Отец усмехнулся:
– Когда ты шашки на доске сдвинул, ты ведь проигрывал?
– Противник был сильный. Но я боролся.
– Это точно, – отозвался отец, – и высказал все, что хотел, и от проигрыша увернулся. А шашки смешивать – это тоже прием борьбы?
– Бывает.
Отец, казалось, был больше не в силах сдерживаться:
– Что ж, дорогой, на здоровье! Да только если людям все без стеснения в лицо выпаливать – далеко не уедешь. Тебе в жизни каждый из них может понадобиться.
– Мне – понадобиться? – закричал дядя. – Такие, как они, не понадобятся. У меня к ним ни дел нет, ни привязанности, ни доверия, ни симпатии – ничего, ровным счетом ничего. Их же куда потяни, туда и потащатся. Разве они люди? Да им кость подкинь – увидишь, как они хвостами завиляют.
– Других неоткуда взять, надо с этими уживаться, – отчеканил отец.
– Уживаться и уподобляться – это разные вещи. Пусть уживаться – но если ты на почетном месте. С ними не уживаться надо, а управляться.
– Ты поосторожнее, это ведь твоего брата Азиза приятели. Он все свои дела через такие знакомства проворачивал.
– Он стал депутатом меджлиса, а они что? Он пустил завод, а они что? Короче, он – это он, так же как я – это я, они ему и в подметки не годятся. Сегодня они нам больше не нужны; они и самим себе не нужны сегодня. Они люди конченые.
Отец перебил его:
– Пусть у них ни денег больших нет, ни чинов – это еще не значит, что они никчемные.
– Они не потому никчемные, что бедны, а потому, что изо всех сил стремятся разбогатеть. Одно дело – когда человеку не надо, а другое – когда очень надо, да он не может, не способен, хребет у него мягок. Перед таким не расступятся, соображают ведь, что почем. Накинут уздечку на шею, как ослу паршивому, и отпустят – пусть себе брыкается. Осел ревет от натуги, воздух портит, а кучка ему подобных. наслаждается. Приятно, и притом совершенно бесплатно.
– Неправда, они себя еще покажут, – зло и с обидой произнес отец.
– Покажут, что они такие же попрошайки, как дядюшка Мешхеди Асгар. Им тоже в богадельне самое место, – закончил Гулям.
Хмурясь, отец мрачно заметил:
– При всех недостатках они по крайней мере хорошо воспитаны.
– Ей-Богу, – сказал дядя, – поговорили, и хватит. Хотя наша сегодняшняя беседа стоит дороже, чем все их воспитание и все их речи, вместе взятые. Почему? Да потому, что не притворялись, говорили напрямик. А если такие разговоры не умещаются в рамки благовоспитанности, то надо рамки менять, а не пороть чепуху ей в угоду.
Гулям замолчал. Отец вопросительно посмотрел на него, но дядя не продолжал. Ом повернулся к софре, словно собираясь ужинать, и неожиданно смутился. Будто понял вдруг, что сильно уязвил и обидел моего отца. А может, мне только показалось. Слова Гуляма сильно подействовали па меня, но его поведение настораживало. Казалось бы, правда на его стороне, но ведь отец обижен. Дядины разоблачения касались отчасти и его. Воцарилось молчание. Мои сестры переглядывались, тетка застыла неподвижно, бабушка перебирала четки, мама испуганно наблюдала за происходящим – все словно дожидались, когда дядя наконец встанет и уйдет. Был поздний вечер. Все еще шел дождь.
Наконец мама сказала:
– Зарин, попроси Рогайе заняться софре.
В доме обычно не говорили «собери софре!» или «сверни!», «унеси!», «забери!» – все были хорошо воспитаны. Дядя встал:
– С вашего позволения…
– Уже уходите? – сказал отец.
– Ну, с Богом, будь здоров, – попрощалась мама.
Бабушка перебирала четки и тихонько бормотала стихи из Корана. Я поднялся с места.
– Зонтик забыл, – спохватился Гулям.
– Наверху? – спросил я. – Сейчас схожу принесу.
Я спустился по лестнице, пересек двор и поднялся по ступенькам наверх, в коридор, где в начале вечера оставляли обувь и зонты. Там ничего не было. Я даже свет включил, но ничего не обнаружил и, вернувшись, сказал:
– Зонта нет, дядя Гулям. Дядя усмехнулся:
– Значит, еще и воры. Все молчали.
– Ну, премного благодарен, всего доброго, – добавил он и пошел к двери.
Уже на пороге Гулям заметил, что я собираюсь провожать его.
– Возвращайся, там дождь.
– Возьми пока мой зонтик, – предложил я. Он улыбнулся:
– Твой еще не стащили? Будь начеку! – и в тишине стал спускаться.
Я вернулся и громко сказал:
– Дядя ушел без зонтика.
Все будто и не слышали. Только шумел дождь.
– Его зонт куда-то подевался, а под таким дождем…
Отец, не дослушав, перебил меня:
– Да, вот он каков, этот ваш господин Гулямали-хан, госпожа моя.
Он обращался к маме. Она промолчала.
– Вы слышите? Вот вам его благородие, высокочтимый ага Гулямали-хан!
Сестры мои одна за другой встали, тихонько попрощались и вышли, чувствуя, что снова начинается скандал. Отец вдруг сорвался на крик:
– Если ты, Парвиз, еще раз сунешься в комнату при гостях, я тебе все кости переломаю!
Вошла Рогайе. Отец продолжал:
– Я в жизни еще таких людей не встречал; это что-то новое, госпожа моя, что-то совсем новое – этот ваш господин Гулямали-хан.
Рогайе начала собирать посуду. Я тоже встал, сказал: «До свиданья» – и вышел, но на ступеньках остановился, решил послушать. Минуту спустя появилась тетка. Я сбежал, потому что мой вид только еще больше раздражал бы отца, а тетка выскользнула из комнаты, боясь – не дай Бог! – помешать разгорающемуся скандалу.
Чтобы тетка не заметила меня, я тихонько спустился на пару ступенек ниже. Она прильнула к двери, слушая, что говорят. Шел дождь, я стоял довольно далеко от двери, так что мне было слышно не все.
Отец ругал дядю Азиза, мол, тот уехал в Тегеран, оставил мальчишку – то есть Гуляма – без надзора, что ж, ему виднее, но погодите, дождется еще, в результате сам обожжется.
– Вот, ей-Богу, несчастье, – говорил он, – думали, придет вечерком, выпьет за компанию. Может, и захочет шевельнуть пальцем, вытащит этого дурня из богадельни – да где там! И бедному сыну Баха Султана ни за что досталось. Он парень тактичный, я его попросил, чтоб полюбезнее: мол, господин Гулям, будьте так добры, сделайте милость, поручитесь. Да я представить себе не мог, что из того такая брань посыплется. Распустил язык, на нашу голову! Вот несчастье, ей-Богу! Он, видите ли, за правду, без всяких прикрас. Знаю я, откуда ветер дует – все этот притворщик распутный, Балиг. А ваш ненаглядный Гулям…
В этот момент дверь открылась и Рогайе с большим круглым подносом, уставленным посудой от ужина, пятясь, выбралась из комнаты. Тетя отступила назад, голос отца зазвучал громче, а Рогайе, разворачиваясь лицом к ступенькам, наткнулась на тетю. Поднос упал, и все, что на нем было, рухнуло на лестницу, покатилось, посыпалось, полетело вниз. «Динь, динь-динь!» – зазвенели ложки, вилки и медный поднос, стукаясь о стены и ступеньки. Вопль Рогайе взметнулся в воздух.
– Вай! – закричала она. – Горе на мою голову, да как же это? Избави Бог, госпожа Эфтехар Шарийе, где это видано – в потемках за дверью стоять? Вам разве в комнате места мало, или случилось что?
Когда женщины столкнулись, я поневоле сбежал вниз. По ступенькам с грохотом прыгали тарелки. Рогайе истошно кричала, тетя благоразумно не подавала голоса. Отец умолк и через минуту тоже вышел на лестницу, а вслед за ним мама. Я стоял во дворе, в полной темноте, а они – наверху, на ступеньках.
Отец теперь кричал на тетю. Рогайе все еще жаловалась, тетя помалкивала, а мама, не желая сводить с ней счеты, не говорила ничего, ни единого слова. Наверно, мамина сдержанность больше всего отравляла жизнь Эфтехар Шарийе. Я вдруг заметил, что снова насквозь промок.
Оставив их выяснять, кто виноват, я медленно пошел к себе.
Из окна в моей комнате было видно, как они впотьмах подбирают под дождем черепки и осколки. Нещадно хлестал дождь, бурлили потоки воды, и голосов я разобрать не мог. Да мне и дела не было до их разговоров. Я в тот вечер наслушался, с меня хватало. И насмотрелся тоже. Хотелось спать. Я лег, но почему-то не мог заснуть. Ворочался с боку на бок, а в голове проносились туманные, как бывает спросонок, мысли. Почему отец не захотел сам поручиться за дядюшку Мешхеди? Даже с Гулямом сам не поговорил, подослал лейтенанта Баху. Что в этом поручительстве страшного? Может быть, можно мне пойти написать нужную бумагу? Жаль дядюшку, бедный старик. И жену его жаль, она старая, больная. Моя бабушка тоже старая, что у нее, бедной, есть в жизни, кроме четок и молитв? И тетке не позавидуешь – она молит Бога, чтобы мои родители почаще ссорились, и ужасно боится, что однажды родной брат выгонит-таки ее из дома. Все чего-то боятся.
Не боялся Гулям. То есть, наверно, не боялся. Или по крайней мере не боялся вот этих – которых не считал за людей. Если они и вправду такие, как он говорил, то остается либо задать им жару – как и поступил дядя, – либо блевать в сторонке. А как быть с самим Гулямом? Он уличал их во лжи, а сам разве не лгал? Дядя мне не нравился. В начале вечера я разозлился на него, думал, он просто выпендривается. Потом, когда он сказал, что дядюшке ничем не поможешь, мне показалось – он прав. Только он один в действительности и думал о дядюшке, пусть с презрением, пусть желая упечь его насовсем, похоронить в этой богадельне – но думал. Дальше я рассердился, заметив, что ему наплевать на слова отца. Но когда я оконфузился, он поддержал меня. А после этого, за ужином своими речами оскорбил отца. Но все-таки он правильно говорил. То есть, если бы в его словах вовсе не было правды, что же тогда отец ничего не отвечал? А если правда была – зачем Гулям прислушивался к разговорам этих людей? Ведь тем самым он уподоблялся им, становился одним из них. Какие они на самом деле? Я не презирал их, нет, я только хотел разобраться, я тоже имел право знать – какие они, эти взрослые люди.
Но как разобраться? Я был один, вокруг – темнота. Я пытался разглядеть, что она скрывает, и все время натыкался на острые углы, на непонятных людей с непонятными страхами и надеждами. Я словно бродил по двору, пытаясь в потемках, под дождем собрать разбитые черепки. А дождь все лил, он мог вот-вот кончиться, а мог припустить сильнее – кто его знает.
Вот если бы я умел видеть в темноте! Или лучше не»нал бы вовсе, что кругом темно.
Дождь лил не переставая.
* * *
А потом наступила суббота. Днем, вернувшись домой, и решил узнать, чем все кончилось и где сейчас дядюшка. Мама не знала, сказала, отца нет дома, он в гостях. А вечером он вернулся поздно. На следующее утро, когда я уходил и школу, он шагал взад-вперед по двору. Я хотел спросить и не рискнул, попрощался, ушел. Днем, вернувшись, я спросил маму, что в конце концов стало с дядюшкой.
– Твой отец пока ничего не сделал.
– Все еще поручительства ждет?
– Не знаю, – сказала мама.
Я заглянул ей в глаза – а вдруг она обманывает? Мама ответила мне ласковым взглядом, и я так и не понял.
Прозвенел звонок на последний урок – законоведение. В нашем классе учеников к доске вызывал староста, который вел учет в журнале, а учитель спрашивал, выставлял отметки – кстати, тем, кто получил низкую отметку, полагалось к следующему разу дополнительное задание, – а потом объяснял новый урок. Когда подошел мой черед и староста назвал мою фамилию, господин Балиг сказал:
– Он уже сдал экзамен с оценкой «отлично», – и усмехнулся.
Я опустил голову. По классу пополз шепоток. Я заметил, что все бросают на меня хитренькие, многозначительные взгляды, и невольно спросил:
– Когда?
Но учитель продолжал свое:
– Впрочем, нет, не на отлично, он и лучше может.
Ребята засмеялись, Балиг тоже улыбался. Я смотрел в пол, не зная, что делать.
– Тебе, я слышал, туго пришлось – да?
Смех усиливался. Я вконец растерялся. Балиг опять заговорил:
– И не стоило расстраиваться, мой милый, небось ведь не впервой?
Теперь уже хохотал весь класс. Я похолодел от ужаса.
– Ты что, до этого никогда так плотно не ел? Или еда тут ни при чем?
Смех превратился в оглушительный рев. Я повернул голову посмотреть на ребят, но толком ничего не увидел и ухватился за парту, перестав слышать, что говорит Балиг. Его голос прорывался сквозь хохот:
– Но во второй раз ты оплошал, дорогуша, со звуком переборщил.
Вокруг шумели, хохотали – яростно и беспощадно. Я все пытался что-то сказать, но слова не выговаривались, хотел поймать его взгляд, попросить глазами пощады – но даже этого не мог и без сил опустился на место. Неожиданно все перекрыл грозный окрик Балига.
– Тихо! – проревел он, и еще раз: – Молчать! – словно ударил обоими кулаками по столу.
В наступившей тишине он гневно произнес:
– Щенки, дерьмо собачье!
Я вдруг заметил, что плачу. Попытался совладать с собой и не смог. Тишина, нарушаемая только треском дров в печке, была еще хуже смеха. Хоть бы прозвенел звонок и мы разошлись – но тишина все длилась и никак не кончалась. Я не отводил взгляда от деревянной, в разводах, крышки парты и не понимал, каким образом учитель заставил ребят молчать и не дышать. Наконец он сказал: – Ну довольно, хватит уже. Вставай-ка, пойди сполосни лицо и возвращайся.
Я понимал, что оставаться в классе нельзя, а встать не решался, смелости не хватало. Я боялся, что не выдержу и, проходя между рядами парт, заеду кому-нибудь в ухо или – самое страшное – кто-то из ребят опять засмеется, заговорит, тронет меня рукой. Я пошел. Ничего не случилось. Открыл дверь – из коридора послышалось громкое тиканье стенных часов. Я осторожно затворил за собой дверь и побрел мимо классов, слушая сменяющиеся от двери к двери голоса. Равномерно тикали часы. Во дворе, несмотря на угрозу встречи с инспектором, я остановился. Там было пусто и уже почти темно – наступал зимний вечер. Веревочные спортивные канаты жались к столбу и плавно покачивались на ветру. Я стоял и смотрел на них, а когда прозвенел звонок, очнувшись, рванулся к дверям и выбежал на улицу.
– Ты чего такой хмурый? – спросила меня мама за обедом.
– Ничего.
– Все о дядюшке треножишься?
– Да пусть у этого гада могилы предков дерьмом покроются!
Mама наверняка изумилась, даже рассердилась, но мне было все равно. Сегодня на смех подняли, в тот вечер отец побил, и еще та история с выключателем, и многое другое. С меня довольно. Я хотел только одного – уйти из школы, насовсем. Как упросить отца, чтобы меня из этой школы перевели? В другое место, с другим учителем, другими учениками – чтоб все-все было другое.
Но наутро я не посмел заговорить с отцом, да и говорить было нечего. Я выспался, наступил новый день, и решение изменить жизнь куда-то улетучилось, отошло в прошлое, стало несбыточной мечтой.
Перед началом уроков я стоял на школьном дворе. Увидев, что навстречу мне идет господин Балиг, я хотел было отвернуться, но он смотрел прямо на меня. Пришлось поздороваться. Он улыбнулся:
– Ну как ты, в порядке? Я пошел рядом с ним.
– Слезы, знаешь ли, только для промывки глаз хороши, – продолжал Балиг.
– Я нечаянно.
– Ты же видел – ребята не понимают, о чем я, ты мог остановить меня, предпринять что-то, ты собрался защищаться – а вместо этого заплакал.
– Не знаю, так получилось, – поневоле идя с ним в ногу, ответил я.
– Видишь ли, бывает, что человек совершает поступок, а расплачиваться ни с того ни с сего приходится другим.
– Но я ничего не сделал, – сказал я.
– Да нет, я не о тебе. В таких делах виноватых нет. Человек хочет как лучше, а те, кому расплачиваться, этого не замечают.
– Я что-то не понимаю.
– Потом поймешь. Ладно, чем там кончилось вечером?
– Да ничем.
– А со стариком тем что стало?
– Ничего. Пока еще ничего не ясно. Поручителя не могут найти.
Мы продолжали путь.
– А ты-то что за него переживаешь? – спросил Балиг.
– Не знаю. Я не то что переживаю, просто он при мне дядькой был…
Я запнулся.
– Они ведь тогда раскипятились по свежим следам; а мало-помалу все забудется, было – и нет; в конце концов, дядя твой, Гулям, правильно говорит – там присмотрят…
Я перебил его:
– Он свою жену очень любил. А теперь их разлучили.
И оба одинокие.
Учитель остановился, посмотрел на меня. Я тоже остановился. Он больше ничего не сказал и пошел наверх, в учительскую. Я остался стоять.
За обедом мама спросила отца:
– Сделали наконец что-нибудь для дядюшки?
– Хватит об этом. Что надо, то и сделали, – раздраженно ответил отец.
Я подумал, что он говорит неправду. Мама продолжала:
– Я вот уж несколько дней хочу что-нибудь послать его жене, но, ей-Богу, как-то неловко, неудобно.
Мама явно не обманывала.
– Что ж вы за два года-то не собрались ничего послать? – напустился на нее отец.
Как будто он сам посылал. Хотя, вообще-то, он прав.
Отец смягчился:
– Я вчера тому парню, сыну его квартирного хозяина, велел за него поручиться. И передал для стариков немного денег. Договорились, что каждый месяц, первого числа, буду через него передавать небольшие суммы, им на расходы. Раз уж ваш ага Гулям не соизволил помочь.
Это прозвучало как угроза – мол, дальше не расспрашивайте, а то… И мама смолкла, испугалась.
Спустя три дня, снова в четверг, после полудня – светило солнце и мы сидели во дворе, ели гранаты – в дверь постучали. Это пришел Аббас. Отец разговаривал с ним, стоя на пороге. Аббаса было прямо не узнать. Он отрастил усики. В нагрудном кармане пиджака красовались две авторучки – оранжевая и желто-зеленая. Из петлицы на лацкане тянулась в нагрудный карман тонкая цепочка. В руке он держал толстый кожаный портфель, а обут был в ботинки с галошами и штанины подвернул – чтобы не вымазать. Здороваясь с отцом, Аббас прижал руку к груди и согнулся в поклоне. Я стал в сторонке, стараясь не пропустить ни слова. Аббас говорил:
– Благодарствуйте, получил приказания от вашей милости, только – если позволите, конечно, если сочтете правильным, – я бы сначала другое место подыскал для Мешхеди Асгара, ведь после этой неприятности им с женой, наверно, лучше будет поселиться в другом месте. Я сам, ваша милость, уже несколько времени отдельно проживаю. Конечно, ваша милость, была бы возможность, так я бы поместил их у себя, но, согласитесь, это в некоторой степени сложно, опять же и с родительницей сложности имеются. Приказание вашей милости я нижайше…
– Так где они сейчас? – перебил его отец.
– Кто, осмелюсь спросить?
– Мешхеди Асгар и его жена.
– Как я уже докладывал вашей милости, сегодня или же завтра ваш покорный слуга найдет…
Снова не дав ему договорить, отец закричал:
– А сейчас-то он где?
– Как я уже докладывал… – повторил Аббас.
– А жена?
– Жена пока дома. Тут свои сложности, потому как, ваша милость, матушка с отцом у меня люди тоже старые, немощные; как место подыщем, сразу и перевезем.
– Кого? – устало спросил отец.
– Мешхеди Асгара.
– Значит, он еще в богадельне?
– Так, ваша милость, – засуетился Аббас, – ведь квартиру не нашли пока. Но я сразу дал нужные указания – чтоб, Боже упаси, не под самой крышей. Они, осмелюсь доложить, в нашем-то доме из-за этих ступенек намучились – что там говорить, состарились, бедные, вашей милости известно, конечно, а по лестнице вверх-вниз ходить – нелегко это…
Отец оборвал его и, словно проверяя, правильно ли понял, повторил:
– Так, значит, он все еще там? Аббас согласно кивнул.
– А жена?
– Я как раз по пятницам родителей навещаю. Тетушка все по-прежнему. Ваши драгоценные подарки я завтра же ей вручу.
Потом ему дали чаю и он ушел. На этот раз никто не испугался, не восклицал: «Нет Бога, кроме Аллаха», не приходил в ужас, не плакал. Миновала всего неделя. Балиг знал, что говорил.
* * *
Под вечер мама собрала еду, чтобы послать в дом дядюшки: халву, похлебку, тушеное мясо с пловом – все, что от обеда осталось. Сложила судки в большую кастрюлю и подала ее Джафару:
– Тетушке от всех от нас привет передай, спроси, как здоровье, скажи, дядюшка в субботу непременно домой вернется.
– Я тоже с ним пойду, – сказал я.
Меня похвалили за доброту и отзывчивость, но про себя я знал, что дело в другом. Мне просто было стыдно – зачем я тогда дядюшку обругал?
Уже смеркалось, когда мы постучали в дверь. Вокруг стояла страшная вонь. Мы ждали. Проулок был покрыт слоем жидкой грязи. Стены домов покосились. Из щелей между кирпичами торчали полоски старых, заплесневелых лепешек и обрывки страниц Корана. Их положили туда, чтобы уберечь от осквернения. Мы снова постучали в дверь. Запах был нестерпимый. Наконец скрипнул засов, дверь открылась, мы сказали, к кому мы, вошли в темную прихожую и, пока коридор не вывел нас во двор, почти ничего не видели. Дальше все было знакомо. Мы поднялись по лестнице наверх, позвали: «Тетушка!» Никто не откликнулся. Тогда мы постучали и вошли в комнату.
Сумерки казались там еще гуще. Тетушка неподвижно сидела на тюфяке, опершись о стену у входа в чулан, и молчала. Мы подумали, что она не видит нас и, наверно, дремлет. Но она шевельнулась, словно пытаясь разглядеть, кто пришел. Может, просто не узнавала нас в темноте? Я подал голос:
– Тетушка! Здравствуй, тетушка!
– Темно, – сказал Джафар.
– Зажги лампу!
– Я не знаю…
Не договорив, Джафар стал искать лампу. Он пошарил рукой в нише и сказал, что ничего не видно, спички нужны. Затем он поставил кастрюлю в угол, вышел из комнаты и спустился вниз. Я подошел поближе к тетушке. Она не говорила ни слова.
– Тетушка, хорошая, это я, здравствуй, я это, Парвиз.
В ответ раздавались мерные хрипы. Пахло гнилью, сырыми лежалыми тряпками.
– Сейчас зажжем лампу, мы тебе поужинать принесли. Ты не замерзла?
Она продолжала молчать. Стало совсем темно.
Я больше не мог разглядеть ее глаз и присел на корточки около тюфяка. Она словно заметила меня наконец, медленно повернула ко мне голову. На лестнице послышались шаги – Джафар возвращался не один. В комнату проник свет.
Джафар принес лампу. С ним вошли старик со старухой – хозяева дома. Они почтительно поздоровались со мной и молча замерли. Я посмотрел на тетушку. Она сидела неподвижно, не глядя на нас, и тяжело дышала. Но мне показалось, она нас видит.
– Здравствуй, тетушка, теперь признала наконец? – спросил я.
Джафар поставил лампу в нишу.
– Ну как голуби, не забывают тебя?
Джафар окликнул стариков:
– Пожалуйте сюда.
Они все еще стояли в дверях. Я повернулся к ним:
– Проходите.
Они постояли, посмотрели, потом прошли вперед и уселись.
– Тетушка, все будет хорошо, дядюшка возвращается, – сказал я.
Она только хрипло, со свистом, дышала.
– Может, это она от удивления? – предположил Джафар. Потом спросил у старухи: – Давно она так?
Ответил старик:
– Давно, милок.
– Вот как дядюшка ушел, – вмешалась старуха, – несчастная одна осталась, так почитай, совсем занемогла.
– Она, страдалица, и всегда была хворая, – добавил старик.
– А когда ей совсем плохо стало? – спросил я.
– С тех пор как дядюшка ушел, – повторила старуха. А ее муж пояснил:
– С месяц уже, дней сорок.
– Что ты, родненький, какой месяц, куда больше, – заспорила старуха.
– Но ведь дядюшку Мешхеди неделю назад забрали! – возразил я.
– Как неделю? – удивилась старуха.
– Нам так сказали.
– Аббас-ага неделю назад известил нашего хозяина, – подтвердил Джафар.
– Аббасу-то откуда знать – небось сам месяца три здесь не был, – недружелюбно, с упреком, упирая на «три», проговорил старик.
Джафар достал из кастрюли софре.
– Мы ведь, милок, ему сразу сообщили.
– А он только в четверг, неделю назад, пришел к нам и рассказал, – повторил я.
Джафар вынул лепешки, расстелил софре, положил лепешки с краю:
– Тетушка, теперь иди-ка поешь.
– Тетушка, иди садись к софре, – позвал я.
Она не шевельнулась. Сидела, привалившись к стене, и тяжело дышала.
– Хочешь, я тебе подам? – предложил я. Старик все твердил:
– Мы ему сразу дали знать. Джафар сказал:
– Пожалуйте и вы, – и указал обоим на софре.
– Она не может встать, сам видишь. Тарелка нужна, – обратился я к Джафару.
– Не захватили.
Он отсыпал часть риса из кастрюли в судок из-под хлеба, рукой положил сверху немного тушеного мяса, а кастрюлю с остатками еды поставил на софре перед стариками:
– Отведайте, пожалуйста, тут не Бог весть что, самая малость.
Я протянул тетушке судок. Она так и не шевельнулась.
– Не берет, – протянул я растерянно. – Джафар, она не берет.
Я смотрел на Джафара, а он – на тетушку. Те двое ели, жадно, руками. Я наклонился к тетушке и попытался сам положить ей в рот щепотку риса. Она почувствовала вкус еды, встрепенулась, вроде бы стала жевать – нет, мне все показалось. Рисинки посыпались, покатились по уголкам рта, попадали на пол.
– Джафар, без ложки ничего не получается.
– Брось, Парвиз-хан, ложка ей не нужна. Захочет – сама поест.
Он говорил не думая, просто чтобы что-нибудь сказать. – У нее руки отнялись, разве не видишь?
– Ложка ей не нужна, – повторил он.
Я повернулся к старику:
– А как тетушка обычно-то ест?
Я плохо соображал, о чем спрашиваю.
– Раньше ей Зинат помогала. Похлебку давала, иногда кашу.
– И мы ведь похлебку принесли, – вспомнил я. – Джафар, давай похлебку.
– Я ложку забыл, – отозвался он, потом все-таки встал, огляделся кругом и, не увидев никакой посуды, спросил у старухи: – В чулане, что ли?
– Может, около хауза, – предположила она.
– Кто это – Зинат? – сказал я.
И подумал – нас тут четверо, а мы не можем накормить бедную старушку. Не знаем, что делать, вот и ищем, на кого бы это переложить. Те двое все ели. Старик сворачивал лепешку трубочкой, зачерпывал ею похлебку и выливал себе в рот, потом зачерпывал снова – и так, пока лепешка не размякала.
Старуха на минуту перестала жевать:
– Зинат, с вашего позволения, – это сестра Аббаса.
– А сейчас она где? Старики переглянулись.
– Если тут, – продолжал я, – пускай придет, накормит ее. Тут она?
– По четвергам она вечерами ходит поклониться к гробнице Шаха Мир Али Хамзы, – объяснил старик.
– Парвиз-хан, я спущусь, ложку поищу, – сказал мне Джафар, встал и вышел из комнаты.
Снизу донеслось: «Если не трудно, сестрица». Я посмотрел на жующих стариков и тихо сказал:
– Как же быть?
Кого я спросил? Зачем? Мне показалось, что спрашивал кто-то другой, а я должен знать ответ. Джафар внизу говорил: «Если нетрудно, сестрица, загляните туда». Старик сказал:
– Боится.
Старуха посмотрела на него. Оба жевали.
– Да не боится она, просто не видит нас толком, – возразил я.
Старик показал на тетушку:
– Вот ее боится, не придет. Она молиться пойдет. На лестнице послышались шаги. Джафар вошел вместе
с женщиной, которая впустила нас в дом. Она остановилась на пороге:
– Бедняжка, ей-Богу, больше-то из моих рук не берет. С той поры, как он вернулся, даже и не глядит на меня.
– Джафар, ложку принес? – спросил я. Он обратился к женщине:
– Теперь уж вы ее покормите, сестрица.
– Сегпоказалось. Рисинки посыпались, покатились по уголкам рта, попадали на пол.
– Джафар, без ложки ничего не получается.
– Брось, Парвиз-хан, ложка ей не нужна. Захочет – сама поест.
Он говорил не думая, просто чтобы что-нибудь сказать. – У нее руки отнялись, разве не видишь?
– Ложка ей не нужна, – повторил он. Я повернулся к старику:
– А как тетушка обычно-то ест?
Я плохо соображал, о чем спрашиваю.
– Раньше ей Зинат помогала. Похлебку давала, иногда кашу.
– И мы ведь похлебку принесли, – вспомнил я. – Джафар, давай похлебку.
– Я ложку забыл, – отозвался он, потом все-таки встал, огляделся кругом и, не увидев никакой посуды, спросил у старухи: – В чулане, что ли?
– Может, около хауза, – предположила она.
– Кто это – Зинат? – сказал я.
И подумал – нас тут четверо, а мы не можем накормить бедную старушку. Не знаем, что делать, вот и ищем, на кого бы это переложить. Те двое все ели. Старик сворачивал лепешку трубочкой, зачерпывал ею похлебку и выливал себе в рот, потом зачерпывал снова – и так, пока лепешка не размякала.
Старуха на минуту перестала жевать:
– Зинат, с вашего позволения, – это сестра Аббаса.
– А сейчас она где?
Старики переглянулись.
– Если тут, – продолжал я, – пускай придет, накормит ее. Тут она?
– По четвергам она вечерами ходит поклониться к гробнице Шаха Мир Али Хамзы, – объяснил старик.
– Парвиз-хан, я спущусь, ложку поищу, – сказал мне Джафар, встал и вышел из комнаты.
Снизу донеслось: «Если не трудно, сестрица». Я посмотрел на жующих стариков и тихо сказал:
– Как же быть?
Кого я спросил? Зачем? Мне показалось, что спрашивал кто-то другой, а я должен знать ответ. Джафар внизу говорил: «Если нетрудно, сестрица, загляните туда». Старик сказал:
– Боится.
Старуха посмотрела на него. Оба жевали.
– Да не боится она, просто не видит нас толком, – возразил я.
Старик показал на тетушку:
– Вот ее боится, не придет. Она молиться пойдет.
На лестнице послышались шаги. Джафар вошел вместе с женщиной, которая впустила нас в дом. Она остановилась на пороге: