пышущий уравновешенностью бельгиец с золотыми очками на поблескивающем носу, в белом халате (ну просто чистой воды престарелый откормленный ангелок!), из-под которого ослепляет белая рубашка и умиротворяет дорогой, очень благородной расцветки галстук, буквально шепчущий каждому клиенту своим бордовым баритоном: "Вы правильно сделали, что пришли к нам, вам здесь обязательно помогут".
Аптекарь немедленно предложил мне несколько разновидностей чудодейственных пастилок от фарингитов, тонзиллитов, аллергических отеков, ангин разной степени тяжести и вредоносности для всего организма и отдельных его частей. Конечно, по его мнению, я должен был отдать предпочтение самой дорогостоящей, поскольку в ней сразу все от всего и навечно. Повертев коробку в руках, я пришел в ужас. С обратной стороны была помещена фотография обезображенного отеками, нарывами, налетами и еще чем-то даже мне непонятным горла, асимметричного, истерзанного болью, не оставляющего его обладателю никакой надежды на какие-либо перемены к лучшему. На лицевой стороне упаковки не без гордости красовалось совершенно иное, преображенное горло, ровненькое, розовенькое, гладенькое, словно только что появившееся на свет. Казалось, что оно улыбается своему потенциальному покупателю не только изумительными гландами, но и обворожительным язычком, против идеального состояния которого, конечно же, ни один страдающий от ее величества Ангины устоять не сможет. Я сглотнул, и мне показалось, что угольки превратились в мелкие стеклянные осколки, которые сильно ранили, наполняя рот вкусом жирной рыжей ржавчины. Я купил пастилки без фотографии и, воспользовавшись тем, что аптекарь, откликнувшись на телефонный звонок, повернулся ко мне спиной и быстро заговорил о чем-то по-фламандски, разинул рот перед круглым – для примерки очков – зеркалом и впился взглядом в свое собственной горло. Кажется, только что увиденное угнетающее зрелище на упаковке было не фотографией, а переводной картинкой, во всяком случае, то, что было на глянцеватом белом картоне, беспардонно переползло ко мне в глотку.
В автобус я вернулся мокрым, усталым, изнемогающим. Ворот влажный, манжеты и спина тоже. Ноги озябшие. Пастилки давали некоторое облегчение, но крайне быстротечное, я забился в пышнозадое бархатное кресло, подлокотник которого содержал все земные блага, и, кажется, задремал. Меня разбудил жаркий женский шепот за спиной, автобус на всех парах мчал нас в аэропорт.
– По ночам я рыдала на полу в ванной, – закипал шепот, – а утром, как ни в чем не бывало, улыбалась мужу за завтраком и шла на работу. Я возвращалась вся в слезах, он спрашивал меня, в чем дело, я отвечала, что неприятности по службе, едва дотягивала вечер, дожидалась, пока он уснет, и снова рыдала в ванной.
– Ну и что? – заговорщически подлизывался второй шепот. – С тем-то, с другим, что было?
– Ничего.
– А что ж вы делали, когда встречались?
– Разговаривали.
– Разговаривали?.. О чем? И зачем тогда рыдать?
Первый шепот ощутимо сникал. Второй шепот набирал силу, по всему судя – обличительную. И последнее, услышанное в полусне, немного гневное, немного гордое от поражения, которое по плечу далеко не каждому:
– Я прорыдала два месяца в ванной и все раздавила в себе. Я никому не хотела наносить такого бесчеловечного удара. Я принесла себя в жертву.
– Ну, а теперь? ("Ну" – учительское, уничтожающее, расставляющее именно точки, а не какие-либо иные знаки препинания.)
– А теперь в благодарность он спит в моей постели с другой.
Разговор потух. Я открыл глаза. Рядом со мной сидел почему-то весь вспотевший и взбудораженный коллега из неизвестного мне далекого города, имени которого – ни города, ни коллеги – я вспомнить так и не смог. На нем все было пятнадцатилетней давности: и кепка, и портфель, и костюм, и очки, и лицо. Увидев, что я открыл глаза, он немедленно обратил ко мне такую же потную, как и он сам, речь о том, как у них тут, и что у нас там, и что бы надо, и чего бы никак не надо, а вот его половина… так она, и он для нее везет… вот, как я думаю… Я все поглядывал на часы, я рассчитал точно, что через шесть с половиной часов буду дома, представил, как разохается мама, увидев мое больное горло, она скажет: "Ты как мальчик, честное слово, а ведь тебе уже пятьдесят пять". "Шесть" – поправлю я ее, я покормлю в кабинете рыб, которые, увидев через стекло толстое пузо хозяина, узнают его, обрадуются, завалюсь на любимый диванчик. Мама поставит рядом с постелью мою любимую кружку с синей птицей на одной лапе с растопыренными такими же синими фалангами, – на этой кружке воспроизведен рисунок какого-то израильского мальчика, я давным-давно привез ее, сам не знаю откуда, в комнате будет пахнуть липой, малиной, мятой, я замотаю горло шарфом и примусь просматривать газеты, скопившиеся за время моего отсутствия. Мама укроет меня поверх одеяла клетчатым черно-красным пледом, по телефону она будет отвечать, что я вернулся больной, и обсуждать с подругами рецепты снадобий. Горло к тому времени, конечно же, немного успокоится, под мамины тихие разговоры из коридора я задремлю, свернувшись калачиком, подобрав под себя ноги…
– Ты просто не знаешь, что такое купаться в женщине! – прокричал какой-то пьяный тенорок с заднего сидения, дав в слове "женщина" визгливого и безобразного петуха. Весь автобус взорвался хохотом, тихо засмеялся и я.
Когда нас привезли в аэропорт, выяснилось, что самолет переполнен, лететь нет никакой возможности, и нам предстоит мчаться в Люксембург, чтобы пытаться улететь оттуда.
3
Крошечный аэропорт в Люксембурге, кажется, такой же крошечный, как и это царство-королевство, с то ли монархом, ограничивающим парламент, то ли наоборот, но в голове сразу какие-то спальни с кисейным пологом и камины, ослепляющие разогретым золотом решеток, и портреты, и собачки с кулачок, и проказы наследников, задирающих юбки раскрасневшимся мулаточкам или негритяночкам (как, интересно, выглядит румянец на их темных лицах?), и отменные кони-рысаки-жеребцы таких же голубых с перламутровым отливом кровей. Он впервые упоминается как замок в девятьсот каком-то году (из рекламного буклета, выдаваемого вместе с картой города (страны?) при входе в аэропорт), всегда странно, когда перед девяткой нет единицы, а еще они гордятся какой-то там промышленностью, нашли, чем гордиться, уж лучше бы бриллиантом гордились размером с крупное яблоко, или еще какой-нибудь диковиной; убить оставшиеся до отлета два часа в этом нереально-эфемерном, непривычно пустом месте с двумя-тремя дорогими "бутик" – кажется совершенно немыслимым, уж скорее оно убьет тебя, вонзив в уже разливающее по голове горячую жидкую боль пульсирующее горло свое остроконечное сверкающее копье.
Единственная возможность взглянуть – туалет, там зеркало над умывальником во всю стену, но туда дружно зашагали все соотечественники, напереживавшиеся в Брюсселе и измученные двухчасовым автобусным переездом, так что начать пришлось с "бутик". Крошечные. С двумя исскучавшимися блондинками, накрашенными чересчур сильно и ярко, видимо, для того, чтобы не была видна усталость на лицах. Портмоне. Пояса. Кожаные сумки, портфели, духи, шоколад, часы. Остановка у бесшумно тикающего прилавка. "EBEL", "RADO", "ZENITH", "SECTOR" – с черным треугольником, въевшимся в идеально круглое "о", "JUNGHANS", "ETERNA", "JACQUE LEMANS", странный символ, словно стоящие в третьей позиции плоские черные ноги, "OMEGA", "MOVADO", "BREITLING", "LONGINES". Я вернулся к часам "EBEL" и долго не мог сложить в нечто вразумительное длинный набор цен, указанный на матовой медной табличке. Именно их я получил тогда в подарок. Баснословно дорогой подарок от человека, заглянувшего в мою жизнь на четыре месяца. Или, может быть, на пять? Я посчитал: март, апрель, май, июнь, июль и половина августа. Кажется, она пришла в последний раз шестнадцатого августа и, перед тем, как уходить, достала из сумки (странная кожаная сумка, похожая на суму с двумя перекрестившимися, как искривленные шпаги, золотыми "с") продолговатый, поражающий сдержанной матовостью кожи и золотой окантовкой, футляр.
– Это тебе, Питер.
Я, как всегда, поправил ее.
– Пьетро, – твердо сказал я.
– Пьетро напоминает Петро, мне не нравится, – вежливо улыбнулась она, – так что это тебе, Питер, открой, тебе понравится.
Я неосторожно сглотнул, и боль пламенем обдала всю картинку, тут же вспыхнувшую, как старая фотография. Я только успел разглядеть штору, прикрывающую распахнутое окно, мою любимую летнюю клетчатую штору, письменный стол, аквариумы с заметавшимися рыбами, застеленный клетчатым пледом диван. Над диваном картина, довольно старая: два охотника сидят на пригорке у костра и, видимо, пытаются сосчитать отстрелянных зайцев и куропаток, у одного ноги расставлены, и он сидит, наклонившись вперед с трубкой в руках. Я хотел подарить тогда ей эту картину, но не успел, не справился с замыслом.
Я сглотнул еще раз, и картинка сгорела, я не увидел ее саму, ведь мы сидели с ней в самой середине комнаты на двух стульях за моим письменным столом, а я начал разглядывать как-то по краям, я не увидел ее, только мельком со спины, только то, что можно увидеть мельком со спины: оголенные загорелые плечи, белоснежные бретельки спортивной, очень открытой майки, загорелую шею, изумительный затылок, забранные наверх светло-русые волосы, прихваченные на макушке заколкой из сандалового дерева, изображающей рыбку с наполовину обломившимся верхним плавником.
Сегодня я вернусь домой и взгляну на моих охотников. Я хотел было уже выйти из "Дьюти Фри", но потом внезапно вернулся, решив купить для мамы каких-нибудь сладостей. От вида шоколада, да еще с орехами, у меня запершило в горле. Губы сделались совершенно горькими, и во рту, казалось, не было ни капли влаги. "Нужно будет глотать пореже, – мелькнуло у меня в голове, – и еще в туалете нужно будет прополоскать рот, потому что от зубов, покрытых каким-то вязким налетом, чем-то напоминающим по своей консистенции масляную краску, исходит невыносимый затхлый запах".
Я купил для мамы несколько плиток горького шоколада и вышел в холл. Я надеялся, что теперь в туалете уже никого нет, и я смогу спокойно взглянуть на горло. Я посмотрел на часы. До отлета оставалось чуть больше часа. "Часы "Ebel" – архитекторы времени" – было написано на рекламном вкладыше – первое, что я увидел, когда открыл подаренный мне футляр. Я тянул дверь на себя, но она не поддавалась. Я, казалось, впал в настоящее бешенство, и если бы не какой-то беззаботный негр, который – это было написано на его лице – "никогда не волнуется и всегда счастлив", я просто оторвал бы ручку. "От себя", – мягко проговорил он, толкнул дверь туалета и вежливо пропустил меня вперед.
4
Нет, это было уже совсем не мое горло. Но главное – десны. Пока я ходил туда-сюда, между туалетом и "Дьюти Фри", я незаметно съел всю упаковку пастилок, обнаружив это, лишь когда отправлял в рот последнюю. Потом прочел на уже пустой коробке: "по одной пастилке – три раза в день".
Я вернулся в "Дьюти Фри" почти что неосознанно, пронесся через изумленный кордон белокурых улыбок и прямиком направился в секцию "Парфюмерия". Там мелькнула знакомая упаковка, но в первый раз я как будто не узнал ее, и сейчас шел на опознание, сам не желая того. В туалете я был вынужден вначале выжидать в кабинке, пока уйдет негритос, спасший дверную ручку, потом я бесконечно мыл руки, поскольку все время кто-то нарушал мое уединение, справлял нужду, причесывался, члены нашей делегации непринужденно заговаривали со мной, и мне приходилось даже несколько раз из вежливости выходить вместе с ними, прежде чем я улучил момент и раскрыл перед зеркалом рот. Свет падал плохо. Да, я не ошибся, черная упаковка с золотой окантовкой и надпись в белом прямоугольнике в верхней части коробки. "Coco", внизу золотом "Chanel". Это ее духи. Сладкие, тогда очень модные, несколько флаконов на туалетном столике. Я увидел эту коробку в тот единственный раз, когда был у нее. Теперь дело не только в горле, но в сожженных деснах, разбухших, каких-то шершавых, саднящих. А горло и горлом-то назвать нельзя, кусок изнемогающей плоти, сжигающий и разъедающий сам себя.
Наконец-то объявили посадку. Самолет медленно начал заполняться. Пассажиров было немного, и они не торопились. Стюардесса вежливо проводила меня до места – слава Богу, у иллюминатора, значит, хотя бы с одной стороны никто не будет жевать и шуршать газетой. В салоне показался низкорослый высохший старичок с аккуратно постриженными седыми волосами, в болотных вельветовых штанах и новой синей лакостовской куртке. Через плечо у него висела болотная сумка, а на правой кисти болталась из дорогой кожи светло-коричневая визитка. Я почему-то был уверен, что он сядет рядом со мной. Так и вышло, стюардесса подвела его к моему ряду, и он, улыбнувшись мне фарфоровой улыбкой, легко опустился на соседнее кресло. Было видно, что он в прекрасном настроении. Я почему-то не мог отвести глаз от его рук – маленькие, сухие руки в желтых пегментных пятнах, ровные ухоженные ногти, золотой перстенек на мизинце. Последнее время я любил размышлять о старости, мне казалось, что в ней заключена какая-то тайна, и я пытался угадать ее. Когда он оказался рядом со мной, я сразу же подумал, что таким старичком мне не сделаться никогда.
Время до смерти, принудительно не заполненное ничем. Стайки старичков и старушек на скамейках в скверах. Свои разговоры с обильной жестикуляцией. Трости. Палки. Дым дешевых сигарет сквозь редкие зубы. Глубокий мокрый кашель. Бесконечные самоограничения, вошедшие в привычку. Штопка. Умение переживать зиму, осень, весну. Починка обуви, особые навыки, необходимые для того, чтобы ходить больными ногами по скользкоте и слякоти, газеты, телевизор, внуки, раздражение на подростков, политические легенды, затопившие сознание, футбол, Христос, таблетки, комнаты, наполненные запахом лекарств, деформация тела, перерождение и деградация, которые не пугают и не отвращают, а скорее вызывают нежность, временами останавливающийся взгляд, устремленный куда-то вдаль, неизвестно куда. Как живут они, коротая время… В чем их секрет, что знают они такого, чтобы жить, и чего не можем понять мы, глядя на них? Может быть, поливают фиалки, рисуют акварелью в альбомах, как барышни? Пишут мемуары, стыдливо, уклончиво вспоминая женщин, хвастают ратными подвигами? Или, может быть, просто течение дней увлекает их за собой в известную бухту, и никому не дано поплыть против этого медленного течения?..
– Вы простужены? – забеспокоился мой сосед, снова сверкнув фарфором. – Грипп?
"Этот ничего не штопает и небось перед главным путешествием балуется экзотическими земными маршрутами", – подумал я.
– Аллергия, – успокоил я его, – говорят, перелет лечит, так что надеюсь, приземлившись, родиться заново.
Он представился, я тоже, мы поговорили о полете, потом он, видно, хотел что-то спросить у меня, но его полупрозрачные, словно папирусные, веки медленно опустились, и он послушно провалился в сон.
Салон был заполнен. По радио объявили, что вылет задерживается еще ria двадцать минут и что это происходит не по вине экипажа. Стюардессы принялись, чтобы хоть как-то занять изнемогающих пассажиров, разносить воду. Первый же глоток минералки словно раскаленным свинцом обдал мне рот и горло.
Часы. Серебряный корпус и такой же из округлых средней толщины пластин браслет. На белом циферблате три других маленьких циферблата, в окошечке дата. Золотые римские цифры по окружности. Три восхитительных стрелки. Я открыл, футляр, когда хлопнула дверь парадного.
– Я обязательно позвоню тебе, Питер.
Мне было совершенно ясно, что она больше не придет и не позвонит. Я помнил, она сказала в самом начале, что у нее билет на девятнадцатое. Значит, через три дня она исчезнет, станет недосягаемой.
Я кивнул. Она встала и вышла из комнаты. Резко, не поворачивая головы. Ослепительно белая спортивная маечка, очень открытая, широкие, как у подростка, плечи, изумительной красоты спина, узкие бедра, обтянутые чуть коротковатыми джинсами, на ногах спортивные черные тапочки на пружинящей каучуковой толстой подметке. Щелкнул замок входной двери. Я был уверен, что она побежит по лестнице вниз, не станет вызывать лифт. Я был также уверен, что из-за этих ее спортивных тапочек не услышу шагов по лестнице. Но мне показалось, что я услышал их, не стук, скорее шелест, напоминающий шелест листьев, и только, когда хлопнула дверь парадного и губы мои пробормотали все: "Все, приехалш, – я раскрыл футляр, прочел про архитекторов времени, отложил листок в сторону и увидел утопающие в черном бархате часы, только вот время они показывали не правильное, отличавшееся от моего ровно на два часа.
Я сделал еще глоток. Я хотел запить это воспоминание, залить его хоть кипятком, хоть свинцом, хоть кислотой. Я не хотел в тысячный, в миллионный раз смотреть это кино, протерзавшее меня около года после того пресловутого шестнадцатого августа, и глоток помог, я огляделся вокруг. В этот момент самолет тронулся, заревели моторы, и мы начали выруливать на взлетную полосу.
5
Итак: впереди две макушки, одна с явно намечающейся лысиной, другая со спутанными густыми черными волосами. Обладатели макушек штудируют только что разнесенные газеты, переговариваясь низкими усталыми голосами. Изредка возникает чей-либо профиль: слева – крупный нос с бородавкой, густые брови, низкий с двумя глубокими морщинами лоб, полные губы. Справа – высокий лоб с ниспадающими локонами, длинные ресницы, черный глаз, нос с горбинкой, тонкие губы. Кажется, разговор о путешествиях, но не точно.
– Сто двадцать пять за один?
– Да, несколько накладно… Лучше с пересадками, хотя и утомительнее… Дешевле…
– Не всегда.
– Почти всегда.
– Пойди найди открытый банк, если приезжаешь в пять утра и пересаживаться нужно через полчаса.
– Можно поменять заранее.
– Не всегда.
– Почти всегда.
На их уровне через проход – мужчина с мальчиком. Анализирую лица, пытаюсь установить сходство. Во-первых, оба блондины, – я мысленно загибаю пальцы, – во-вторых, у них носы похожей формы, в-третьих, – мальчик резко наклоняется к мужчине – у них совершенно одинаковые руки. Отец и сын – констатирую я.
– Ну, скажи, скажи, скажи… – хнычет мальчик.
Сколько ему? Лет десять? Двенадцать? На правой руке указательный палец заклеен пластырем. Прищемил? Порезал? Ошпарил кипятком?
– Я хочу яблоко, – продолжает он, – ответь мне, ну, ответь.
Мужчина закрывает глаза и отворачивается. Мальчик бьет его по руке, дергает за рукав, он, конечно же, раздражает всех вокруг, почему, интересно, отец ничего не делает, чтобы унять его? Выбился из сил? Проявляет характер? Перед ними видно только правое сидение, там – полноватая дама с перманентом, в очках, на пухлом пальце явно не подходящее ей, просто-таки девичье золотое колечко с искусственной жемчужиной. Ногти странно подпилены и покрыты, наверное, розовым лаком под цвет помады на губах. Она встает, чтобы снять шарф. Я приглядываюсь повнимательнее: пуговицы на кофточке тоже сделаны в виде жемчужин. Только бантика в волосах не хватает, едко отмечаю я. Вечная девочка, Мальвина, сколько бы ей ни было, тридцать или шестьдесят. Небось еще и разговаривает тоненьким голосом с капризными интонационными крендельками. Читает книгу. Пытается не замечать детских капризов за спиной.
Почему же он не успокоит мальчика? Ведь сейчас определенно взорвется кто-нибудь из соседей. Через несколько секунд первая, вполне миролюбивая попытка. Рука сзади протягивает апельсин.
– Ну успокойся, успокойся.
Женский голос. Один ряд с нами, через проход. Две женщины, та, что у иллюминатора, протягивающая апельсин, – постарше, в джинсах, горчичной водолазке и зеленой мужской кофте на пуговицах.
– Бери и успокойся, пожалуйста, – твердо, без раздражения повторяет она.
– Мишель, ты не хочешь пить? – обращается она к своей соседке, сидящей в двух метрах от меня через проход.
Я перевожу глаза на Мишель. Молодая женщина с поблескивающим обручальным кольцом на пальце Неаккуратно зачесанные белокурые волосы. Отекшее лицо с впалыми глазами. В сарафане, с огромным животом. Месяце на восьмом или, может быть, на девятом. Куда же она летит, бедняжка? Неужели Мишель собирается родить в Москве?
По проходу покатилась тележка с напитками.
– Что вы будете пить? Пиво, вино, сок, минеральную воду? – Вопрос не ко мне.
В спинке переднего кресла журнал. На великолепной глянцевой обложке разноцветные английские буквы, вероятно, складывающиеся в некоторые осмысленные слова. Я не складываю их. Световое табло погасло, и по салону начали расползаться облака сигаретного дыма. Дышать невозможно, но зато теперь можно сходить в хвостовую часть самолета и, если повезет, поглядеть, не проходит ли отек. Но мне не хочется будить старика, трогательно раскинувшего руки и еле слышно дышащего приоткрытым ртом. Совершенно детское выражение лица.
– Что вы будете пить? Пиво, вино, сок, минеральную воду? – Вопрос не ко мне.
Обложка. Надо же, какие голубые глаза! Совсем без макияжа, но какие огромные, какие голубые! Кажется, что таких не бывает, или свет должен падать определенным образом. Начинаю разглядывать снизу: в голубом треугольнике по-английски: "Путеводитель по городам: Москва, Санкт-Петербург, Киев, Алма-Ата, Минск". Огромные пшеничные колосья, расшитая белоснежная рубашка, разноцветные ленты, красные, розовые, голубые, рук не видно, но понятно, что она держит колосья, и также понятно, что она стоит в золотистом пшеничном поле, загорелая шея, наполовину скрытая темно-русыми, слегка вьющимися густыми волосами, ниспадающими на грудь, округлый подбородок, мягкая линия скул, улыбка, вежливая, сдержанная, немного задумчивая, чуть приоткрывающая ослепительной белизны зубы, аккуратный, весь в веснушках нос, на губах – яркая помада, больше никакого макияжа, наверное, потому, что венок из ярких цветов и листьев. Приглядываюсь. Цветы искусственные. Таких синих цветов нет в природе. Неужели для рекламной фотографии нельзя было найти живых цветов? Но волосы действительно изумительные. Хохлушечки и впрямь бывают очень красивыми. По Киеву разгуливают настоящие секс-бомбы, напомаженные и нарумяненные сверх всякой меры. И потом это их "г". Очарование сразу куда-то улетучивается, когда слышишь это их "г". Выше, над колосьями и головой, ровное голубое небо. В сантиметре от головы, уже на фоне неба, одиннадцать прямоугольников: флаги.
– Что вы будете пить? Пиво, вино, сок, минеральную воду? – Вопрос ко мне.
Старик просыпается. Протирает носовым платком слезящиеся глаза и сухие губы.
– Красное вино, – с улыбкой отвечает он.
– У вас есть обычная вода? – спрашиваю я. – Я хочу выпить аспирин.
– Prosit, – по-прежнему улыбаясь, произносит старик и поднимает свой стаканчик с вином.
Он дождался, пока мне принесут воду и пока растворится мой аспирин.
– Prosit, – кивнул я ему.
Мы чокнулись. Мальчик уснул. Сколько же лет этой Мишель?
– Если хочешь, Питер, сегодня мы можем просто побыть вдвоем. Как настоящие итальянцы.
– Потому что ты уезжаешь через три дня?
Молчание. Улыбка. Спокойный взгляд. Огромные серые глаза с черными ресницами. По-детски пухловатые щеки.
– Кто знает, что будет через три дня? (дразнится.) Так хочешь?
От аспирина во рту сделалось кисло.
– Ты прекрасно говоришь по-итальянски, все-таки я сумел тебя кое-чему научить.
– Всему, Питер, – вежливая фраза со спокойным продолжением, – значит, не хочешь? – совершенно ровно, даже равнодушно. Точнее – никак. Не определить, как.
Я на секунду представил себе, как бы все это выглядело, если бы я нашел способ согласиться. Вежливое предложение – и больше ничего. Все равно что: " Хочешь чашечку кофе, Питер? Она скинула бы, белую маечку, джинсы, крошечные спортивные трусики и просто забралась бы на мой диван. Но тогда мне пришлось бы стелить постель. После того, как она разделась. Она не допустила бы и тени сентиментальности, и это была бы ловушка первая. Сражаться с накрахмаленной наволочкой под ее равнодушным взглядом. Нет, не равнодушный, утрирую. Спокойным. А потом пришлось бы раздеваться мне – ловушка вторая. Пятидесятидвухлетний, лысоватый, плотного телосложения, стареющий мужчина, раздевающийся перед созерцающей холодной девочкой. Уродливо. Страшно унизительно. Нелепо. А потом и самое главное – ловушка третья, – без ласковых слов, простое, как яйцо, без малейших подпорок, без пресловутой фразы "Ну иди ко мне, иди ко мне, Питер", о которой я мечтал тысячи раз, закрывая глаза и погружаясь в грезы. И, наконец, ловушка четвертая, называемая словом "потом".
– Значит, не соскучился? – хитрый улыбающийся вопрос, игра-лабиринт, первое упоминание о том, намек на то, что было между нами несколько недель назад, игра-лабиринт, из которого не выбраться, и тут же продолжение, чтобы я не успел опомниться, не успел ничего сказать.
– Тогда тебе приз, Питер, на, это тебе. Открой, тебе понравится.
Дорогой футляр на ладони. Тонкие, изящные линии вытянутой вперед руки с ухоженной кистью. Футляр с архитектором времени.
Мишель закашлялась. Я повернул голову. Сколько же ей? Лет двадцать пять, двадцать семь? Правильный разумный брак. Взаимный интерес и эротические экзерсисы для того, чтобы удостовериться, что партнеры хорошо совместимы. Чтобы не было потом "проблем". Обручение. Свадьба. Брачный контракт. Или, наоборот, брачный контракт, свадьба. Свадебное путешествие. "Дорогой" и "дорогая", правильно вставленные во фразы. Затем несколько лет, вложенные в создание условий для совместного и так далее… Карьера мужа. Правильное питание. Спорт. Семейные праздники. Пока наконец не решили, конечно, просчитав и прикинув: пора. Никаких спиртных напитков и сигарет. Бассейн, несколько месяцев размеренной здоровой жизни. Чтобы удался на славу, такой, как на рекламе детского шампуня, и регулярные занятия сексом в те самые дни, когда наибольшая вероятность, что получится… Правильно. Выверено. Серьезно. Куда же она летит? Невозможно разгадать. Тысяча вариантов. Как в нашей игре с Наташей в топики. Три-четыре исповеди на заданную тему. И каждая безупречна. "Тебе интересно знать, Питер, как было на самом деле? Выбирай то, что тебе нравится. Сам выбирай, как было…" Я встал и пошел по проходу в хвост. Мне хотелось взглянуть.
6
Эти перелеты – странная вещь. Эти перелеты и самолеты – нечто немыслимое, несоразмерное ни с чем из того, что происходит с нами в обычной жизни. Что-то вроде репетиции, когда берешь с собой самое необходимое, – ограничение веса багажа, уж конечно же, отягощено еще и неким символическим смыслом – отправляешься в своеобразное чистилище, где несусветная компания переминается с ноги на ногу в ожидании своего часа, заползаешь в чрево гигантской механической птицы и через считанные часы перемещаешься в иную реальность, где ты, может быть, уже и бывал когда-то, в какой-то другой жизни, и даже сохранил об этом смутные воспоминания, но все равно иной мир, куда ты попадаешь, обвешанный бирками и снабженный специальными бумагами, полными для простого смертного загадочного смысла. Чтобы не думать о скорости, движении, прошлом и будущем, чтобы не думать о вещах, разлагающих, разъедающих обыденную стройность мысли, проще всего уйти, провалиться в сон, в этот сладчайший внутриутробный сон, который сотрет, поглотит все ненужное и даст силы для тяжелого, всегда тяжелого приземления. Внутриутробный, поскольку как будто не спишь, а думаешь, и думаешь обо всем сразу одним разросшимся правым полушарием, но ни одну мысль невозможно поймать, она ускользает, проходит сквозь сеть, прячется в холодной глубине. И ты совсем никак не управляешь этими волнами мыслей, они накатывают, пугают, баюкают, потому что заключен, неподвижен, прикован к месту, и все будто бездействует за исключением пульсирующего наподобие сердца мозга, терзаемого бурями; самые опасные воспоминания могут прокрасться и разорваться бомбой, потому что никто не стережет вход; самые несусветные вопросы могут заполнить голову до краев, затопить, заморочить в непроходимой чаще кажущихся достоверными, но на самом деле бутафорскими ответами. Когда каждая тропинка – не та. Но просыпаешься, выходишь из него, из этого сна, отдохнувшим, разглаженным, не помнящим грез, гладким, словно песок после шторма, заботливо разглаженный последней гигантской волной, не желающей оставлять после себя беспорядок. Словно ничего и не было. Все равно, когда летишь туда, время будет вычтено, перелет нарушает естественную связь минут и часов, и даже стрелки придется крутануть против их естественного движения. Прилетаешь помолодевшим, поскольку обычно новое место не хранит никакой памяти о тебе, а "назад" – приходится прибавлять, обязательно прибавлять часы, усталость, впечатления, – дополнительный багаж возвращающегося, намотавшего на себя время, как нить…
– У нас законом запрещено курение, врачи утверждают, что никотин вызывает онкологические заболевания, рак легких… – скрипучий голос соседа, уже некоторое время рассказывающего мне о себе и даже успевшего достать из бумажника семейную фотографию.
… исчезнувшего, канувшего куда-то и затем неуклюже пытающегося снова уложиться в свое штатное расписание.
– Я много курил в молодости, – продолжал сосед, – особенно во время войны, но потом…
– Давайте я пропущу вас, – мужской голос сзади.
– Спасибо, – женский, вежливо отстраненный.
Я прислушался: начинающееся трехчасовое знакомство.
Белая равнина за окном. Равнодушно голубое, мертвое небо. С земли оно кажется живым, разным, хмурым, теплым, радостным, тяжелым. Но когда пробираешься к нему за пазуху, оставляя облака далеко внизу, оно всегда кажется безжизненным. Голубое, но уже потемневшее, видимо, через час-полтора уже совсем погаснет и исчезнет этот потусторонний пейзаж с копошащимися под брюхом остановившимися облаками, не хватает разве что ангелов и прочих небожителей, овечек с хрустальными копытцами, грациозно скачущих с бугорка на бугорок, пегасов немыслимых цветов, к примеру, оранжевых или ярко-фиолетовых, огромных стрекоз с прозрачными ампулами глаз…
– Вас долго не было в Москве? – мужской голос за спиной.
– Около месяца. Я гостила у друзей.
Мне нравится ее голос. Довольно низкий, приятный, бархатный. Как она выглядит? Стараюсь не глотать, потому что боль устремилась в уши. Кажется, что шея стала необъятной, бычьей, распухшей. Все время приходится поправлять кашне – сдавливает, душит, вместо того, чтобы распространять теплое лечебное тепло.
– А я не был около года. Сам не знаю, что увижу. Из газет, ведь сами знаете…
– Вы живете в Люксембурге или работаете?
Ухудшение явное. В носу все раскалено, и боль от ушей стальными стрелами вонзается в ключицы. Что же это такое? Инфекция, может быть? Оттого, что я почти не глотаю, распирает грудную клетку и такое ощущение, что вот-вот разорвется сердце. Но время, когда я боялся за свое сердце, прошло. Теперь я почему-то за него не боюсь. В течение двух-трех месяцев после истории с Наташей я чувствовал, что смерть ходит за мной по пятам, ждет малейшей моей оплошности, чтобы наброситься и пожрать. Каждое утро я просыпался с мыслью, что начинается мой последний день. Я вспомнил свое отражение в зеркале, в узкой уборной самолета. Эти отвратительные тонкие седые усики, наподобие тех, что носят латиноамериканцы, нужно сбрить. Если были бы густые, черные как смоль волнистые волосы, толстые, жесткие, откинутые назад и обнажающие высокий мужественный лоб, тогда бы еще куда ни шло, а так в моем лице все не подходило одно к другому. Словно плохо составленный фоторобот. И очки тоже нужны другие, у этих слишком тонкая оправа, такие только лидеистам носить.
– Ну и что, не скучаете там?
Я чуть не умер тогда на скамейке перед ее домом, я просидел там весь день в надежде втайне взглянуть на нее. Как семнадцатилетний мальчишка. Как сопляк с распоясавшимися нервами, переживающий гормональный взрыв. Как прыщавый юнец. Я прикрывался газеткой, как шпик. Шпик из дурацкого телесериала. В десятъ я уже был на скамейке – так не было риска ее пропустить, ведь я знал, что раньше одиннадцати она не встает. Было очень жарко, по всему моему телу ручьями тек пот, руки дрожали, я каждые пятнадцать минут протирал очки, я мучительно разглядывал всех, кто входил в ее подъезд, пытаясь понять, к ней идут или не к ней. Я уже почти все понимал про нее, и в то же время мне казалось, что понимаемое мною – не правда. Видимость, подлая видимость, выдающая одно за другое, рядящая всех не в свои костюмы, короля – в шута, принцессу – в лягушку. Меня бил страшный озноб, я не ел уже несколько дней и не спал несколько ночей. После моего единственного визита к ней, я вернулся потрясенный и внутренне пошел в полный разнос. А может быть, все, что я видел и слышал, просто спектакль? Но с какой стати? Я оказался там случайно. Да и что я за зритель для нее? Я в любую минуту был готов к тому, что она может появиться, выпорхнуть из подъезда. Что бы я сказал ей, если бы она случайно заметила меня? Упал бы на колени, распугав прохожих, и произнес бы пламенную речь о страсти и тайных помыслах? Солгал бы что-нибудь? Я был готов к такой встрече. И поэтому совсем не знал, что сказал бы. Может быть, избитое до синяков "Прощай", поблагодарил бы за "редкость встреч, отраву поцелуя", закончив тем же, чем закончил бедный поэт, застреленный на дуэли?
– Я уехал, потому что мне стало скучно. Там я уже все прожил. Там не было ничего нового, а старое…
Скоро он спросил ее, замужем ли она.
– А вы женаты?
Ошибся. Вопрос прозвучал с ее стороны.
Когда около шести вечера к подъезду подкатил черный "saab", я сразу понял, что это к ней. Сверкающий автомобиль, купающийся в мягких вечерних лучах. Он просигналил два раза. Именно от звука сирены у меня забилось сердце и сильнейшая боль пронзила всю левую сторону. Я почему-то вспомнил финал "Смерти в Венеции", как несчастный герой, обливаясь потекшей с волос краской, умирает в шезлонге на пляже, любуясь своим белокурым мальчиком. Этот фильм тогда вызвал во мне отвращение. Просто я столь же жалок. Жалость снимает отвращение. Я ждал, что она вот-вот выйдет. Ком в горле и боль. Тошнота и страх, что организм выкинет сейчас что-нибудь ужасающе позорное. Я узнал ее сразу и в ту же секунду подумал, что отныне буду мучиться еще сильнее, вспоминая ее такую, в вечернем открытом платье, на каблуках, особо причесанную, на открытой загорелой шее – колье. Поблескивает. Ослепляет. Я никогда не видел ее такой. Только то же очень спокойное выражение лица. Из автомобиля вышел мужчина моих лет, совершенно седой, элегантно подстриженный, весь в черном, черный шелковый пиджак и черная водолазка, на руке – браслет.
– … Сколько тебе лет?
– А сколько тебе хотелось бы, чтобы мне было, а, Питер? Девятнадцать, двадцать два, может быть, тринадцать? А? Питер? Признайся.
Она, как всегда, ушла от ответа. Я тогда про себя решил, что, наверное, около двадцати.
Полноватый. Он открыл дверцу. Что-то сальное было в его движениях, какой-то душок исходил от его спокойствия и уверенности в себе. Она равнодушно села на переднее сидение. Я стал искать по карманам валидол или нитроглицерин. Ничего не нашел. Сколько мне тогда было? Минус три года. Я был весь мокрый, и мне казалось, что я пахну потом за версту. Я боялся, что она почувствует запах, и… Ее профиль застрял у меня в мозгу – высокий пучок и локоны вдоль висков, она казалась молодой дамой, а не шикарной спортивного стиля девочкой, орлиный носик при ней, но в целом – совсем не она. Она и не она. Я еще долго сидел на скамейке. Это и есть ее итальянский муж? Или прощальный ужин с кем-то из прежних? Я добрел до дома к одиннадцати вечера почти что в бреду. Горло наливалось болью, и по телу разливался страшный жар. Что это еще за детские болезни? Я пролежал один неделю. Мама была на даче.
– Разведен. Но с моей бывшей женой мы сохранили родственные отношения. Они с сыном приезжали ко мне на Рождество.
– А вы чем занимаетесь? – спросил меня сосед, – наверное..
Я не дал ему высказать предположения.
– Ихтиолог, – быстро проговорил я, – любуюсь миром океанических глубин.
7
Конечно же, в начале начал – гуппи и меченосцы, облаченные, словно в пеньюар, золотые рыбки с розовыми – с детское блюдечко – глазами, и только потом морские миноги, паразитирующие, присасывающиеся к жертве и раздирающие языком, утыканным зубами, ее плоть в клочья, наслаждающиеся вкусом и запахом свежей крови (хотя запахом – нет) и беспомощными конвульсиями, только потом акулы со злоглядящими желтыми глазами и сам Мировой океан, где каждое движение беззвучно, где нет криков, охов и стенаний, где нет вообще никакого звука, связанного со всяким наземным проявлением жизни, или скаты, парящие, словно орлы – Milobatis aquila, или рыбы-мотыльки, ничем не отличающиеся от своих сухопутных братьев – зеркальное отражение, зазеркальный мир, воспроизводящий почти в точности мир воздушный, только "летать" заменяется на "плавать", со всеми вытекающими отсюда последствиями, фантастическая симметрия, шутка Создателя, исполненная глубокого смысла – жизнь выше стихии, какой бы яростной она ни казалась, – или клювокрылые… Я помню, в детстве был потрясен, когда узнал, что моль питается шелком и шерстью, я не мог вообразить, как это кто-то съел плед или одежду в шкафу, воображение будоражили также и комары, такие маленькие и ничтожные, но обязательно охотящиеся за человеком, эдакие глупыши, не понимающие, что пока они кружат, присаживаются, топчутся, медленно опускают хоботок в пору, воткнув хоботок, несколько раз обязательно подергав его туда-сюда, прилаживаются, пьют, наполняя свое плоское и сухое брюшко, как мехи, рубиновой влагой, за ними наблюдают два огромных человеческих глаза, а гигантская ладонь в любой момент готова прервать их полный самолюбования ритуал. Но все эти "чудаки" жили здесь же – и собирающие нектар, и изрыгающие шелковую нить, их можно было увидеть, потрогать, в отличие от извечных подводных молчунов, живущих в своем немыслимом, скрытом от глаз мире, в который обычному двуногому и бескрылому, снабженному парой легких, заказан вход, только фотографии в книгах и мечты, которые, как выяснилось впоследствии, куда беднее реальности, столь же реальной, как и всякая безумная фантазия. Я покупал, обменивал, впоследствии, когда начались первые экспедиции, привозил, я был обладателем и венесуэльской моенкаузии бриллиантовой, очаровывающей своим изяществом и мерцающим блеском, и парагвайской филомены с красной верхней оболочкой глаза и умопомрачительной золотой, переходящей в черную полосой в основании хвостового плавника, и сплющенной тернеции. У меня перебывали и тетры красноголовые, и фонарик, описанный Штейндахнером еще в 1883 году, и неонки зеленые, и кровавые тетры, агрессивные и раздражительные, видимо, поэтому и не живущие долго в искусственной среде, самые несусветные виды населяли мой домашний…
– Бабочки?
– Нет, рыбы.
Сосед, обрадовавшись тому, что, кажется, наконец, выбрана тема для разговора, развернулся ко мне.
– Постойте, у вас наверняка большая коллекция, знаете, у моего правнука тоже есть…
Звук моего голоса изумил меня. Треснутый, сплющенный, глухой, словно со дна наполовину разбитого глиняного сосуда. Сухой звук. Не мой. Чтобы удостовериться, я решил сказать еще что-нибудь.
– И он сам ухаживает за ними?
– Ну нет, конечно, он, как мальчик, скорее балуется, хватает руками…
Да, это не мой голос. Я попробовал прокашляться. Не получилось. Все слишком сухо. Для кашля нужна хотя бы капля влаги. Мне даже показалось, что у меня в горле песок, желтый раскаленный песок, я хотел проглотить его, смыть слюной, но слюны не было. "Пустыня, – мелькнуло у меня в голове, – пустыня, утыканная верблюжьими колючками". Я поймал на себе водянистый взгляд Мишель. Они все боятся инфекции. Эта мысль сменила предыдущую о пустыне. Они боятся заразиться – и старик, и эта Мишель, ему умирать, ей рожать. Мальчик съел апельсин и уснул, обхватив своими ручонками толстую, как слоновий хобот, руку отца. Мальвина читает. Что же она читает? Роман о любви? Вряд ли. Наверняка что-нибудь серьезное с выраженным морализаторским уклоном.
– Недавно я приобрел, – сам не понимаю почему, проговорил я, – Barbus filametosus, удивительной красоты экземпляр.
– Да? – более чем неестественно изумился старик. – Почему?
– Представляете, – мои губы растянулись в воспаленной и сухой улыбке, – на солнечном свете она переливается всеми цветами радуги. Я специально расположил аквариум у окна, чтобы туда попадало солнце, и когда это случается, не часто, в погожие дни, а они довольно-таки редки при нашем климате, вы, наверное, читали об этом, готовясь к этому путешествию, а у меня в кабинете еще окна выходят на восток, так что солнце только во второй половине дня, так вот, когда это случается, вся моя комната наполняется каким-то сверхъестественным сиянием.
– И это можно купить в Москве? – оживился старик. – Вот обрадуется мой правнук!
– В Индии, – любезно созлорадничал я, – да и довести ее непросто, особь крупная для аквариума, сантиметров пятнадцать-двадцать, и самолет не переносит совершенно.
Старик расстроился. И правда, старики, что дети, подумал я. Он внезапно погрузился в свои мысли, сидел отрешенный, с ним произошла поразительная перемена, ведь еще пять минут назад он собирался болтать со мной до бесконечности о немыслимых красотах, а главное, о загадках и опасностях, скрытых в многокилометровой толще океанических вод.
Впереди шла бурная дискуссия о средствах наземного передвижения.
– Не роскошь, не роскошь – прав был классик, – настаивала явно намечавшаяся лысина, – скажем, какой-нибудь "Мерседес"… Не ломается, надежен, неприхотлив, опять же в смысле безопасности…
– Бортовой компьютер – игрушка, особенно у нас, но приятно, когда женский голос нежно говорит тебе: "Вы забыли пристегнуться" или "У вас плохо закрыта дверь".
– Или еще чего поинтереснее, да? Смешок.
– Ох, молодая кровь, молодая кровь.
– А как же?! – и нос с горбинкой как будто клюнул что-то парившее в воздухе.
– Любовь – материя тонкая, и ее голыми руками не возьмешь, – протрубил после большой паузы мужской голос за спиной.
Ответа не последовало.
– Но начинать можно и с малого, – Лысина.
– Может, вы и правы, – Нос с горбинкой.
– Ну это, знаете ли, метафоры, – ответил низкий женский голос на "тонкую ткань" и " голые руки". – Просто мужчины не умеют чувствовать.
Я открыл журнал и пролистал несколько страниц. Меня остановил заголовок из красных и черных букв: "Профессиональный бокс в Москве". Под ним фотография: напряженные красивые торсы, согнутые в локтях руки в красных кожаных перчатках, в любую секунду готовые закрыть лицо от удара, потные лица, опухшие от ударов глаза, на плече у одного из них наколка, но нет резкости, поэтому невозможно разглядеть, что на ней изображено. Второй боксер – мулат с низким скошенным наморщенным лбом, он, видимо, что-то кричит, рот открыт – огромный рот в поллица, и хорошо видны зубы и язык. Я пробежал глазами первую фразу "Moscow's sport fans witnessed what, they had anticipating from the Championship of professional boxers in terms of novetly and thrill". Дальше – скучно. Я не стал читать. Справа во весь лист на черно-лиловом фоне – роза, прямой стебель, увенчанный алым нежнейшим бутоном. Я отметил, что на стебле нет ни единого шипа. Поперек надпись из белых букв. "ИНТУРРЕКЛАМА". Внизу адрес: 8, ул. Неглинная, Москва, 103031, Россия. Я вспомнил, что во второй раз, когда я должен был зайти к ней, но не застал ее дома, я тоже купил розу. Я опять очень долго выбирал ее. Я сразу же отмел красные, розовые и желтые. Я выбирал между бордовой и белой. И опять выбрал белую.
8
Ее номер. Какой же у нее был номер? Два, шесть, четыре… или нет, два, три, четыре, кажется, пятьдесят восемь, двадцать два. Возможно, не пятьдесят восемь, а восемьдесят пять.
По салону самолета поползли запахи кухни. Вонь этого их несъедобного рагу – если не иметь опыта, никогда не определить, чем пахнет. Запах, тормозящий аппетит, забивающий голод, если он, конечно, есть. Вероятно, все пассажиры очень голодны, ведь уже вечер, а не обедал почти никто. Из-за этой переброски из Брюсселя в Люксембург. Если только кто-то перекусил в буфете. Вскоре после того, как все расселись по местам, по салону пробежал характерный хруст – многие принялись за купленные в "Дыо-ти фри" шоколадки. Но все равно и они, наверное, уже голодны и с радостью примут поднос, уставленный пластмассовыми коробочками, с радостью вооружатся пластмассовыми ножами с гнущимися лезвиями и станут размазывать закоченевшее масло по предварительно распиленным на половинки черствым белым булочкам. Мальвина мерно посапывает над своей полной добропорядочных советов книгой. Скорее даже не советов, а рецептов. "Книга о пресной и здоровой жизни". Без острого и соленого, перченого и жареного – отварная любовь, дружба из паровой бани, никакого уксуса-искуса, ни грамма забав-приправ, хотя, может быть, я и ошибаюсь, может быть, она читает какую-нибудь садомазохистскую порнографию втайне, в самолете, когда нет никого из знакомых вокруг, купила в аэропорту в газетном киоске, быстро, заговорщически сунув продавцу, уж конечно же, арабу, деньги, вечно эти киоски в аэропортах и на вокзалах обрушивают на тебя груды необъятных размеров обнаженных грудей всех цветов и оттенков, отовсюду с обложек таращится на тебя то самое из расставленных ног, иногда чуть скрытое для острастки, иногда прямо как есть, чуть замешкался, бах! – и въехал со всего размаху голым, как коленка, лицом в наставленную на тебя задницу.
Мальчик проснулся и смотрит в окно. Небо уже почернело, словно даже обуглилось, будто облака сгорели в неуемно полыхающем закате, за окном пепелище, головешки, звезды, словно гнойники, выступающие из почернелой рыхлой небесной плоти.
– Я ужасно голоден, – признался мой сосед, – но в прошлый раз я сильно отравился, когда летел в Пекин, и на этот раз у меня есть с собой бутерброды. Моя жена приготовила мне сэндвичи с тунцом, это мои самые любимые сэндвичи, с тунцом, хотя вы как ученый и эколог наверняка не одобряете моих пристрастий. Но я просто человек, обыкновенный человек, я не видел ничего невероятного и живу, как все, уж простите меня.
– Я одобряю, одобряю, – успокоил я его, – только не пойму, чего вы ждете, ешьте, вы ведь сами сказали, что голодны.
– Я жду, когда принесут ваш ужин, – ответил он с лицом школьного отличника, – я буду есть вместе с вами, так все-таки веселей.
Конечно, и речи быть не могло, чтобы я ел этот ужин.
– А свою порцию я отдам вам, – с радостной улыбкой добавил сосед.
– Ну, если только порцию чая, – улыбнулся я в ответ, – сижу на строжайшей диете, лишний вес.
– Понимаю, понимаю, – грустно закивал он, – сердце, да и вообще… лишняя пища отнимает годы.
Я согласился. Впереди и сзади царила полная тишина, видимо, и те, и другие, утомившись от слов, задремали или погрузились в чтение. Чтобы не продолжать разговор, я сделал вид, что читаю журнал.
Но он все равно не выдержал.
– И сколько же стоит такая рыбка, которая сияет, как солнце, вы говорили, из Индии?
Я тогда все-таки попросил у нее номер телефона. После того, как она сделала вид, что ничего между нами не произошло в коридоре. Я ждал целую неделю, мы встречались трижды за эту неделю, были обычные двухчасовые занятия. Я попросил номер, я не выдержал, я сослался на то, что, возможно, мне придется перенести нашу встречу, попросил неловко, и она поняла, что причина совсем не та, о которой я говорю. Конечно же, я не собирался ничего переносить. Я громил свои собственные планы, как вражеские войска, ради того, чтобы заниматься с ней тогда, когда это удобно ей, боясь, что при малейшей загвоздке с моей стороны она скажет, что не может, и встреча рухнет.
– Ты хочешь мне позвонить, Питер? – переспросила она, чуть сощурив улыбающиеся серые глаза, – скажи, когда, – я позвоню тебе сама.
– Меня не будет дама, – соврал я. Как сопляк. Как семиклассник.
– Что ты говоришь? – переспросила она, намекая на то, что я нарушил установленное мною же npaвило и ответил по-русски.
– Меня не будет дома, – повторил я по-итальянски уже чуть более уверенно, чужой язык – как маска, за ним удобно скрывать лицо.
– Меня тоже.
Я отметил, что она говорит прекрасно, ошибок не делает совсем.
– Впрочем, запиши. Не возражаю. Поболтаем по-итальянски на расстоянии. Дарю, записывай. "Дарю" – это уж чересчур. Я поморщился.
– Ну так как? Смотри, передумаю.
Она разговаривает со мной, как с подростком, как с парнем из подворотни, с тем самым, о котором она рассказывала когда-то, серьезно или в шутку – не разобрать, но она вульгарна, бездарно вульгарна, – кровь ударила мне в голову, я, кажется, весь побелел от ярости, – она не чувствует, когда перегибает, когда подходит к той грани, за которую лучше не ступать, потому что потом вспоминать противно, ведь хуже нет, когда вспоминать противно, даже не сам момент, а потом, воспоминания; она часто фальшивит, непонятно, как человек с такой выучкой (с какой выучкой?) может так пошло играть. Неужели мир просто делится для нее пополам, и ничто другое не играет никакой роли. Ведь я же все-таки, наконец… А она девчонка, сопливая девчонка!
– Меня проще всего застать около полудня. – Спокойно, доверительно, по-дружески нежно.
Я записал номер.
Я звонил весь вечер до глубокой ночи. Я проснулся среди ночи и тоже на всякий случай набрал номер. Никого. Я звонил все утро и весь следующий день. Я не занимался ничем другим, выкуривал сигарету и набирал номер, доходил-до окна и возвращался, я звонил бесконечно, постоянно, до тошноты и боли в висках. Я пытался отвлечься, заняться аквариумами, почитать, углубиться в дела, но я немедленно шел к телефону и набирал номер. Я звонил, чтобы сказать – что "Если вы хотите мне что-нибудь передать, у вас есть одна минута после звукового сигнала". Голос на автоответчике, холодный, равнодушный, отстраненный, без единственной теплой нотки. Жесткая формулировка: "У вас есть одна минута". Мне нечего было сказать. Если бы она подошла, я бы сказал ей, что все в порядке, занятие состоится. Но записывать это на пленку я не хотел, ведь тогда я лишался права дозвониться и поговорить с ней. Поэтому я слушал голос, вешал, трубку и звонил опять. Минуты тянулись бесконечно, я смотрел на часы, и набирал, набирал, набирал. "Я сейчас, к сожалению, не могу ответить вам". Двойник. Глухой двойник. Иногда я мысленно умолял: "Ну подойди же, подойди", но равнодушный голос исправно рассказывал мне про одну минуту, и после зуммера я быстро, по-воровски, словно боясь быть замеченным, вешал трубку. А, может быть, она дама и просто не хочет подойти? Почему не хочет?
Вечер. Ночь. Утро. День. Вечер. Семь цифр. Немытая посуда на кухне. Некогда. Мама уже окало месяца на даче. Нехорошо оставлять ее в таком возрасте совершенно одну. За этот месяц я ни разу не навестил ее, не проявил заботу: "Срочная работа". Наспех сделанные и проглоченные бутерброды. Повсюду грязные чашки. Кофе, Чай. Кофе. Кофе. Чай. Полные пепельницы. Отчаянье. Не дозвонюсь. Не увижу. Никогда. Подумает, что если я не позвонил, значит, уехал, ведь я же говорил что-то в этом роде. Зачем я придумал именно эту чушь? Зачем?! Зачем?! Я решил на всякий случай записать: "Все в порядке. Это Питер. Урок будет как всегда. Позвони мне". Я подумал о том, что мой голос зазвучит в ее квартире. Может быть, если она дома, она уже услышала его, может быть, если она не одна, этот кто-то спросит: "И кто этот Питер?" Так, по-хозяйски. А она скажет: "Один знакомый", если захочет чуть поинтриговать. Или: "Мой преподаватель итальянского языка". Гордо звучит, черт подери. И сейчас они там выясняют, зачем она берет уроки итальянского. Да, зачем? Потому что уезжает в Италию. А зачем она едет в Италию? Тут меня словно дернуло током. Не тот язык. Опять! Я перезвонил: "Привет, это Питер. Урок будет как всегда. Жду твоего звонка." Я поклялся себе не звонить час. Не подходить к телефону и не набирать ее номер целый час. Зачем вообще его теперь набирать? Я лег на диван и стал ждать. Взял газету. Взял книгу. Попробовал уснуть. Закурил. Решил принять душ. Душ убьет верных пятнадцать, а то и двадцать минут. По дороге я передумал: а что если она позвонит, а я из-за льющейся воды не услышу звонка? Вернулся в кабинет. Сел в кресло перед столом. Встал. Подошел к окну. Покормил рыб. Провел рукой по пыльной книжной полке. Надо убрать. Завтра перед ее приходом вытру пыль. Открыл шкаф, чтобы переодеть рубашку. Зачем переодевать рубашку вечером? В зеркале увидел, что небрит. Завтра утром побреюсь. Не идти же сейчас в ванную. Я решил заглянуть в мамину комнату и открыть там форточку. Душно. Форточка оказалась открытой. Мне несколько раз мерещился телефонный звонок, и я кидался к телефону. Я кидался к телефону и снимал трубку. Ровный сверлящий гудок. А что если именно в этот момент она набирает номер, а у меня занято? Я быстро опускал трубку на рычаг. Внезапно сильнейшее желание охватило меня позвонить и за эту минуту сказать ей все. Выплеснуть в трубку душившее меня изнутри, палящее, режущее, колющее, выпалить, выкричать. Я заметался по комнате. "Я люблю тебя". Заезжено до тошноты. Ей нужен учитель итальянского, а не сотый воздыхатель. Что же было правдой из того, что она рассказывала мне на занятиях? Ничего. Одна фраза из миллиона сказанных ею фраз? Или, может быть, пошутить: "Я влюбился в тебя, как школьник, о, коварная, о, прояви же щедрость души, и дай несчастному глоток…" Бред. Я только загоню себя в угол и все. Она возьмет и откажется от занятий. Сказать: "Мне нужно с тобой серьезно поговорить. Выслушай меня. Позвони". А потом высказать все в глаза. Чистой воды безумие. Чего я хочу добиться? Снисхождения? Ей будет неприятно заниматься со мной. Неприятно видеть, как страдает безразличный тебе человек. Сказать хоть слово – значит испортить все. Испортить что?
Я механически снял трубку. Голос как будто сонный. Совершенно чужой. Холодный, кажется, что издалека.
– Я заболела. Может быть, ты завтра зайдешь ко мне? Я не могу пропускать занятие. Интонации безупречно итальянские.
– Выпьем чего-нибудь.
– А что с тобой?
– Я простудилась. Горло побаливает.
– В такую жару? Я записываю адрес. Диктует: номер дома, квартиры, потом название улицы. Ошибок не делает никаких.
– Тебе что-нибудь нужно?
– Нет, спасибо. До завтра.
Я застыл с трубкой в руках. Она даже не дождалась моего: "До завтра". Я слушал короткие гудки, будто пытаясь понять, что они означают. Как все это понимать? Да никак. Как есть, так и понимать. Она сказала только то, что сказала. Внезапно меня осенило. Я имел право перезвонить, ведь мы не договорились о времени. Она немного раздраженно сказала мне, что время то же, что и было назначено, и быстро попрощалась. Я рухнул вниз. Вдребезги. Мне захотелось вгрызться зубами в металл, сломать зубы, захлебнуться в собственной крови. Я рыдал, как младенец. Бессонная ночь. Белое мучнистое утро. Корзина с розами. Одна, вторая, третья. Белая роза и отрепетированная перед зеркалом, как я считал, придающая мне обаяния улыбка.
9
– … и тогда, – продолжил мой сосед, – мы с женой были вынуждены сказать ему: Андре, мы дружили семьями более сорока лет, неужели ты хочешь, чтобы мы теперь принимали тебя с твоей новой женой? А как же Мартина? Мало того, что ты бросил свою семью, так теперь еще мы должны отвернуться от Мартины! Это было бы несправедливо, согласись.
– А сколько тогда было вашему другу? – спросил я.
– Случилось это четыре года назад, значит, семьдесят один.
– Лей?
– Тридцать. До этого она уже была замужем.
– А он что, богат?
Я понимал, что задаю рискованный вопрос, но все же не удержался.
– Достаточно.
– В нашем кругу, да еще и в нашем возрасте, – сосед улыбнулся, – разводы – большая редкость. Это совершенно бессмысленно, да к тому же и очень дорого. Ну зачем, по-вашему, разводы? Я, знаете ли, в молодые годы многое позволял себе, но семья была для меня неприкосновенной. Разрушить семью – это то же самое, что разрушить себя самого.
– И вы поссорились со своим старым другом?
– Не общались несколько лет. Не хотелось, чтобы наши дети и внуки видели, что мы принимаем, а значит, одобряем подобное поведение. У нас ведь городок маленький, все на виду. А он все хотел бывать с ней в домах, на людях, он словно не понимал…
Она не сразу открыла мне, я даже забеспокоился, но потом дверь внезапно распахнулась, и я понял, почему не слышал – на ней были высокие из грубой шерсти толстые носки, скрывающие звук шагов.
– Я разговариваю по телефону, проходи, Питер.
Я протянул ей розу. Потом заметил, что протягиваю через порог, и как-то неловко шагнул вперед. Она отвернулась к телефону и продолжила разговор, показывая мне рукой, чтобы я прошел. Вид у нее был сонный, опухший, совершенно детское личико, непричесанные волосы собраны в хвост, воспаленные глаза, по-прежнему сильный загар. При таком загаре лицо просто не может казаться бледным. Вокруг шеи – – мужское шелковое кашне в крошечных малахитовых ромбах, огромного размера черная майка с длинными рукавами, вырез получается очень большой, и видны шоколадные ключицы, основание шеи. Она сидела на невысоком табурете около телефонного столика, перекинув ногу за ногу, вертела в руках розу и что-то очень сосредоточенно слушала.
– Омерзительно, – внезапно отчетливо проговорила она. – Ты знаешь, что с ним мне тоже вчера пришлось расплатиться, причем на всю катушку, я не хочу, чтобы под занавес они испортили мне все кино.
Она говорила грубо и агрессивно, развязно, словно подвыпившая размалеванная деваха, огрызающаяся на замечание в пригородной электричке. Я никогда не видел ее такой. Она всегда была очень спокойной, как будто участвовала в происходящем только наполовину, – спокойной, невозмутимой, равнодушной, иногда нарочито вежливой, иногда чуть теплела, но только для игры, для создания контраста, чтобы я никак не мог приладитъся ни к какому из ее стилей поведения. Наташа заметила, что я слушаю разговор, и указала мне рукой на бар.
– Выпей что-нибудь пока, – проговорила она шепотом, закрывая плоской, словно точеной, ладонью трубку, – я через пять минут буду готова.
Я оглядел комнату. Это "буду готова" резануло меня.
На полу мягкий ковер с приглушенным-орнаментом. Она очень красиво сидела, закинув ногу за ногу. Одной рукой прижимала трубку, в другой вертела розу, казавшуюся ослепительно белой по сравнению с ее шоколадной рукой. Слева, в нише, огромная двуспальная кровать, наспех прикрытая клетчатым сине-зеленым английским пледом. Рядом с кроватью телефонный столик. Я впился глазами в автоответчик. На нем еще, вероятно, хранились мои неуклюжие фразы. У окна, огромного окна с молочными полупрозрачными шторами, туалетный столик, уставленный бесчисленным множеством флаконов, пузырьков, баночек, скляночек, лак для ногтей всех цветов радуги, горы губной помады, пудреницы – роскошные, в бархатных футлярах – огромная серебряная тарелка с бусами и браслетами, над зеркалом, квадратным, в старинной серебряной раме – лампа на изгибающемся стебле – бело-молочная, едва распустившаяся лилия. Вдоль другой стены – чудовищно захламленный журнальный столик: чего на нем только не было, мне даже показалось, что там валяется пара несвежих колготок, какие-то книги, журналы, заколки; там, же лежала ее сумочка, выпотрошенная, вывернутая наизнанку, видимо, она что-то искала и никак не могла найти; затем из светлого дерева горка с множеством стаканов и бокалов, хрустальных и современных, пугающих своими причудливыми формами, два кресла, одно из них, кажется, даже постанывало под тяжестью наваленной на него одежды. В углу – крошечный цветной телевизор. Беспорядок совсем свежий. Нигде никакой пыли. Даже на подоконнике, заваленном книгами и журналами, среди которых я увидел несколько итальянских журналов и два толстых итальянских словаря. Квартира очень походила на гостиничный номер или меблированную комнату, снятую у добропорядочной держателъницы регулярно приносящей доход недвижимости. Запаха никакого. Холодные белые стены.
– Ладно, я заканчиваю эту бодягу, – резко сказала Наташа, – и можешь передать ей, ведь ты за этим звонишь, что я заплачу ей, сколько скажет, только пусть оставит меня в покое.
Я показал, что хочу вымыть руки, сделал нелепый кукольный жест и почему-то на цыпочках, вбирая голову в плечи, отправился в ванную. Кремы, шампуни, бальзамы, черт с ним, с этим благоухающим пестрым царством, фантастическим марсианским городом, раскинувшим свои причудливые небоскребы на всевозможных стеклянных полочках и столиках; некоторые из них умудрились даже, например, какой-то причудливый черный фосфоресцирующий флакон, прилепиться к гладким кафельным стенам; главное, что я увидел там – это ее халат, огромный махровый розовый халат, я провел по нему руками, потом еще и еще, я приметил на вороте несколько волосков, ее волосков, и немедленно завладел ими, намотал вокруг пальца – мягкие, толстые, упругие. Я прислушался. Тишина. Я ждал.
– Кажется, я уже сказала тебе.
Еще разговаривает. Я обхватил халат обеими руками и уткнулся в него лицом. Я ловил ее запах. Он был напоен ее запахам. Тем самым, который я узнал лишь однажды, когда в коридоре рассыпались ее бусы и мы…
– И вдруг он позвонил мне, – после паузы сказал сосед.
– Кто? – не понял я.
– Ну, Жан-Пьер, мой друг.
– Спустя два года?
– Да. (Многозначительная пауза.) Он сказал, что чувствует себя все хуже и хуже, и врачи не могут определить, что с ним.
– Вероятно, молодая жена отнимала у него слишком много сил, моральных, в первую очередь, – смутно предположил я, – колоссальная разница в возрасте, страхи, сомнения…
Мы сидели на кухне и пытались заниматься. Телефон звонил, не переставая. Почему-то она не включила автоответчик и отвечала сама.
– Нет, сегодня я занята.
– Хорошо, сегодня в шесть, как обычно.
– Заходи ко мне около пяти, у меня будет минут двадцать, в половине шестого я уезжаю.
Она говорила очень коротко, на что-то соглашалась, от чего-то отказывалась. Кухня была очень уютная и просторная, все говорило о том, что она живет в этой квартире недавно, может быть, около года.
– И ты еще чего-то хочешь от меня? – изумленно произнесла она в трубку. – Кажется, вчера мы рассчитались, полностью рассчитались. Или ты не понимаешь, что означает слово "полностью"?
– Нет, дело было совсем не в разводе и не в изменении образа жизни, – тихо говорил сосед. – Болезнь его выглядела очень странно, он все слабел и слабел, и никто не мог понять причины, его исследовали…
– Так о чем мы с тобой говорим сегодня, Питер? – спросила Наташа.
– Собирались о деньгах. Что ты думаешь о деньгах?
– Ничего. Они не нужны мне.
– Как это?
– Все, что мне нужно, я имею без денег. Я сама никогда ни за что не плачу.
Черная маечка съехала набок, и вот-вот должно было обнажиться правое плечо.
– Я не зарабатываю ничего. Все, что у меня есть, подарено мне. Вот ты, например, почему-то решил подарить мне итальянский язык, так ведь?
– И твой белый автомобиль, и эту квартиру, и эту черную маечку, все это подарили тебе?
– Ладно, Питер, только тебе правду скажу, – грузинский акцент и цыганское подмигивание. – Я в поте лица зарабатываю скромное жалование и скапливаю по крохам, чтобы купить себе в конце недели килограмм сосисок. Маечка – папина, с отцовского плеча, видишь, какая огромная, он у меня лесоруб.
– Ты же говорила, что дипломат?
– А еще ученый и директор целлюлозного комбината. Ты еще не выбрал мне родителей, а, Питер?
– Так вот, потом выяснилось, – продолжал сосед, вращая свой перстенек на мизинце, – что она подливала или подсыпала, я уж не знаю тонкостей, ему мочегонное в пищу, и он все слабел и слабел. Ей понадобилось три года, чтобы свести его в могилу. И никто вначале ничего не заподозрил, ведь это естественно, когда люди в нашем возрасте теряют силы.
– А как же все выяснилось? – поинтересовался я.
– Ладно, Наташа. Не хочешь зарабатывать, не зарабатывай, дело твое.
– Я считаю, – сказала Наташа с напускной серьезностью, – что деньги нужны только мужчине, а не женщине. Для него они – средство, для нее – цель. Если они у него есть, то он может позволить себе иметь красивую женщину и приятных очаровательных детей. И это – настоящая роскошь, потому что это то немногое, что дарит ему ощущение тепла долгими зимними холодными вечерами. Но настоящему мужчине не страшны долгие холодные зимние вечера. Я правильно отвечаю, Питер? Как, тебе опять не нравится? Хорошо. Давай по-другому.
– Ее аптекарь. Он заявил в полицию, что она в течение нескольких лет регулярно покупала у него сильные мочегонные средства.
– Неужели она не догадалась покупать в разных аптеках?
– Так вот. Стремление к деньгам, если оно не является естественной склонностью и воспитано обстоятельствами, – тон пономарский, – я правильно сказала, Питер, "естественной склонностью"? – Маечка сползла, и Наташа, заметив это, быстрым движением подтянула ее и закрыла плечо, – калечит характер и душу, если только это не врожденная страсть, а всякая врожденная страсть бедную несчастную человеческую душу разъедает вдвойне. Да и не от дьявола ли этот презренный металл произошел и расплодился без всякой меры в человеческой жизни и его кишащих помыслах? Звездное, совершенно бесплатное небо над головой – это все, что нужно человеку.
– Плохо сыграно.
– Что ты, я серьезна как никогда. Телефон опять зазвонил.
– Какие у тебя замечания? Какие были ошибки?
Я протянул ей листок, который она немедленно вклеила в свою тетрадь.
– Нам не дадут позаниматься.
– Просто через некоторое время после смерти Жан-Пьера все внезапно в городе заговорили об этом, а потом было понятно, что она спешит, ну как бы это сказать, поскорее освободиться и остаться молодой вдовой с большими деньгами. Такие женщины ужасны. Они ослепляют мужчину, а дальше умело подводят его к краю бездны.
– Запомни как следует, милок, то, что я тебе сейчас скажу, – почти что прокричала Наташа, и ее лицо в этот момент сделалось каким-то маленьким и злым, – сейчас ты позвонил мне в последний раз. Я найду другую гориллу. Прожевал?
– Прости, Питер, – сказала она мягко, – здесь невозможно.
– Я звонил тебе.
– Я знаю. Послезавтра у тебя, в два часа, хорошо?
– Хорошо.
– Хочешь, подвезу, мне все равно нужно по делам?
– Ты же больна.
– Я не больна. Яне могла уйти из дома, прости, Питер. А потом, чуть-чуть насморк. Я встал.
– Спасибо, Питер, я очень люблю розы.
Выходя, я снова оглядел комнату. Странный беспорядок. На кровати рядом с плеером – кассеты с итальянским аудиокурсом.
– И она сидит теперь в тюрьме?
– Нет, она куда-то исчезла, говорят, уехала с молодым любовником за океан. Пусть эта история послужит и вам уроком, ведь вы еще молоды, а годы проходят так быстро.
– Я беден, как церковная мышь.
– А почему церковная мышь бедна? – не понял старик.
– Так у нас говорят, – объяснил я.
Через минуту передо мной стоял поднос с так называемым ужином, и я, механически накалывая пластмассовой вилкой бурые с жирной бахромой мясные кубики, отправлял их в рот и проглатывал не жуя.
10
Как будто засыпаю. Еда отяжеляет, тянет вниз, на дно небесного океана, и мы скользим по самому его дну на сверкающем распластанном суденышке, расставившем в разные стороны весла-крылья, и где-то слева от нас на пушистом, невесомом, словно парящая вата, облачном иле, мчится сероватая тень, наперегонки, обреченно напрягая последние силы. Я пропустил закат. Слева по-французски жужжит старик. Через проход что-то быстро рассказывает Мишель. Тихо и навязчиво. Тихо потому, что сидит в полоборота, спиной ко мне. Она говорит, что последнее время очень много путешествует.
Отец очень любил писать закаты. Особенно после того, как переехали в высотку на площади Восстания. Особенно после премии за проект этой идиотской гостиницы, слепленной из двух не подходящих друг другу половин, из-за торопливого прокуренного росчерка пера. И тогда из окна на восемнадцатом этаже, теперь уже из моего окна, он впился внезапно заострявшимися зрачками серых глаз, теперь уже моих серых глаз, в закат за закатом, особенно в конце августа и ранней осенью, или в бледные смутные зимние закаты, стальные, в отяжеленные облака, немного паркие, надышавшиеся всем выделенным за день теплом, раскочегаренные им, тем самым паром, который испускают в сильный мороз сухие, часто с лихорадкой в уголках, губы. Он часто бормотал себе под нос, окунаясь в очередное закатное варево за окном. Я слышал: "Для части неба возле самых ярких лучей солнца, то есть уже темнеющей, – желтый хром, белая камея и киноварь". Со временем я научился понимать, я знал, что такое камея, киноварь, кадмий. Сам он ничего не объяснял мне. Он не хотел, чтобы я подхватил его линию и продолжил ее. Он настаивал, чтобы я занимался другим. "И даже не маляром", – иногда шутил он. И давал деньги на рыб.
– Но ведь путешествие стоит больших денег! – реплика Мишель.
– Я хорошо позаботился о своих детях и внуках, – фарфоровая улыбка, – потому могу позволить и себе некоторые удовольствия! – реплика соседа.
– Это лучшее, что есть, путешествия … – реплика Мишель.
– Старость заслуживает впечатлений. В молодости они сыплются градом, а в старости их нужно раздобывать, – реплика соседа.
Реплика Мишель.
Реплика соседа.
Реплика Мишель.
Свист моторов.
"Касселъская земля и белила образуют потухающий полутон. Для светло-желтых отблесков на облаках – кадмий, белила, чуточку киновари".
Наташе нравился вид из моего окна. "Впечатляющее зрелище! – восклицала она, касаясь кончиками пальцев оконного стекла. – Как будто напоминание о чем-то…" Тогда, за два дня до того, как я попросил телефон, я предложил ей описать то, что она видит. "Напоминание" она сказала не правильно. Употребила не то слово, слово с совершенно другим смыслом, и получилось смешно, но я не подал вида. "Описать?" – это предложение удивило ее. "Только перечислить цвета", – уточнил я. Я не отрываясь смотрел на глаза, на серые, чуть сощурившиеся глаза с более темными, чем волосы, ресницами. Она беспомощно улыбнулась. Ей явно не хотелось говорить: "Красный, желтый, оранжевый, голубой, зеленый". Это мы уже выучили давно. Она не хотела говорить банальности. Она всегда заботилась о том, чтобы не показаться банальной. Краска залила ее щеки, так было всегда, когда она чего-либо не знала, когда от нее требовалось какое-то усилие.
– Вишневый, малиновый, сливовый, яичная полоса, вон там, сверху, кремовый…
– Ты голодна, – попытался пошутить я.
– Во-первых, да, голодна, – чуть раздражаясь, сказала Наташа, – а, во-вторых, я не знаю, как сказать: "Рубиновый, аметистовый, агатовый, гранатовый, бирюзовый".
– В нервам случае, – улыбнулся я, – могу оказать существенную помощь, и даже добавить фисташкового, салатного, орехового и шоколадного, во-втором, лишь отчасти – записывай.
"Для более оранжевой части неба, непосредственно над сияющим диском, – говорил отец, – неаполитанскую желтую, голубую и белила, но только обязательно нужно дать проступить оранжевому тону".
Мы ужинали на кухне. Наташа ела очень мало. Взяла пальцами с тарелки несколько ломтиков сыра. Съела немного орехов. Сказала, что из всех орехов больше всего любит фисташки, от шоколада отказалась. Любит горький, а был только молочный. Ее тарелка осталась чистой.
– А что ты любишь больше всего?
Она не знала как сказать "каша", но употребила самое яркое и сильное "ненавижу".
"Оранжевый тон очень красив для неба, – часто повторял отец, – натуральная итальянская земля, белила, киноварь. Киноварь, белила, камедь и кое-где намного кадмия и белил. Вот и весь рецепт".
– Ненавижу картошку, кашу, мясо. Люблю бутерброды, огромные и вредные.
Гигантское синее облако слегка шевельнуло хвостом и почти вплотную прижалось мордой к иллюминатору. Кистеперые облака редко встречаются в небесных водах, – мелькнуло у меня в голове. – Надо же – на такой высоте встречаются музейные экспонаты. Я понимаю, что это сон, – значит, не совсем сплю. Представляю, как запестрели заголовками газеты: "Вымершие ископаемые рыбы: латимерия. У берегов юго-восточной Африки на глубине 80 метров выловлен уникальный экземпляр подкласса кистеперых, которые, по мнению ученых, покинули землю много миллионов лет назад". 1939 год. Потом еще и еще. Внушительных размеров со словно бронированной головой и круглыми неподвижными глазами. Никто не догадывался, что они существуют, описывали, основываясь на палеонтологических данных. Конечно же, первыми, как всегда, были французы, и вторыми, конечно же, англичане. Идеальный для жизни вариант: существовать так, чтобы считалось, что ты вымер многие миллионы лет назад. Когда-то существовал, да, бесспорно. Легенды, истории, воображение, восполняющие лакуны. Жить далеко, в глубине. В другом пространственном и временном измерении. Интересно, как так получилось, в пространстве человек видит только вперед, а во времени только назад? Прихоть создателя.
По проходу пошел человек, чем-то напомнивший мне отца. Среднего роста, с небольшим брюшком, интересным гербообразным овалом лица. Я всегда стеснялся, когда отец, бережно обнимая маму за плечи, представлял ее новым знакомым: "Это мой самый дорогой друг", – говорил он, и мама в подтверждение немного наклонялась вперед. Я так и запомнил их: отец, по-дружески обнимающий маму за плечи, маму, которая всю жизнь сначала "берегла" его, а потом меня. Потом, после его смерти, мы вдвоем перечитывали его письма к ней. Все они начинались одинаково: "Дорогой мой человечек, друг мой…"
Я осторожно обвел языком нёбо, прежде чем открыть глаза. Бугристое и шершавое. Во рту сухая растрескивающаяся боль. Наверное, за миндалинами уже выступили нарывы и гнойники. Какая-то невыносимая детская болезнь. Смешно в таком возрасте говорить о миндалинах.
– Знаете, сегодня утром в журнале "Пари-Матч" я прочел интереснейшую статью, хотите взглянуть?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.