Мчусь на первый этаж к реставратору. «Как ты думаешь, что это?» – спрашиваю его. Тот долго смотрит. «Уж больно на Федотова похоже, – говорит. – Оригинал-то вроде в Русском музее». «Да, но от оригинала-то отличается, – говорю я, – и детали отличаются, пол даже на два пальца ниже, но написано с таким же мастерством».
Через два часа темный лак был снят. Я уверен: Федотов! Реставратор, видя мой восторг, говорит, смотря на торговый ярлык: «В любом случае – даром. По-старому – 50 рублей».
В Москве я повесил портрет на стену напротив давно купленного мною другого портрета Федотова «Неизвестный», Когда с моим новым приобретением знакомились друзья-художники, все в один голос говорили: «Конечно, Федотов. Но почему два портрета?» «Почему, почему, – раздражался я. – Один написан для друга, а второй мог быть сделан для его матери. Авторское повторение. Подчеркиваю: не копия, а повторение. То, да не то».
И вот, когда я писал эти строки, мы вместе с моим другом Валентином Сергеевичем Новиковым пересмотрели все имеющиеся в доме книги о Федотове. У меня есть все монографии о нем, кроме, как считали в нашей семье, самой лучшей – Сомова. И если даже сам А. Дружинин, один из ближайших друзей Павла Андреевича, в своих прекрасных воспоминаниях о Федотове не упомянул ни словом о портрете своей матери, то вдруг в монографии Ф. И. Булгакова «Павел Андреевич Федотов и его произведения» (Санкт-Петербург, 1893) на стр.34 читаем: «Кроме перечисленных произведений П. А. Федотова, в списке А. И. Сомова значится еще несколько таких работ художника, которые принадлежали или принадлежат следующим лицам: Г.В.Дружинину в Петербурге – два портрета М.П.Дружининой (сидящая фигура в боскете из плюща)».
«Вот это да!» – воскликнули мы и с жаром кинулись вновь рассматривать портреты – репродукцию находящегося в Русском музее и недавно купленный в Петербурге.
Я не сомневаюсь в его подлинности. Но попутно не удержусь от замечания, что, к сожалению, наши искусствоведы в большинстве своем «ленивы и нелюбопытны». В истории искусства их учат скользить по поверхности, а если речь идет о живых художниках, то, принадлежа к определенной мафии, они привыкли свирепо замахиваться на инакомыслящих дубиной.
Как нам не хватает людей, подобных Дягилеву, как не хватает любви и уважения к миру и жизни художника! И если кто-то и понимает, с моей точки зрения, в атрибуции произведений искусства, то это или серьезные реставраторы-практики, или влюбленные в искусство коллекционеры.
Я не могу назвать себя коллекционером, но искусство – это моя жизнь. Я был вынужден несколько лет по причине нищеты заниматься реставрацией найденных и спасенных мною художественных произведений.
Что же касается экспертизы и экспертов – это больной вопрос нашего времени. Безусловно, существуют честные, знающие и бескомпромиссные эксперты. Но, к сожалению, мы все чаще и чаще сталкиваемся с фактами недобросовестно выданных экспертами сертификатов, определяющих достоинство того или иного произведения. Увы, и в эту область вторглась коммерция. Мне известны и случаи, когда за деньги давались заведомо ложные заключения эксперта. Так же печальны факты, когда ошибочное заключение дается невеждой, считающим себя экспертом. С каждым днем проблема научной экспертизы становится все более и более актуальной, а эпизоды, связанные с этой сферой, принимают иногда трагический характер.
Мой дед Константин Флуг, действительный статский советник
Константин Карлович Флуг – отец моей матери – по образованию был горным инженером. Служа в Министерстве финансов, в течение многих лет участвовал в работе комиссии по приемке золота на Санкт-Петербургском Монетном дворе. Дослужился до чина действительного статского советника, награжден многими российскими орденами и тремя иностранными – св. Даниила от князя Черногорского, Льва и Солнца от персидского шаха и Кавалерским крестом Почетного легиона Франции.
Известно также, что он автор книги о внешнем виде главнейших типов русских золотых монет и других трудов по истории нумизматики. Не скрою, для меня было приятной неожиданностью узнать, что в недрах главной библиотеки страны сохранилась также и книга его стихотворений, которые донесли до меня настроенность его чистой и благородной души моего деда и напомнили мне по своему духу поэзию автора, известного нам под именем К. Р., и строй русских романсов. Чтобы не быть голословным, боясь, с другой стороны, утомить читателя, приведу лишь одно стихотворение из этого сборника, изданного в Санкт-Петербурге, в 1914 году в типографии, носящей ныне имя Ивана Федорова. Не премину отметить, что в предисловии он скромно пишет о цели его публикации: «Если кто-либо найдет какое-либо хорошее чувство или проникнется, хотя и ненадолго, не прозаическим настроением, прочтя эти стихи, я буду совершенно удовлетворен и доволен, так как, исходя только из этих желаний, я решился напечатать их».
ЛЕТНЕЮ НОЧЬЮ
Светит волшебно луна,
Ночь так тиха, хороша,
Трепетом робким полна,
Внемлет той ночи душа.
Звезды мерцают с небес,
Запах левкоя и роз,
Мир откровенных чудес,
Мир упований и грез!
Счастья порыв налетел…
Где– то запел соловей,
Ночь все светлей и светлей, —
Дрогнул восток, заалел…
Интересы деда захватывали и проблемы русской истории. В 1909 году им была издана книжка «Викинги и Русь». Концепция книги отражает борьбу лагерей норманистов и антинорманистов, хочется лишь, говоря о книге деда, подчеркнуть, насколько был широк круг интересов русских интеллигентов той поры…
В детстве я много слышал о нашем загородном доме на станции Дибуны недалеко от Куоккалы, где жил Илья Ефимович Репин. Тетя Ася каждый день ездила на поезде в Петербург в гимназию и часто в вагоне оказывалась вместе с Леонидом Андреевым, который, сидя напротив и, видя смущение гимназистки, любил подмигивать ей. Он был любимцем публики, очень красив и статен. Помнила она и Илью Ефимовича Репина, тоже спешащего в Петербург на поезде из Куоккалы. Многие иронизировали над тем, что многочисленные гости Репина и Нордман-Северовой «разносили» все съестные припасы в буфете на станции в Куоккала, потому что никто не мог есть сенных котлеток, приготовлявшихся в доме Нордман-Северовой. Имя Репина было окружено ореолом, и аура великой славы постоянно сопутствовала ему. Помнила моя тетя, как на Каменноостровском мосту, что идет от Марсова поля, Иоанн Кронштадский силой взгляда останавливал идущую с революционным лозунгом толпу. И толпа пятилась. Великим подвижником и государственным деятелем был о. Иоанн, родившийся на далеком приволье русского Севера и ставший духовником русского царя. На его могиле была устроена свалка, и какое счастье, что ныне он причислен к лику святых и православная жизнь снова возродилась там, где царила мерзость запустения…
Мой дед Константин Карлович Флуг умер в 1920 году от голода в Петрограде. Однажды революционный солдат из симпатии к деду снял с него красивую шинель горного инженера и дал свою – рваную солдатскую. «Так тебя точно не прикокошат», – сказал он. Потом как-то на Невском деду стало плохо, и он присел на обочину панели. Какие-то девочки, видя нищего старика в рваной шинели, положили рядом с ним копеечку. Она хранилась у нас до войны. Его сын Кока – Константин Константинович Флуг, бывший белым офицером, чудом ушел на рассвете через крышу дома, в котором собранные там пленные офицеры к утру должны были быть сожжены заживо. Это была семейная тайна. Впоследствии он стал ученым-китаистом и работал с академиком Алексеевым. У дяди Коки были серьезные труды по китаистике. В предисловии к одному из них – «История китайской печатной книги Сунской эпохи Х – XIII вв., изданному Академией наук СССР (1959 г.), написано: «Научные интересы К. К. Флуга заключались в области изучения китайской книги не только как таковой, но главным образом как источника обширнейших сведений по самым разнообразным вопросам. Его научные изыскания в области китаеведения и идут в основном по этой линии. Он являлся китаеведом с исключительным знанием этих источников, блестяще владеющим китайским языком, прекрасным знатоком китайский рукописи.
Имя К. К. Флуга в китаеведческой литературе хорошо известно. Им написано более 20 научных трудов…»
Я помню его лицо – дяди Коки, когда он смотрел со мной в кинотеатре «Аре» на площади Льва Толстого фильм «Чапаев». В эпизоде, когда русские офицеры гордо, в полный рост шли в психическую атаку, а красные, лежа в канаве, косили их из пулемета, он не удержался и захлопал. На него все зашикали, а я долго не понимал, почему же он хлопал. Может быть, он сам был участником такой же атаки, когда белое воинство, ввергнутое в братоубийственную войну, шло под барабанный бой на верную смерть. Далее по фильму, когда ночью подбирались к спящему часовому, кто-то из темного зала закричал: «Атас!» Это были мальчишки…
Брат дяди Коки, Валериан Константинович Флуг, был выслан из Петербурга вместе со своей женой Наталией и со всей семьей. Когда его старший сын был схвачен «за подготовку белогвардейского переворота и антисоветскую пропаганду» – у него при обыске обнаружили охотничий нож и старый штык, который мальчишка нашел на помойке, – средний сын пошел в Петроградское ЧК на Литейном и вступился за него, сказав, что он так же думает, как и его старший брат. Первому, по-моему, было 16 лет, а второму – 15; он тоже получил срок. Самый младший их брат Александр был выслан позднее. Сам Валериан Константинович давно умер в ссылке. Тетя Наташа – тоже (девичья фамилия ее Звонарева).
Несколько лет назад приехал симпатичный молодой человек лет двадцати. «Я Ваш племянник – Илья Флуг. Мои родственники в Волгограде Вас недолюбливают, но я хотел бы просить Вас дать мне немного денег и помочь уехать за границу». Уходя, он сказал: «Я буду вам писать. Хорошо иметь такого дядю». Прискорбно, что он больше не появлялся, а адреса своего не оставил…
Великий Князь Константин Романов и мой двоюродный дед генерал Ф. А. Григорьев
Я помню сестру бабушки – жену генерала Федора Григорьева: бодрая, с миндалевидными глазами и седыми волосами, причесанными волной наверх, как у Нордман-Северовой на картине Репина. Я часто играл на полу в солдатики и первое, что видел у входящих гостей, – ноги. Мне запомнилась высокая шнуровка ее изящных сапожек, которых уже никто не носил в 30-е годы, – как у Незнакомки Блока. Ее муж, бывший директор Первого Петербургского кадетского корпуса, умер своей смертью, так как за него вступились некоторые красные командиры, окончившие когда-то этот корпус у всеми любимого «дяди Феди». Изменив присяге, данной государю, они, очевидно, не забыли свою кадетскую счастливую юность. Старший сын Григорьевых Артем остался в Финляндии, где служил накануне переворота. Я его никогда не видел. Говорили, что он позже эмигрировал в Швейцарию. Младший, Юрий, накануне Октябрьской трагедии стал старшим офицером на императорской яхте «Штандарт». Я хорошо его помню, и у меня до сих пор сохранилась маленькая, сантиметра два, серебряная мумия с открывающейся крышкой крохотного саркофага. Он, еще будучи гардемарином, подарил этот сувенир из Египта моей матери, вернувшись из кругосветного путешествия. Я помню его всегда подтянутую фигуру, загорелое лицо, белоснежные, рано поседевшие волосы, аккуратно расчесанные на косой пробор, – типичный белогвардеец из советских фильмов. Даже, по-моему, всем дамам ручки целовал. Мне он нарисовал синим карандашом белого медведя. Я помню его быстрые штрихи и образ доброго зверя, подаренный на память, трехлетнему племяннику. Он был как враг народа выслан в Казахстан в 1934 году; время смерти его неизвестно. Говорили, что путь «дворянских» поездов, идущих из бывшего Петербурга в Азию по специально построенным веткам железной дороги, обрывался в песках Каракумов. Пленников выкидывали на раскаленный песок, а пустые составы возвращались за новыми жертвами в город Ленина.
Дочь Григорьевых – тетя Вера Григорьева, часто заходившая к нам, не была красавицей. У нее имелся любовник – дюжий пролетарий с усами, как у Максима Горького. Мама называла его иронически «Верочкин пролетариат» и говорила, что ее теперь не посадят.
Однажды я с мамой побывал у нее в гостях – крохотная комната, стол, стул, кровать, и во всю стену – портрет царского сановника в эполетах, грудь в орденах и медалях, с продырявленным пулей лбом. «Вот из-за этого портрета тебя и заберут, несмотря на связь с пролетариатом», – пошутила, помню, мама.
«Но это же мой отец – генерал Григорьев».
«Донесут и спрашивать не станут – типичный царский сатрап», – продолжала мама. Тетя Вера шепотом говорила (она работала на станции Ленинград-товарная): «Эшелон за эшелоном отборного зерна идет к Гитлеру в Германию, что они делают?» Но посадили не тетю Веру, а ее друга – пролетария. Видно, не помогло рабочее происхождение другу дочери царского генерала. Когда я смотрю на портрет «Буревестника революции» – М. Горького, – всегда вспоминаю друга тети Веры. У него было доброе усталое лицо. Она понимала, что родственники не уважают ее за эту связь, и была с ним подчеркнуто, амбициозно простой. «Василий такой прекрасный человек», – говорила она утвердительно, не ожидая поддержки. В начале войны тетя Вера переехала к нам, потому что ее дом разбомбили.
Сегодня, когда я пишу эти строки, я хотел бы назвать единственного оставшегося в живых человека, который связывает меня с давно ушедшими предками, входившими в мир моего детства, человека, знавшего моего деда, бабушку, всех родственников со стороны матери. Это Ольга Николаевна Колоколова.
Говоря о ней, должен заметить, что генерал Федор Алексеевич Григорьев, директор Первого Петербургского кадетского корпуса, являлся родным дядей ее матери Ольги Константиновны Скуратовой (в замужестве Колоколовой).
Муж Ольги Константиновны – Колоколов Николай Александрович – был курсовым воспитателем Александровского Императорского лицея, бывшего Царскосельского.
После обыска на его квартире (который проводила дамочка в кожаной куртке с чекистами) был арестован и просидел несколько лет в заключении. Ольга Николаевна слышала много раз от отца такое признание: «Жизнь люблю, но смерти не боюсь».
…Последний воспитатель лицея Николай Колоколов умер в октябре 1927 года. Ему стало плохо, и смерть настигла его у решетки лицея на Каменноостровском проспекте, когда он пошел, в очередной раз, взглянуть через решетку на родное здание, с которым была связана вся его жизнь, как и жизнь многих воспитанников этого заведения, представлявших цвет русской национальной элиты. Задолго до революции семья Колоколовых даже имела дачу напротив нашей, флуговской, в поселке Дибуны. Несмотря на разницу в возрасте, Ольга Николаевна, или, как ее называли, «Конек», очень дружила с моей матерью, которая и дала ей это прозвище за энергию и преданность в выполнении дружеских поручений и просьб. Всю мою жизнь, а мне уже немало лет, я помню нестареющую, небольшого роста, хрупкую, с благородным и умным лицом петербургскую дворянку, чудом сохранившуюся в вихрях истории послеоктябрьского периода. Первую нашу встречу я, естественно, запомнить не мог, поскольку меня с матерью только что привезли из родильного дома. Но Ольга К., упомянутая в письме бабушки о моем рождении, и есть Ольга Колоколова. Я помню ее, когда она приходила к нам накануне войны, и помню, как, вернувшись из эвакуации, у своей тети – Агнессы Константиновны – снова увидел не меняющуюся Олечку, чудом пережившую и ужасы блокады. Когда я стал учеником средней художественной школы, а потом студентом института имени И. Репина, я часто встречал ее на симфонических концертах в Филармонии. Она обожала Мравинского, глубоко и тонко разбиралась в произведениях великих композиторов. И я запомнил на одном из концертов ее лицо, скорбное, со взглядом, словно ушедшим в себя.
Я знал, что она одинока. Однажды произнесла: «Все, кого я любила, давно умерли или убиты». Она рассказывала мне об очаровательной, полной артистизма Олечке – моей маме, которую все любили… «О, я знаю столько ее тайн, которые никогда да никому не открою!» Мы говорили с ней в тот раз у беломраморных колонн бывшего здания Дворянского собрания, которое после Октябрьского переворота стало называться концертным залом Ленинградской филармонии. Взяв меня за руку, она сказала: «Когда я говорю с тобой, я будто общаюсь с Олей и Сережей; у тебя верхняя часть лица и глаза Сережины, а рот и овал лица – Олины. Мы с тобой оба так одиноки – и я понимаю, почему ты, как и я, так любишь музыку. Музыка – это дух, она разрушает одиночество, дает успокоение памяти прошлого и силы жить и верить в будущее».
Когда она говорила это, глаза у нее лучились, как у девочки, и я, глядя на нее, думал: «А ведь, действительно, „Конек-горбунок“.
«Ты единственный, – добавила она, будто прочитав мои мысли, – кто имеет право называть меня „Коньком“.
Помню, как однажды в белую ночь после концерта Н. Рахлина мы шли с ней пешком мимо Михайловского замка по Марсову полю, поднялись на мост, построенный императорским архитектором Леонтием Бенуа (братом Александра Бенуа, моего любимого певца Петербурга и великого знатока искусства, равного которому не знала история). В волшебном мареве ночей, которые превращают в мираж и грезу образ великого города, где вот уже сколько веков на шпиле Петропавловской крепости трубит победу России ангел, а Нева меняет свои краски – словно палитра неведомого художника, – случилось, что «Конек» стала мне рассказывать о первых днях революции, о том, как мой дедушка К. К. Флуг умер от голода. Как грабили Дибуны, и по рисункам Павла Федотова ходили солдатские сапоги, а портрет кисти Лампи, изображающий моего предка, был разорван штыком.
Она рассказывала, какое искусство проявляла моя мать, чтобы из оставшихся тряпочек сшить себе и ей платье; о начале великого террора – обысках, арестах и грабежах. «Олечка, – продолжала она, – работала в одном из учреждений, я часто навещала ее. Раскрою тебе только одну маленькую семейную тайну, – говорила она. – Когда после голода 20-х годов мы с твоей мамой стали посещать кафе, где продавались такие вкусные пирожные и кофе – совсем как до революции, у Оли был роман с одним художником, чуть ли не из круга „Мир искусства“. Я тебе его фамилию не скажу, но звали его Илья. И я думаю, не в память ли о нем Оля назвала тебя таким именем. У них были очень красивые и нежные отношения. Разумеется, это происходило задолго до встречи с твоим отцом. Оля очень любила Сережу, но ее тревожила непримиримость его взглядов, а также она боялась за круг его друзей».
Тетя Оля словно спохватилась и, оглянувшись, хоть за нами никого не было, попросила: «Только никому не говори о том, что я тебе сказала».
Прошло много лет, и совсем недавно, в 1991 году, мы с «Коньком», моим сыном и дочерью (Ваней и Верой) и друзьями поехали в Дибуны, «на старое пепелище», как заметила она. «С тобою двое друзей, я с ними незнакома и при них ничего не хочу и не могу рассказывать, – заявила Ольга Николаевна. – А мне есть что рассказать. Не забывай, мне уже девятый десяток. Я не вечна, и ты никогда не узнаешь того, что я знаю. Я верю в Бога и не боюсь смерти. На мою жизнь выпало столько горя, что ты даже не можешь себе представить». Она отвела меня к могучей столетней березе. Порывы осеннего ветра заглушали ее слова. Кружась по земле, неслись осенние желтые листья. Она посмотрела необычно серьезным, я бы сказал, волевым взглядом мне в глаза и стала говорить: «Ты, конечно, помнишь дядю Юру Григорьева? Это двоюродный брат твоей матери, сын, как ты знаешь, царского генерала, директора Первого Петербургского кадетского корпуса. „Они“ его выслали. Тетя Вера, его сестра, умерла во время блокады в вашей квартире. За вечную напряженность ее лица Оля окрестила Веру „Вагоновожатой“ – как всегда, очень метко. Ну так вот, – ее взгляд стал заговорщицки серьезным. – Дядя Юра служил офицером на императорской яхте „Штандарт“. Я тебе раньше никогда этого не говорила. Как и того, что я ездила к нему в ссылку и дважды сидела сама.
Ты не представляешь, каким очаровательным человеком был мой любимый Юрочка Григорьев!… Но вот твои друзья уже подходят к нам, да еще и с видеокамерой». «Конек, – спрашиваю я. – Что так боишься? Сейчас времена изменились. Те события и люди уже стали историей».
Она грустно улыбнулась: «Ты так думаешь? Ты так всегда спешишь, Ильюша. Я живу, как ты выражаешься, у черта на рогах. Приезжай ко мне, в мою однокомнатную дыру, где помещаюсь я и моя собачка. Я тебе передам очень важные документы. И скажу, где найти другие. Должна признаться, что я никому не верю. Ты мой единственный родной человек. Можешь взять с собой Ваню и Веру. У них такие благородные лица. А Верочка мне чем-то напоминает Олечку. Я чувствую в ней такой же твердый характер, который был и у Оли, несмотря на ее искрящийся юмор и артистизм».
В феврале 1993 года, покинув гостиницу «Прибалтийская», где останавливался во время приезда в Петербург, я с моим старым другом Анатолием Алексеевичем Бондаренко поздним промозглым вечером позвонил в знакомую дверь, из-за которой тотчас де раздался лай маленькой собачонки. «Конек» засуетилась, стала предлагать чай, благодарить за подарки, присланные к Новому году, выговаривая при этом, что так, как живу я, жить нельзя, что я все спешу и спешу. «Публика, – наставляла она, – тебя так любит. Твоих картин ждут. Я понимаю, что ты делаешь благородное дело для России, создав Академию. Но подумай и о себе. Даже сейчас от чая отказываешься – все некогда. У меня болит нога, и я не выхожу из квартиры. Спасибо, соседи не забывают. Меня почему-то в этом доме все любят».
«Моя задача, чтобы он не опоздал на „Стрелу“, – тихо вмешался Толя Бондаренко. Она грустно произнесла: „Я знаю, что скоро умру. Вот эта иконка, висящая над кроватью, – „Георгий Победоносец“ – завещана тебе. Вокруг творится снова ужасное – голод и нищета… Да вот главное, – спохватилась она, услышав под окном гудки ожидавшего такси. – В московском архиве ты можешь получить рукопись твоего двоюродного деда генерала Григорьева. Она называется „Дед – внукам“. То есть прямо предназначена тебе. Понимаешь? А вот фотография Юры Григорьева, когда он был гардемарином. Он тогда оказался в числе русских моряков, которых Государь посылал на помощь Мессине во время землетрясения в Италии“.
Таксист продолжал издавать надрывные гудки. «Толя, – обратился я к своему другу, чувствуя, что она хочет еще что-то сказать. – Поди, сядь в машину, я буду через минуту». Оставшись наедине со мной в крохотной передней, мой бедный «Конек» в порыве нежной материнской страсти стремительно прижалась ко мне и, целуя мое лицо, заговорила; выражение ее глаз, наполненных болью и страданием, я никогда не забуду. «Дуденька, мой родной, ты для меня всегда будешь единственным любимым Дудей, как ты сам себя называл, когда был совсем маленький. Подумай только, какая я старая. Вот как сейчас тебя – обнимала я твоего дедушку, которого ты никогда не видел». И я на своей щеке ощутил ее слезы. Проклятое такси вновь напомнило, что меня ждут. Вдруг она по-детски всхлипнула, словно душа ее хотела выплеснуть всю боль:
– Как «они» меня били, как глумились, какой пыткой были эти страшные ночные допросы. Я тебе расскажу все, никому ни разу ни о чем не рассказывала. А сейчас ты должен ехать… Какие кровавые ужасы мы пережили. Ты никогда ничего не боялся и нес в своих картинах Россию. И должен все-все знать.
С глазами, полными слез, я шагнул из подъезда хрущевской халупы в холодное, пронизывающее до костей петербургское ненастье.
Слезы не высыхали у меня до Васильевского острова, и я старался скрыть их от моего друга, который тактично молчал всю дорогу.
* * *
И вот копия архива генерал-лейтенанта Ф. А. Григорьева у меня на столе. Рукопись его мемуаров «Дед – внукам», никогда не издававшаяся и даже не упоминавшаяся в печати, а также его переписка с братом царя Константином Константиновичем Романовым, который был начальником Управления военно-учебных заведений царской России, составляют свыше тысячи страниц.
Читатель, ты не ошибся в своей догадке: это известный русский поэт, знакомый нам по инициалам К. Р., что значит Константин Романов. Его стихи – свидетельства такой чистой религиозной души, что сегодня, читая их, мы словно пьем воду из родника, когда вокруг все залито асфальтом и теснятся бетонные коробки, в которых живет племя «младое, незнакомое». Мне бы хотелось, прежде чем коснуться другой стороны деятельности К. Р. – деятельности государственного мужа, сделавшего столь много для развития и процветания доблестных российских войск, великой отваги и чувства долга русского офицерства, неукротимого бесстрашия русского солдата, напомнить читателю его некоторые стихи.
Одни из них стали хрестоматийными, на них написана прекрасная музыка. Ну кто не знает этот романс?
Растворил я окно, – стало грустно невмочь,
Опустился пред ним на колени,
И в лицо мне пахнула весенняя ночь
Благовонным дыханьем сирени…
Другие стихи, написанные в Павловске, Царском Селе, Петербурге, Венеции, Риме, в древних германских городах, не менее прекрасные, еще скрыты от большинства читателей пеленой времени.
Распустилась черемуха в нашем саду,
На сирени цветы благовонные;
Задремали деревья… Листы, как в бреду,
С ветром шепчутся, словно влюбленные.
А отливы заката, алея, горя,
Синеву уж румянят небесную:
На весну наглядеться не может заря,
Жаль покинуть ей землю чудесную,
Напоенный душистым дыханьем берез,
Воздух в юную грудь так и просится, —
И волшебных, чарующих полная грез
Далеко моя песня разносится!
О замечательном русском поэте К. Р. можно сказать, что он был поэт-воин. Душа истинного поэта, как и художника и музыканта, – таинство. Она обращена к Богу, вмещая в себе ответы на жгучие вопросы истории и современного мира, сочетая служение музам и отечеству, что особенно свойственно русским поэтам.
Я понимаю, что читатель, хоть и с трудом, но может достать сборник стихов К. Р., как может найти его эпохальную религиозно-историческую поэму «Царь Иудейский». Прошу извинения, но не могу не привести дивную его «Колыбельную». Стоит представить себе, как, может быть, по-иному складывалась бы жизнь многих людей, если бы каждая русская мать пела бы перед сном своему ребенку такие чистые слова веры, надежды и любви:
Спи в колыбели нарядной,
Весь в кружевах и шелку,
Спи, мой сынок ненаглядный,
В теплом своем уголку!
В тихом безмолвии ночи
С образа, в грусти святой,
Божией Матери очи
Кротко следят за тобой…
А в завершение краткого раздумья о поэзии К. Р. стоит привести еще одно его стихотворение, чрезвычайно показательное для сегодняшних дней, когда обесчещенные «демократической прессой» офицеры разложенной армии недавней сверхдержавы стыдливо стирают плевки с лица, терпя оскорбительные клички «оккупантов», спасая при этом «оккупированных» в случаях стихийных бедствий, при вспышках классовой и межплеменной грызни, все более погружаясь в пучину распада и безысходности.
Наш полк! Заметное, чарующее слово
Для тех, кто смолоду и всей душой в строю.
Другим оно старо, для нас – все так же ново
И знаменует нам и братство, и семью.
О, ветхий наш штандарт, краса полка родного,
Ты, бранной славою увенчанный в бою!
Чье сердце за твои лоскутья не готово
Все блага позабыть и жизнь отдать свою?
Итак, Великий Князь Константин Константинович был начальником Управления военно-учебных заведений. Основную часть их составляли кадетские корпуса. Сегодня, когда слышится это название – кадетский корпус, – думается, немногие представляют себе, что стоит за ним. Между тем с деятельностью этих, на первый взгляд, сугубо специальных заведений связаны многие страницы истории отечественной культуры, педагогики и некоторых других сфер бытия. Особенно ярко проявилось это в истории Первого Петербургского кадетского корпуса – первого не только по времени создания, но и по образцовости постановки воспитательного дела, служившей примером для всех заведений подобного рода. Недаром державными шефами его были российские Государи, а среди воспитанников – многие представители царствующей династии вплоть до последнего наследника Престола Цесаревича Алексея, принявшего мученическую смерть в мрачную июльскую ночь 1918 года в подвале Ипатьевского особняка. Стоит сказать несколько слов о причинах возникновения этого учебного заведения. Регулярная Русская армия, созданная Петром Великим, нуждалась в комплектовании национальными офицерскими кадрами. Существовавшие в то время военные школы не были способны справиться с этой задачей, и единственным путем подготовки офицеров оставался путь обучения их в чужих пределах. И вот в 1731 году указом Императрицы Анны Иоанновны в Санкт-Петербурге был учрежден «корпус кадетов» – Шляхетный кадетский корпус – на 200 детей. Примечательно, что на корпус мудрой Императрицей была возложена задача готовить молодежь не только для военной службы, но и для службы на всех поприщах государственной деятельности. Таким образом, он с первых же дней существования стал высшим учебным заведением, сочетавшим признаки и военной академии, и университета. Для размещения корпуса Императрица пожаловала лучший дом в Петербурге (с садом и постройками), принадлежавший ранее знаменитому сподвижнику Петра I князю Меньшикову. От нее же идет традиция неизменного заботливейшего участия российских монархов во всех делах «Рыцарской Академии» – как назывались кадетские классы корпуса. Разве не трогательно звучит, например, такое свидетельство первого Главного директора корпуса графа Миниха о том, что о наложенных на кадет «штрафах докладывается Ея Императорскому Величеству, дабы они по сему страх и стыд возымели и от того всяким образы воздерживались!» Еще при жизни Анны Иоанновны среди воспитанников корпуса возникло «Общество любителей русской словесности», членами которого были – внимание! – Сумароков, Херасков, братья Мелиссино, Свистунов, Остервальд, Елагин и другие, надеюсь, знакомые для русского человека имена. И вот, выступавший на заседаниях этого Общества с первыми поэтическими пробами Сумароков через семь лет после окончания корпуса написал первую русскую трагедию «Хорев». Поставленный по ней в корпусе спектакль произвел сенсацию.