— Скоро пойдет дождь. Воды тогда станет слишком много. И что делать с этой расселиной? Одежда непременно должна остаться сухой. Надо устроить навес. Может, завтра меня спасут.
Он вспомнил, как утром был уверен, что спасут его днем, и сердце безотчетно екнуло, будто кто-то нарушил данное слово. Он лежал, глядя в звезды, и соображал, где же тут раздобыть деревяшку и постучать. Но деревяшек на скалах не было — даже огрызка карандаша. Не было и соли, чтобы бросить через левое плечо. Может, капля соленой морской воды сгодится?
Он поработал правой рукой и потрогал правую ногу. Подживший рубец тоже наверняка обгорел — рубец мягко жгло, не то чтобы неприятно, но чересчур уж ощутимо. Он поморщился и тотчас почувствовал, как щетина опять царапнула по подшлемнику.
— Четвертое. Наточить нож и побриться. Пятое. Убедиться, что кишечник работает.
Обгоревшую кожу жгло.
— Это просто обыкновенная реакция. Я прошел сквозь настоящий ад — в море и в этой воронке — и, когда выбрался, слишком уж возликовал. А теперь — спад. Надо уснуть. Успокойся и сосредоточься на сне.
Обожженная кожа горела, щетина скребла по подшлемнику и кололась, а неровности камня раздували под ним свои медленно тлеющие костры. Они были везде, как море. И остались даже тогда, когда сознание переключилось. Они превратились в светящуюся картину, они обернулись Вселенной, и его то бросало вверх, откуда, зависнув в пространстве, он их разглядывал, то снова — вниз, распиная на каждом мучительном костерке.
Он открыл глаза, посмотрел вверх. Потом снова закрыл и пробормотал:
— Я сплю.
Он открыл глаза, но солнце осталось. Свет слегка пригасил костры, и теперь рассудок мог от них отвлечься. Он лежал, глядя в дневное небо, и пытался припомнить свойства времени, которое оказалось способно вдруг так сжаться.
— Я же не спал!
Рассудок никак не желал выбираться из щели и заниматься всем, что наметил на сегодняшний день. Он бросил беззвучно в безоблачную пустыню:
— Сегодня меня спасут.
Он извлек себя из расселины; воздух был такой теплый, что он снял с себя все, кроме брюк и свитера. Аккуратно свернул одежду и положил в щель. Склонился над выбоиной с водой, и красное пятно оставило на груди отметину. Пил он долго, а когда оторвался, заметил, что темное пространство между водой и окошком стало шире.
— Надо набрать воды побольше.
Полежал неподвижно, пытаясь сообразить, что важней — сразу заняться резервуаром или закончить сначала линию водорослей. Вспомнил, как быстро может промелькнуть время, если выпустить его из виду, и полез на Смотровую Площадку. День искрился красками. Солнце припекало, весело играя блестками на темно-синей поверхности моря. Скалы сверкали всеми цветами радуги, а тени их — если не смотреть прямо — были пурпурны. Он взглянул вниз, на Проспект — красота! Он закрыл глаза и снова открыл, и скалы и море показались ему ненастоящими. Это лишь цветовой образ, заполнивший все три проема его окна.
— Я еще сплю. Я заперт в собственном теле.
Он пошел к Красному Льву и присел там у воды.
— И зачем я все это таскал?
Хмурясь, смотрел он на море.
— Надо бы раздобыть еду. Хотя есть не хочется. Лучше займусь-ка я водорослями.
Он сходил к расселине за спасательным поясом и ножом и отправился к Большому Утесу. Там он еще вчера успел ободрать в пределах досягаемости почти все, и теперь приходилось тянуться. Пришлось поднапрячь и память, когда очертания одного из камней показались ему вдруг знакомы.
— Сюда я приходил за камнями для Гнома. Вон ту глыбу я тоже пытался сдвинуть с места, но она, хоть и с трещиной, даже не шелохнулась.
Хмурясь, глядел он на камень. Потом медленно пополз вниз, и полз, пока не повис, держась за край скалы, на вытянутых руках, а трещина не оказалась всего в футе от глаз. Всю ее, как поверхность скалы, в тех местах, куда достигала вода, покрывали ракушки и какие-то загадочные наросты. Теперь трещина стала шире. А каменная глыба сошла с места и накренилась, похоже, примерно на восьмую дюйма. В глубине трещины была ужасающая темнота.
Он застыл, созерцая зияющую дыру и забыв, о чем думал раньше. Теперь глыба была просто неким выступающим из воды предметом, который он изучал, поводя головой из стороны в сторону.
— Откуда, черт побери, знаю я этот камень? Я же здесь в первый раз…
Знаю — не как фронтового приятеля, с которым сходишься слишком быстро, ибо хочешь не хочешь, приходится жить с ним бок о бок нескончаемые часы, но — как родственника, что наезжает от случая к случаю много лет подряд, или как друга детства, или же няньку — иначе говоря, как всех тех, с кем знаком целую вечность; знаю — как скалы детства, которые изучал, исследовал каждый год на каникулах, вспоминал в темноте постели; пальцы даже зимой не могли забыть очертаний…
У Трех Скал что-то громко плеснуло. Он мгновенно вскарабкался на Красного Льва, но ничего не увидел.
— Самое время поймать рыбу.
Воняли водоросли на камнях. С моря снова послышался всплеск, и на этот раз он успел заметить расходящиеся круги. Он прижал ладони к щекам, чтобы сосредоточиться и подумать, но отвлекло прикосновение к щетине.
— Здорово я, наверно, оброс. Ну и щетина. Странно, она продолжает расти, когда все в тебе…
Быстро он направился к Большому Утесу, подхватил охапку водорослей и свалил в ближайшую щель. Медленно поднялся по Проспекту на Смотровую Площадку и сел, уронив руки. Голова свесилась между колен. Плеск волн под Скалой Спасения успокаивал, а на Площадке стояла чайка, словно еще один образ.
Внутри тела росли звуки. Они заполняли бесконечную темноту, как грохот станков — фабрику. При каждом ударе сердца голова слегка вздрагивала.
Резкий крик выдернул его из этого состояния. На Площадку опускалась чайка — крылья полураскрыты, голова опущена.
— Что тебе нужно?
Перистое пресмыкающееся сделало пару шажков в сторону и сложило крылья. Клюв нырнул под крыло.
— Если бы мне хоть как-то опорожнить кишечник, сразу стало бы легче.
Он с усилием развернулся, взглянул на Гнома, и тот подмигнул серебряным глазом. Линия горизонта была твердой и близкой. И опять он подумал, что вот-вот заметит погрешность овала.
Беда в том, что на этих скалах нет ни травы, ни подушек. Он подумал было сходить за курткой и сделать сиденье, но для этого пришлось бы совершить усилие, которое теперь казалось несоизмеримо огромным.
— Все болит, как отбитое. Из-за этих твердых камней от меня скоро попросту ничего не останется. Лучше думать про воду.
Вода манила — упругая, мягкая.
— Надо найти себе укрытие. Надо заняться резервуаром.
Ему полегчало, он почувствовал, как возвращаются силы, и забеспокоился. Хмурясь, посмотрел на треснувший камень, такой дьявольски, сокрушительно знакомый камень, потом повел взглядом вдоль всей тонюсенькой полоски водорослей. Местами она блестела. Может, водоросли просто возникли в воздухе, как солнечные лучи?
— Можно набрать воды в резиновый плащ. Можно выбить в стенке расселины водосток.
Он замолчал, откинулся назад и сидел так в своем кресле, пока все неровности спинки, то есть Гнома, не заставили снова согнуться. Сгорбившись, он сидел и хмурился.
— Знаю…
Он взглянул вверх.
— Знаю я эту тяжесть. Знаю, как она давит. Агорафобия, или как там ее, обратное клаустрофобии. Пресс.
Водоем.
Он поднялся на ноги и потащился вниз по Проспекту. Подошел к расселине, к ближней, к своей «спальне», и внимательно ее осмотрел.
— Откуда обычно здесь ветер? Водоем должен выходить на юго-запад.
Он взял нож и провел вниз по наклонной стенке царапину. На дне, у основания стенки, она уперлась в ямку величиной с кулак. Потом сходил к Гному, осторожно извлек белый клубень, принес обратно. На рукоятке складного ножа торчал штырек в четверть дюйма, который когда-то служил отверткой. Отвертку он вогнал в скалу на дюйм выше царапины и принялся молотить камнем о рукоятку. Полетели крошки и мелкие искры. Прижав отвертку к царапине, он бил до тех пор, пока не вогнал в скалу металлический штырь целиком. Довольно быстро он продолбил линию шириною примерно в дюйм и длиною в один фут. И взялся за нижний край.
— Сначала надо доделать самое важное. Тогда сколько-нибудь воды да наберется, неважно, когда начнется дождь.
Стук камня по отвертке отдавался в расселине приятным гулом, и он почувствовал себя защищенным, словно работал в помещении.
— Можно натянуть сверху куртку или плащ — и будет у меня крыша. Даже эта чертова тяжесть не так здесь заметна. Во-первых, потому, что здесь я прикрыт, во-вторых — потому что занят делом.
Руки болели, но желобок постепенно поднимался все выше, и работать становилось удобней. Он уже предвкушал момент, когда возросшее облегчение перевесит усталость, но потом понял, что этого не случится. Он сел на пол, и лицо его оказалось всего в нескольких дюймах от каменной стенки. Он прижался к ней лбом. Руки упали.
— Можно пойти полежать немного в своей щели. Можно свернуть куртку и посидеть у Гнома.
Он оторвал лоб от скалы и снова взялся за работу. Выдолбленная полоска росла. Когда нижняя часть сомкнулась с верхней, он сел, откинулся назад и внимательно оглядел свое творение.
— Нужно было сделать наклон побольше. А, ч-черт.
Он состроил рожу скале и начал долбить в верхней части, чтобы увеличить наклон.
— С краю надо сделать поглубже.
Потому что объем воды… Тут он передумал и принялся размышлять вслух.
— Объем воды на каждом заданном отрезке желоба будет равен объему воды, собравшейся выше, и таким образом — соответствовать площади скалы.
Он ударил по камню — брызнули искры. Руки уже не слушались, и он сел на дно щели, разглядывая свою работу.
— Теперь я мог бы создать настоящее инженерное сооружение. Найду скалу со сложной поверхностью, внизу — место для резервуара и выдолблю целую сеть направляющих желобов. Получится великолепно. Как замок из песка.
Как римский император, который провел в город воду с гор.
— Вот он, мой акведук. Я назову его «Клавдий».
Он опять принялся сыпать искрами, поставив себе целью сокрушить неприступность скалы.
— Интересно, сколько еще придется с этим возиться?
Он лежал в расселине на спине и чувствовал, как она поет. «Клавдий» был похож на длинный белесый шрам.
— В твердости этого камня есть что-то сатанинское. Просто камень не может быть таким твердым. Да еще и знакомым к тому же.
Давила страшная тяжесть. Он решил ей сопротивляться и сел.
— Нужно было насушить водорослей и постлать в щели. Что-то слишком много таких «нужно». Чтобы спастись и выжить, не хватает еще одной пары рук. Может, подыскать себе новую «спальню»? Наверху. Здесь тепло.
Слишком тепло.
— Внутри все ноет, будто отбитое, — все до костей. Я — как огромный сплошной синяк. И отек.
Черный шар раскрыл небу свое створчатое окошко. Голос улетучивался в проем, будто пар в жаркий день.
— Я переутомился. Если не поберечься, можно совсем выбиться из сил. И все же вручаю это тебе, Крис. Похоже, немногие…
Вдруг он смолк, потом начал снова:
— Крис. Кристофер! Кристофер Хэдли Мартин…
Слова пересохли.
Слова — инструмент изучения, средоточие самосознания. Слова — звуки, исходившие из нижней части лица. Смысл к ним не прилагался. Звуки были пусты, как пусты выброшенные консервные банки с отогнутыми крышками.
— Кристофер. Кристофер!
Он подался вперед, протянул вперед обе руки, словно хотел ухватить слово прежде, чем оно пересохнет. Руки оказались прямо перед окном и совершенно без всякой причины его ужаснули.
— О Господи!
Он вцепился в себя руками, обняв плечи, и закачался из стороны в сторону.
— Спокойно. Спокойно. Тихо, — бормотал он.
9
Он проснулся и осторожно уселся на край расселины. Сквозь трусы и брюки он чувствовал пласты камня, края. Передвинулся дальше, туда, где казалось ровнее, но сидеть удобней не стало.
— Я такой же, какой и был.
Он ощупал контур окна и заоконного ящика, где меж двух носов разрослись буйно волосы. Он наклонил окошко и оглядел себя — то, что было видно. Свитер изодран в клочья, шерсть свалялась. Под грудью собрались складки, рукава похожи на мотки проволоки. Брюки ниже свитера стали из черных серыми, залоснились, ниже — сползшие гольфы висели как пакля, какой кочегары вытирают руки. Он видел не тело, а какие-то сочленения изношенных материалов. Он созерцал странные очертания неких двух предметов, которые неподвижно лежали на брюках, и вдруг сообразил, что омарам здесь нечего делать. Его захлестнуло невыносимое отвращение, и он так отшвырнул их с брюк, что они раскололись о камни. Глухая боль от удара заставила вновь на них посмотреть, и они превратились в руки, которые, как ненужный хлам, так и валялись где их бросили.
Он прочистил горло, как будто перед выступлением.
— Как же без зеркала можно остаться самим собой! Вот в чем причина перемены. Прежде я был владельцем своих фотографий — снят и так, и этак, на каждой подпись в правом углу наискосок, где марка и штемпель. Даже во флоте на личной карточке у меня была фотография, и я в любой момент мог взять посмотреть, кто я такой. А может, мне просто незачем было смотреть, ведь достаточно знать, что в кармане, у сердца, есть твоя фотография, — и я ничего не боялся. А еще были зеркала, настоящие трельяжи, разделенные четче, чем свет в этих трех окошках. Я мог так развернуть створку, что становилось видно отражение отражения, и видел собственный бок или спину не хуже, чем у любого другого. Мог проследить все свои движения, мог определить то земное пространство, которое занимает Кристофер Хэдли Мартин. Мог найти подтверждение собственного существования, прикасаясь к телам других, ощущая их ласку, их податливость и тепло. А теперь тут, на этой скале, я просто некий предмет, просто сплошной синяк, сплошная боль исстрадавшейся плоти, груда тряпья да пара омаров. Раньше хватало света окошек, чтобы понять, кто я такой, а теперь — нет. Ведь я узнавал о себе и от других — они влюблялись в меня, мне аплодировали, ласкали мое тело и говорили, что я из себя представляю. Кто-то давал мне все, что мог, кто-то меня не любил, кто-то со мной скандалил. Здесь мне ссориться не с кем. Я боюсь себя потерять. Здесь — я альбом, набитый любительскими фотографиями — случайными, будто ролики к старым фильмам. Тут самое большее, что я могу узнать о собственной физиономии, — что она обросла щетиной, и зудит, и горит.
Он гневно крикнул:
— Разве это лицо человека! Зрение — как свет в темноте. Мне надо как-нибудь исхитриться и увидеть голову целиком.
Он поднялся наверх к выбоине и заглянул в воду. Но вода была непроницаема. Он выпрямился и побрел опять к Красному Льву, обходя усеявшие скалу раковины. На одном из прибрежных камней он заметил лужицу соленой воды. В лужице глубиной с дюйм жили солнечные лучи, одна заросшая водорослями мидия и три анемона. На дне поблескивала крошечная рыбка, меньше дюйма длиной. Он наклонился, вгляделся сквозь рыбкины выкрутасы в дно и увидел там, далеко-далеко, голубое небо. Но как ни вертел головой, так ничего и не разглядел, кроме темной тени, обрамленной по краю причудливой линией волос.
— На фотографии лучше всего я вышел в роли Элджернона. Да и в роли Деметрия тоже неплохо, и в роли Фредди[5], с трубкой. Тогда я был в гриме, и потому казалось, что глаза поставлены слишком широко. Одна была — из «Должна настать ночь». Вторая — из «Путей земли». Играть с Джейн удовольствие. Да и ночь провести — тоже.
Выступ чиркнул по шраму на правом бедре. Он подвинул ногу и снова склонился над лужей. Снова он крутил головой, пытаясь уловить правильный угол, поймать отражение профиля, хорошего своего профиля, особенно когда смотришь слева и когда тот немного приподнят, с полуулыбкой. Но увидел лишь тень носа да полукруг темной глазницы. Он еще раз повернулся, чтобы увидеть свое лицо, но дыхание взрябило воду. Он дунул — и темная голова качнулась и разлетелась. Перевел взгляд и увидел, что опирается на омара, который выполз из правого рукава.
Он снова заставил омара превратиться в руку и опять нагнулся над лужей. В солнечном луче, держась ровной струйки крохотных пузырьков, поднимавшихся из кислородной трубки, завис малек. Бутылки вдоль задней стены бара поблескивали сквозь аквариум, как скала из металла, усыпанная драгоценными камнями.
— Нет, старик, спасибо. Мне уже хватит.
— Ему хватит. Слышь, Джордж? Ты слышь?
— Что «слышишь», Пит?
— Нашему дражайшему Крису уже хватит.
— Выпей, Крис, давай по одной.
— Наш дражайший Крис не пьет и не курит.
— Старик, он любит компанию.
— Любит компанию. Мою компанию. А я сам себе противен. Мисс, вам еще не хочется сказать: «Пора, джентльмены, прошу»? Он дал слово своей старой матушке… Он сказал. Она сказала… Она сказала: «Крис, дитя мое, можешь нарушить все десять заповедей, — вот что она сказала. — Но не кури и не пей». Можно только …ться, прошу прощения, мисс, если бы я мог предположить, что зубы мои окажутся столь непрочной преградой для столь непристойного слова, я либо сделал бы прочерк — ради прекрасного пола, либо придумал синенюм.
— Пошли, Пит. Бери-ка его под руку, Крис.
— Не трогайте меня, джентльмены. Богом клянусь, я сделаю из него то, что надо. Я — либерал, свободный гражданин, я единственный в этой компании женатый человек, у которого есть ребенок неизвестного пола.
— У тебя мальчик, старик.
— Если честно, Джордж, «мальчик» — это не пол, а знак мудрости. Но знает ли он, кто я? Кто мы? Джордж, ты меня уважаешь?
— Ты самый лучший продюсер на свете, ты, надравшийся алкоголик.
— Мисс, я и хотел сказать «надираться». Джордж, ты ангел, блестящий, божественный режиссер этого поганого театришки, а Крис — самый божественный юный поганец на свете. Так, Крис?
— Как скажешь. Эй, Джордж!
— Конечно, старик, ну конечно.
— И всеми нами заправляет лучшая в мире поганая баба. Я люблю тебя, Крис. Едина плоть отца и матери. И дяди моего тоже. Мой провидец, мой дядюшка. Хотите, приму вас в свой клуб?
— Пошлепали по домам, Пит. Пора.
— Назовем его «Клуб грязных личинок». Будешь членом? Ты по-китайски-то говоришь? У вас каждый день открыто или только по воскресеньям?
— Пит, пошли.
— Мы, личинки, торчим там всю неделю. Решил китаец приготовить изысканное блюдо — кладет в жестяную коробку рыбку. А тогда ма-алюсенькие личинки просыпаются и кушают рыбку. И глядь — рыбки нет. Только личинки. Быть такой поганой личинкой — это тебе не раз плюнуть. Среди них есть и фототропы. Слышь, Джордж, я сказал фототропы!
— Ну и что?
— Фототропы. Я сказал, фототропы, мисс.
— Кончай ты со своими личинками и пошли отсюда.
— А-а, личинки. Н-да, личинки. Но это еще не все. Они только до рыбки добрались. Поганое это занятие — ползать в жестяной коробке, вонючей датской коробке. Знаешь, Крис, когда они справятся с рыбкой, они примутся друг за друга.
— Веселенькие у тебя мысли, старик.
— Крохотных жрут маленькие. Маленьких жрут средние. Средних сжирают большие. А потом — большие больших. Потом остается две, потом одна — и на месте рыбки лежит одна самая удачливая огромнейшая личинка. Редкостный деликатес.
— Взял его шляпу, Джордж?
— Пошли, Пит! Ну-ка осторожно…
— Я люблю тебя, Крис, замечательный ты большой облом. Ну-ка, съешь меня.
— Положи его руку себе на плечо.
— От меня осталась почти половина, а я фототроп. Ты уже сожрал Джорджа? Но когда остается одна личинка, китаец берет…
— Да нельзя тебе больше тут оставаться, пьяный ты болван!
— Китаец берет…
— Прекрати ты орать, Христа ради. Полицейский привяжется.
— Китаец берет…
— Пит, захлопнись. И откуда, черт побери, твой китаец знает, когда что брать?
— Китайцы все знают. У них глаза, что твой рентген. Знаешь, как стучит лопата по жестянке, а, Крис? Бу-ум! Бум-м! Будто гром? Будешь членом?
У Трех Скал по воде бежали круги. Он внимательно наблюдал за кругами. Возле камней появилась коричневая голова, за ней еще и еще. Голова держала во рту серебряный нож. Нож изогнулся, шлепнул о воду, и он увидел, что это не нож, а рыба. Тюлень выбрался на камень, а его приятели взялись нырять, оставляя на глади воды круги и рябь. Сидя на солнышке, тюлень спокойно съел рыбину, оставив лишь хвост и голову, а потом лег.
— Интересно, приходилось им видеть человека или нет?
Он медленно встал, тюлень повернул к нему голову, и он содрогнулся под этим безжалостным взглядом. Он резко вскинул руки, будто прицеливаясь. Тюлень перевалился на другой бок и нырнул. Он встречал людей.
— Если суметь подобраться поближе, я убью его, сделаю башмаки, а мясо съем…
На открытом пляже лежали люди, завернувшись в шкуры. Они притерпелись и к вони, и к долгому ожиданию. В сумерках вышел из моря гигантский зверь, поиграл и улегся спать.
— Если я завернусь в плащ, я стану похож на тюленя. Пока они разберутся, я окажусь уже в самой гуще.
Он проверил свои мысли за день. Они выстроились как ряд повторяющихся комнат, отраженных зеркалами, которые висят друг напротив друга. И тотчас навалилась такая усталость, что он ощутил ее, словно боль. Он волок себя к Смотровой Площадке под тяжестью неба и всей бесконечной тишины. Он заставил себя внимательно обозреть каждый сектор пустынного моря. Гладь воды сегодня стала еще ровнее, словно ее расплющил мертвый воздух. На камнях лежал радужный шелк, похожий на масляные пятна, который, когда он взглянул прямо, заиграл всеми красками, будто пена в канаве. А изгиб волны простирался на многие мили, сливаясь с расплавленным солнцем, потянувшимся вниз только затем, чтобы оттуда, вспыхнув вдруг неожиданным блеском, качнуть ее еще раз.
— Пока я болтал в Красном Льве с Питером да с Джорджем, погода переменилась.
Он увидел, как на мгновение у Трех Скал показалась тюленья голова, и вдруг представил себе дичайшую картину — он, верхом на тюлене, мчит, рассекая волны, к Гебридам.
— О Господи!
Он испугался звука собственного голоса — тусклого, тонкого, умирающего. Уронил руки и, замкнувшись в собственном теле, опустился рядом с Гномом. Из отверстия под окном потекла струйка слов:
— Это как в детстве, ночью, когда я не спал, а лежал и думал, что темнота никогда не кончится. И уснуть снова не мог, потому что сон — или что там это было — выползал из угла подвала. Я лежал в горячей, смятой постели, жаркой и пышущей жаром, закрывал глаза, чтобы спрятаться, и знал: до рассвета не просто вечность, а целых три. А вокруг был другой, ночной, мир — мир, где случается все, но только плохое, мир страха, бандитов и призраков, где оживают безобидные днем вещи — платяной шкаф, картинка из книжки, сказка, гробы, трупы, вампиры и плотная, словно дым, темнота. Я непременно о чем-нибудь думал, потому что стоило перестать, как сразу же вспоминалось, что там внизу, в подвале, и память бежала из плоти прочь, спускалась на три этажа, по темным ступенькам, мимо призрачных, высоких часов, сквозь повизгивавшую дверь, по страшной лесенке вниз, туда, где гробы выступали из стен подвала, и я, беспомощный, застывал на каменных плитах, пытаясь отступить, удрать, взобраться…
Он стоял, сгорбившись. Горизонт вернулся на место.
— О Господи!
В ожидании рассвета на верхушке дерева или под стрехой чирикнула птица. В ожидании полицейского возле разбитой машины… В ожидании стука гильзы сразу следом за вспышкой выстрела.
Мучительная тяжесть налегла на плечи еще невыносимей.
— Что со мной? Я взрослый человек. Я знаю, что есть что. У меня нет ничего общего с тем ребенком в подвале, абсолютно ничего общего. Я уже вырос. Я выбрал себе жизнь. И сам ею распоряжаюсь. Во всяком случае, я не боюсь того, что там, внизу. Ждать, что будет. Ожидание того самого разговора… не следующего — нет, я уверен, — а того, когда я прошел через комнату и взял сигаретницу. Разговор состоялся там, где и следовало, в черной дыре, а он сказал потом: «Старик, слишком уж ты раззвонился вчера вечером». Ожидание перевязки. Будет немного больно. Ожидание в кресле дантиста.
— Мне не нравится, что мой голос, мертвый, падает изо рта, как подстреленная птица.
Он поднял руки, поднес к обеим створкам окошка и смотрел, как прикрыли его снизу две черные полосы. Ладонями он ощутил грубость щетины и жар щек.
— Что меня давит?
Он поворачивался, следя глазами за линией горизонта, и, увидев, как сверкают на солнце волны, понял, что сделал полный круг.
— В любой день меня могут спасти. Не надо волноваться. Старые ролики — это ладно, но я должен быть осторожней, когда вижу то, чего никогда не было, как… У меня есть еда и вода, есть пристанище и рассудок.
Он помолчал и сосредоточился на своей плоти вокруг окошка. Руки, кожа распухли. Он скосил глаза и увидел нарушенный контур глазниц.
— Отеки от перегрева? Когда начнется дождь, надо содрать с себя все и вымыться. Если раньше меня не спасут.
Пальцами правой руки он придавил кожу у глаз. На лице с обеих сторон вздулись отеки, уходившие вниз, под щетину. На них давило небо, но другого ощущения они и не знали.
—. Зарыться. В постель. И не спать.
День посерел, стало жарче. Кошмар.
— Говорил же, что заболею. Говорил же, следи за симптомами.
Он спустился к выбоине, нагнулся. Пил, пока не услышал, как вода булькает в желудке. Он выпрямился — все размеры сместились. А поверхность скалы была слишком твердой, и слишком яркой, и слишком близко. Он потерял представление о размерах.
Не с кем было слова сказать.
Не слишком ты хорошо выглядишь, старик.
— Откуда, черт побери, мне знать, как я выгляжу!
Перед собой он увидел гиганта, надвигавшегося, отступавшего, и не сразу сумел найти связь меж серебряной головой и своей шоколадной оберткой. Он почувствовал, что вставать опасно, хотя причины объяснить не сумел. Сполз в расселину и разложил одежду. Решил все надеть. Потом лежал, высунув голову из щели и подложив под щеку пояс. Небо опять было ярко-синим, но очень тяжелым. Из отверстия под щетиной закапало.
— «Спящая красавица». Названья крекеров. Старые ярлыки. Не башка, а мешок старьевщика. Не спи, тут подвал. Так спят храбрецы. И Нат спит. Старая бочка с джином. Либо на дне валяется, либо плавает поверху, как старая тряпка. Да ляг ты, крыса. Смирись с клеткой. Сколько дождей в этом месяце? А конвоев? А самолетов? Руки стали длинней. Тело — больше, нежнее. Тревога. Боевые расчеты. Говорил же, что заболею. Я же чувствую — шрам на ноге горит сильнее, чем все остальное. В штанах соль. В трусах муравьи.
В расселине его качнуло, и он выставил правую руку. Ею же коснулся щеки, щека оказалась сухой.
— Значит, жжется не пот.
Он согнул локоть, поскреб под мышкой. Край куртки касался лица и раздражал кожу. Он вспомнил, что собирался надеть и подшлемник, но вставать, искать не было сил. Он лежал неподвижно, тело горело.
Он открыл глаза, и небо над ним было лиловым. Форма глазницы нарушилась. Он лежал, ничего не видя перед собой, и думал об отеках на лице под глазами. Что делать, если они закроют обе глазницы разом.
Отеки.
Жар и озноб проходили по телу, как волны. Волны расплавленного металла — олова, или кипящего свинца, или нагретой кислоты, настолько густой, что она лилась, словно нефть. Потом он кричал и рвался, пытаясь выбраться из щели.
Он стоял на коленях, раскачиваясь на скале. Коснулся камня руками, и когда оперся на них, им стало больно. Он посмотрел на руки, сначала одним глазом, потом другим. Руки медленно пульсировали, то вздуваясь, то опадая.
— Это ненастоящее. Линия жизни. Держись. Это все неправда.
Но в промежутках руки были как раз настоящие. Все равно, чересчур большие — мясниковские лапы, до того полнокровные, что плоть их вздувалась, пульсируя. Руки подкосились, и он, рухнув, лег между ними. Щека коснулась немыслимо твердого камня, рот раскрылся, а глаза снова уставились невидяще в расселину. Волны остались внутри, и он их узнал. Он скрипнул зубами, завис посредине своего шара.
— Видно, температура у меня за сто[6]. Нужно в больницу.
Запахи. Формалин. Эфир. Спирт. Йодоформ. Сладкий хлороформ. Йод.
Картинки. Хром. Белые простыни. Белые повязки. Высокие окна.
Прикосновения. Боль. Боль. Боль.
Звуки. Голос армейского радио, как последний кретин, лезет в уши из наушников, которые висят под листком с температурной кривой.
Вкус. Сухие губы.
Он снова заговорил, важно и чрезвычайно торжественно:
— Конечно, я болен.
Он сорвал с себя одежду до трусов и нательной рубахи, но жгло до того невыносимо, что он опять содрал с себя все и разбросал как попало. Стоял, обнаженный, кожи касался горячий воздух, и одно то уже, что он стоял, было действием, ибо от слабости тело трясло. Превозмогая боль, он сел под стеной рядом с белесым рубцом «Клавдия», зубы стучали.
— Нужно как-то ходить.
Но линия горизонта сошла с места. Море пульсировало, как руки. На мгновение лиловая линия оказалась так далеко, что потеряла всякий смысл, и тотчас же передвинулась — до того близко, что можно было коснуться ее вытянутой рукой.
— Думай. Не теряй рассудка.
Он обхватил голову обеими руками и закрыл глаза.
— Надо выпить воды побольше.
Он открыл глаза, и тотчас у ног запульсировал Проспект. Скалу облепили полоски налипших водорослей, но теперь-то он видел, что никакие это не водоросли, а черные тени солнца. За Проспектом простерлось море, мертвецки ровное и безликое, так что можно бы встать на него и идти, только вот ноги распухли и болели. С большой осторожностью он донес свое тело до выбоины с водой и согнулся в наклоне. И тотчас почувствовал холод. Он опустил лицо в воду и то ли пил, то ли ел ее лязгающими зубами. И снова уполз в свою щель.
— Тяжесть страшная — меня расплющило. Вес неба и воздуха. Может ли человеческое тело выдержать такой вес и не превратиться в лепешку?