После блокады, учась в школе, я несколько раз отвечал письменно, ибо подчас не мог выговорить ни слова. Когда от меня не ждали, что я буду говорить, я общался с друзьями долго, бодро и внятно. Меня поначалу дразнили Заикой. Но, видя, как меняется мое лицо и как я страдаю от этого недостатка речи, обостренного блокадой, перестали. Учителя же нередко обижали недоверием, думая, будто я не выучил уроки, – от этого я совсем становился немым.
Подытоживая эту главу о своем довоенном детстве, хочу добавить, что оно протекло в уже почти не существующем мире и было правдой сна. И, перефразируя Чехова, скажу: «В детстве у меня было детство!» Его прервала, как и у миллионов детей моего поколения, война.
КТО МОИ ПРЕДКИ?
Моя борьба художника и мой жизненный путь, история моей травли, замалчивания и унижения…
Пусть потомки узнают все это от меня, а не от тенденциозных «исследователей». Да, мы дети страшных лет России, и я один из миллионов верящих, гонимых и побеждающих. Не отступать никогда – это самая большая победа! Долг моей совести написать эту книгу-исповедь. Для многих с течением неумолимого времени мои свидетельства очевидца и художника будут приобретать все более и более возрастающую историческую ценность.
Итак, кто мои предки? Скажу сразу: со стороны отца русские крестьяне Московской губернии. Мой дед Федор Павлович Глазунов – почетный гражданин Царского Села, это та граница, за которой кончается моя родовая память и знание по линии отца. Здесь я только могу ощущать в себе силу и любовь к родной земле, уходящим в седую старину поколениям землепашцев и воинов, являющихся плотью народа русского…
Со стороны матери мой род древний, дворянский и, по семейному преданию, восходящий к легендарной славянской королеве Любуше, жившей в VII веке и основавшей город Прагу. С Россией его связал приглашенный Петром Великим сын священника из Шварцвальда, приехавший в Санкт-Петербург.
Как известно, происхождению многих родов, фамилий сопутствуют романтические легенды, восполняющие отсутствие точных исторических фактов, но, однако, не возникающие на пустом месте. Есть такая легенда и о начале моей родословной по материнской линии… Мне в детстве рассказала ее моя мать Ольга Константиновна Флуг. Помню, она рассказывала мне ее на Васильевском острове, стоя в сумерках около сфинксов на берегу Невы, напротив здания Императорской Академии Художеств. Мы тогда не знали, что ее мечта осуществится и мне суждено будет проучиться в священных для каждого русского художника стенах долгих тринадцать лет. Тогда, накануне войны, слушая мать, я смотрел в глаза запорошенным снегом сфинксам и запомнил пылающие светом окна Академии, которые отражались в черных полыньях незамерзшей Невы.
Но возвращаюсь к преданию. «Давным-давно в далекой Чехии жила прекрасная и мудрая королева Любуша, за мудрость свою прозванная вещей»… (позднее у одного из историков я прочел о Русе, Чехе и Ляхе, которые, как известно по преданию, дали название русским, чешским и польским племенам – многоликим и могучим племенам славянской расы).
Глядя на могучие волны Невы, где на другом берегу словно к нам протягивал бронзовую руку царь Петр, топчущий змея, как Георгий Победоносец, мать продолжала: «У королевы Любуши не было мужа, и она решила пустить своего златогривого коня в поле, всем объявив: „Перед кем он остановится, тот и будет моим мужем“. Конь мчался через поля и леса, королева Любуша ехала сзади со свитой в золотой карете. Наконец, конь домчался до бескрайнего поля, где пахал одинокий пахарь и пел песню. Конь остановился перед ним и ударил копытом в землю. „Да быть по сему“, – сказал пахарь, опираясь на плуг. Он воткнул в землю свой посох, из которого выросли три розы…»
На нашем гербе действительно из жезла растут – не три розы, а три обозначения плуга – словно напоминание, что наша родовая фамилия происходит от слова «плуг»…
«Не говори об этом никому, – добавила мать, – ты ведь знаешь, какое сейчас время: кто расстрелян, а кто – выслан».
Полную легенду о королеве Любуше, основательнице города Праги, любознательный читатель может прочесть в энциклопедии Брокгауза и Эфрона.
Многие историки говорили мне, что королева Любуша, жившая в VII веке, для западных племен славян имела такое же значение, как для русичей княгиня Ольга – мудрая «королева Ругорум» – «королева руссов», как называли ее византийцы, дивясь государственному уму приобщенной позднее к лику святых бабки князя Владимира, крестителя Киевской Руси. Сын ее Святослав был одним из великих правителей Европы и Древней Руси. Имя его овеяно легендарной славой!… Это он уничтожил иго Хазарии, разметав ее по ветру в борьбе за создание своей великой державы.
Корни родословной в России по линии матери начинаются с Готфрида Флуга, который был призван Петром Великим в Петербург для преподавания математики и фортификации.
Генерал Флуг участвовал с конными полками в битве под Лесной, где русские разбили войско генерала Левенгаупта, шедшего на помощь Карлу XII под Полтаву.
Я помню, что до войны у нас в шкафу под бельем хранился завернутый в газету рулон. На пожелтевшей бумаге тушью изображалось фамильное дерево дворянского рода Флугов. Помню, что оно было могучим и уходило корнями в славянскую землю.
* * *
Где начинается и где кончается наша родовая память о нашем происхождении? Украсть, исказить и уничтожить историю народа – величайшее преступление. Не случайно ведь, что у большинства народов разных рас и цивилизаций, а особенно у славянского племени, память о предках переходила в религиозное начало. Стереть память о них, об истории народа – значит превратить его в стадо рабов, которым легко управлять. «Хлеба и зрелищ!» Это хорошо понимали коминтерновцы, завоевавшие Великую Россию и уничтожившие не только элиту сословий каждой покоренной нации, но и историческую застройку древних городов, прежние названия улиц и осквернившие старинные кладбища. Отнимали про будущею.
Знаменательно, что сказанное мне однажды русским православным священником словно повторила моему другу писателю знаменитая болгарская ясновидящая Ванга: «Почему ты второй год не празднуешь день своего рождения? Это грех. Тебе в этот день по милости Божьей отец и мать даровали жизнь. И могилы предков твоих разорены и не ухожены. Без предков не было бы и твоих родителей».
Вот, наверное, почему и я, слушая внутренний голос, вырвавшись из объятий неминуемой смерти во время ленинградской блокады, будучи двенадцатилетним подростком, записал все, что знал о своем роде со слов моей погибшей от голода матери Ольги Константиновны Флуг. Поскольку некоторые представители моего рода оставили определенный след в истории государства Российского, помяну в следующей главе своего прапрадеда – историка, географа, основателя русской статистики Константина Ивановича Арсеньева, воспитателя Царя-Освободителя Александра II.
Мой прапрадед – воспитатель царя
На день рождения, когда мне исполнилось восемь лет, мама подарила мне роскошно изданную книгу «Царские дети и их наставники». Я залюбовался изящным рисунком виньетки, увенчанной царской короной. Благоговейно перелистывая страницы книги с золотым обрезом, узнавал лица царей, знакомых мне по портретам, виденным в Эрмитаже и Русском музее.
…Я уже слышал, что после революции детей-школьников возили в Петропавловскую крепость, чтобы они плевали в оскверненные могилы русских правителей. «Не показывай книгу своим друзьям во дворе. Это опасно», – предупредила, грустно улыбаясь, мама. Смотря на меня своими зелено-серыми глазами, она добавила, почему-то шепотом: «Ведь наш родственник Арсеньев преподавал цесаревичу Александру историю и географию.
Ты должен запомнить, что фамилия твоей бабушки и моей матери Елизаветы до замужества была Прилуцкая.
Ее сестра, Наталья Дмитриевна, как ты знаешь, вышла замуж за дядю Федю Григорьева, генерала, директора Первого кадетского корпуса у нас в Петербурге на Васильевском острове. А их мать, Мария, была дочерью воспитателя Государя Александра II – Константина Ивановича Арсеньева».
В энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона К. И. Арсеньеву (1789—1865) посвящена целая страница. Кроме высокой оценки его ученых трудов, обогативших историческую науку, там отмечается также: «В качестве учителя Арсеньев оказал бесспорное влияние на склад мыслей и характер Царя-Освободителя. Личные отношения высокого ученика к своему учителю были самые сердечные и близкие. Когда в „1837 году цесаревич предпринял путешествие по России, из учителей его сопровождали только поэт Жуковский и Арсеньев, который руководил образовательной стороной поездки и составил указатель мест, которые следовало осмотреть подробнее“.
Очень большая статья о моем прапрадеде К. И. Арсеньеве помещена в Русском биографическом словаре. В ней, в частности, сообщается:
«Арсеньев Константин Иванович, географ и статистик, родился октября 1789 года в селе Мироханове, Костромской губ., в 15-ти верстах от города Чухломы… Сын сельского священника, Арсеньев получил первоначальное образование в Костромской семинарии, куда поступил в конце 1799 года. Отсюда он в числе лучших воспитанников был послан в 1806 году в Петербург, в педагогический институт. Тут он особенно усердно занимался историей, географией и скоро обратил на себя самое лестное внимание профессоров.
…Еще в феврале 1828 года Император Николай собирал комитет из приближенных к нему лиц для обсуждения вопроса: кому поручить преподавание наук Наследнику престола? При этом случае Его Величество сказал: «Для истории у меня есть надежный человек, с которым я служил в инженерном училище – Арсеньев. Он знает дело, отлично говорит и сыну будет полезен». Кроме того, Арсеньеву было поручено и преподавание статистики. Но так как печатных материалов по статистике России тогда почти не было, то 19 апреля 1828 года был дан следующий указ министру внутренних дел: «По требованию коллежского советника Арсеньева повелеваем доставлять ему все из всех министерств сведения, нужные к составлению статистики Российской империи для преподавания Его Императорскому Высочеству Великому Князю Наследнику престола». «По собрании сих сведений, – пишет Арсеньев в одном из своих писем, – Государю угодно было отправить меня по важнейшим губерниям России, чтоб я все видел собственными глазами, и потом послать меня в чужие края для сравнения отечественного с иностранным».
…В придворных сферах Арсеньев оставался все тем же глубоко гуманным человеком, и, конечно, он старался всеми силами подготовить почву, на которой зародились планы великих реформ Царя-Освободителя… Со 2 мая по 14 октября 1837 года Наследник путешествовал по России, и Арсеньев находился в свите, сопровождавшей Великого Князя.
…Этим путешествием воспитание Наследника закончилось, и Арсеньев всецело отдался своим служебным и научным занятиям. Еще 11 апреля 1832 года Арсеньев был назначен членом Совета Министерства Внутренних Дел, а 24 января 1835 года он был сделан членом статистического отделения, и вместе с тем ему поручено управление делами и работами его. На этой должности Арсеньев состоял до 1853 года, и его деятельность тут была столь важна, что он по справедливости может быть назван одним из отцов нашей официальной статистики».
Читая эти скупые энциклопедические строки, я словно опять вижу давно умерших во время блокады Ленинграда родственников, их родные лица, слышу их воспоминания о нашем прародиче. И понимаю тревогу о том, что не дай Бог, если «они», узнав, что он был воспитателем царя, доберутся и до нас.
* * *
Несмотря на все разрухи и огонь войны, у меня сохранилась «Выпись из метрической книги родившихся за 1897 год», свидетельствующая о том, что 13 августа родилась раба Божия Ольга – моя мать, а 26 сентября ее крестили. Родители – как отмечено в документе – «горный инженер, коллежский советник – Константин Карлович Флуг и законная жена его Елизавета Димитриевна, оба православные и первобрачные. Восприемниками были: надворный советник Николай Николаевич Арсеньев и жена полковника Наталья Дмитриевна Григорьева».
«Совершал таинство крещения протоиерей в церкви святого Спиридона… в Санкт-Петербурге».
Читатель, надеюсь, не забыл, что Н. Д. Григорьева, жена генерала Ф. А. Григорьева (в девичестве Прилуцкая), была родной сестрой моей бабушки Елизаветы Димитриевны Прилуцкой-Флуг, которая в семейном кругу звалась «Джабиком» и умерла в блокаду.
Образ дочери К. И. Арсеньева Марии, вышедшей замуж за Димитрия Прилуцкого, – матери моей бабушки, сохранился на старом дагерротипе, который я храню и, рассматривая его, словно погружаюсь в атмосферу далекого прошлого.
Правда, должен отметить, что от ее образа веет не Петербургом униженных и оскорбленных, а Петербургом – столицей великой империи, духовные богатства которой создавались и множились поколениями, когда каждое сословие могучего государственного организма России имело свою честь и уверенность в правоте созидания.
Знали бы они, какая катастрофа ожидает их потомков, и какой мученической жертвой многомиллионного геноцида падут они в кровавой мясорубке «Великой Октябрьской революции».
Сколько пало их на полях братоубийственной гражданской войны! Сколько расстреляно и сослано!
Из всех войн я признаю лишь войны освободительные, войны в защиту Отечества. Из всех революций можно признать лишь одну – национально-освободительную. Только ее путь прям и светел, как у всех Божьих деяний. Все прочие революции – сатанинские, несущие нищету, вырождение и смерть.
Только национальная революция, а не эволюция может спасти угнетенный и подъяремный народ.
* * *
В архивных документах, которые недавно мне удалось разыскать, есть письмо К. И. Арсеньева одному из высших сановников, в котором он рассказывает о работе специальной комиссии по установлению места захоронения князя Д. Пожарского. Прах его был обнаружен 23 февраля 1852 года в одной из гробниц в Суздале.
Известно, какой прекрасный памятник из мрамора воздвигли затем над останками великого сына России. Ведь тогда, в дни подвига Пожарского, судьба русского государства висела (как и сегодня) на волоске. Русская смута кровавым кошмаром распростерлась над нашими бескрайними просторами. Воззвание Патриарха Гермогена, звучащее сегодня так же современно, как и несколько веков назад, явилось той закваской, что подняла волну национального возрождения, на гребне которой встали Козьма Минин и Дмитрий Пожарский.
Напомню, что останки Козьмы Минина, славного нижегородского гражданина, были взорваны вместе с храмом в нижегородском Кремле в 30-е годы, а на том месте сооружено здание обкома партии.
Похожая участь постигла и надгробие князя Пожарского. Ставлю себе в заслугу, что если мой прапрадед К. И. Арсеньев открыл место захоронения народного героя, то я, его праправнук, впервые в советской прессе, в очередной период гонения на все русское, сумел напечатать материал о том, что на месте великолепного торжественного надгробия в Спасо-Ефимьевском монастыре (Суздаль), где вначале была тюрьма, а потом колония для малолетних преступников, ныне находится гора мусора, – и тем самым обратил внимание на этот вопиющий факт глумления над нашей историей и культурой.
Старожилы города и многоопытные ветераны борьбы за сохранение памятников русской культуры рассказали мне, что мрамор надгробия пошел на фонтан одной из дач Лаврентия Берии. А сейчас вместо горы мусора на унылом постаменте установлен бюст князя Пожарского.
Павел Андреевич Федотов – друг семьи Флугов
После революции в нашем доме, в Дибунах, принадлежавшем моему деду К. К. Флугу, был организован детский сад, а ныне и по сей день размещается какое-то учреждение. У деда Константина Карловича были портреты наших прадедов кисти Лампи, огромная коллекция старых русских монет и медалей воинской славы России. Но главное, о чем я скорблю, – это потеря многих рисунков и работ одного из моих любимых художников Павла Андреевича Федотова, который был другом семьи моего прадеда Карла Карловича Флуга. В Третьяковской галерее и Русском музее хранится множество рисунков и портретов семьи и знакомых К. К. Флуга. Когда умер член семьи Флугов Егор Гаврилович, то Федотов, используя натурный рисунок, сделанный со своего покойного друга, написал маслом портрет «Е. Г. Флуг со свечой» (широко известный читателям по многочисленным репродукциям и находящийся ныне в Русском музее), передав в опущенных глазах и освещенном свечой лице его ум и благородство. Помню семейное предание о том, что для «Утра свежего кавалера» позировала горничная Флугов, а при написании фигуры жеманной невесты в «Сватовстве майора» был привлечен для наброска Карл Карлович. Рисунки в саду с горничной, с гувернанткой сохраняют правду жизни давно ушедшего. Я помню, в нашей семье говорили о том, что когда А. И. Сомов (отец знаменитого мирискусника К. Сомова) работал над своей монографией о Федотове, вышедшей в Санкт-Петербурге в 1878 году и ныне ставшей библиографической редкостью, то мой прадед и, очевидно, дед давали ему какие-то справки и пояснения. Несмотря на революционные вихри, когда почти все, что было в семье, утеряно, чудом сохранились листы, вероятно, написанные моим дедом. Поскольку эти записи нигде не публиковались и представляют, как мне думается, интерес для всех, любящих русское искусство, в частности Федотова, я предлагаю их вниманию читателя.
«Из рассказов моего покойного отца об известном русском художнике-жанристе и поэте Павле Андреевиче Федотове у меня сохранились о нем следующие отрывочные сведения.
Федотов, тогда (в сороковых годах) офицер Лб. Гв. Финляндского полка, приходил очень часто к родителям моего отца, в 15 линии Васильевского острова, в деревянный дом моей бабушки, который в настоящее время принадлежит мне. Познакомился он с ними случайно, если не ошибаюсь, зайдя однажды напиться, как-то идучи мимо, почувствовав себя дурно. Павел Андреевич Федотов очень некрасив собой, но при разговоре лицо его оживлялось и делалось красивым, симпатичным, приятным; глаза были у него умные и выразительные. Бабушку мою Шарлотту Францевну Флуг он очень уважал и любил за ее любезное и душевное обхождение и был дружен с моим отцом, посещавшим одно время Академию художеств и отзывчивым к поэзии и искусству. Несколько раз в неделю заходил он к ним, чувствуя себя, как одинокий человек, особенно хорошо в семейном круге. Свои жанровые картины рисовал он по вечерам за семейным столом моей бабушки, а мой отец обыкновенно в это время читал что-нибудь вслух.
Павел Андреевич был большой юморист… Когда заходила речь о его материальном положении, а нужно заметить, что он всю жизнь свою страшно бедствовал, П. А. говорил моей бабушке: «Мой отец так неосторожно служил, что ничего мне не оставил».
Об одном умершем толстяке, любившем хорошо и много покушать, он говорил, что ему на кресте следовало написать соответствующую эпитафию, в которой, между прочим, находились бы следующие слова: «И пусть вырастет на могиле куст, и на каждой ветке пусть будет по котлетке».
Когда речь заходила об общих знакомых и он не мог припомнить фамилии того или другого лица, то брал мелок и несколькими штрихами быстро набрасывал на ломберном столе черты вышеупомянутого лица, и выходило так похоже, что сейчас же узнавали по рисунку, о ком шла речь. Раз П. А. присутствовал на похоронах какого-то немца и, придя к бабушке моей, стал рассказывать, как много было народу и кто был из знакомых. На вопрос бабушки, как понравилась речь пастора, последний ответил, что почти ничего не понял, так как по-немецки знал плохо, понял только некоторые слова пастора…
Когда же бабушка спросила об имени пастора, П.А., не зная его, подошел к ломберному столу и начертил мелком портрет, в котором сейчас же узнали пастора Яна.
По рассказам моего дяди, отец Федотова участвовал в Турецкой кампании и жил с одним приятелем в палатке, причем прислугой у него была турчанка, так привязавшаяся к Федотову, что по окончании кампании поехала с ним в Россию и сделалась женой Федотова, а потом и матерью Павла Андреевича.
Об этом, а равно и других эпизодах своей жизни, часто рассказывал П.А. моим домашним, разгуливая по аллеям нашего в 15-й линии сада или сидя на большой террасе под окрашенной в зеленый (а ля бильярд) цвет крышей. За обедом он всегда был душой общества, непременно читал свои стихи, между прочим, «Женитьбу майора». На существующей его картине «Сватовство майора» для фигуры жеманной невесты позировал мой покойный отец, а в лице жениха-майора он изобразил самого себя. Затем в картине «Утро после пирушки» женщина, показывающая дырявый сапог чиновнику с полученным накануне орденом в петличку, срисована с нашей старой прислуги Настасьи – жены артельщика Федора Яндовина, выкупленного моим дедушкой из крепостного состояния. Уходя от нас по довольно уединенным улицам, Федотов часто останавливался у кабачков и трактиров, вглядываясь в типичные лица гуляющих людей для своих эскизов.
Под конец жизни П.А. сошел с ума и был помещен в больницу Всех Скорбящих по Петергофскому шоссе. Он помешался от безнадежной любви и наяву и во сне говорил про какую-то Юлию.
У моего отца была драматическая картина Федотова, на которой последний изображен в больничном халате с наголо бритой головой, а на заднем плане в дверях – его любимый старый денщик.
Все этюды и картины рисованья Федотова мой отец тщательно собирал, но, отдав однажды одному знакомому, обратно не получил и только спустя много лет случайно увидел свою коллекцию в магазине Бегрова, который просил за нее 1500 рублей».
«А. П. Федотов… бабушке моей Шарлотте Францевне Флуг говорил: „Дворник Ваш богаче и счастливей меня. Мне необходимо бывать на балах в Зимнем Дворце; что стоит один мундир, а должен он быть с иголочки; шелковые длинные чулки стоят в Английском магазине 40 руб. ассигнациями, но я еще должен взять карету, а на „ваньке“ меня и к подъезду Дворца не пустят“.
Федотов любил аккомпанировать свои песни на гитаре, на которой очень хорошо играл… Матушка моя часто посылала ему на квартиру от обеда покушанье, зная, что у него изобилия не было».
* * *
Личность и великое искусство трагического и странного художника П. А. Федотова, тесно связанные с судьбой моей семьи, являются частью и моей жизни. Я помню, как в темной, холодной комнате (тогда как в других лежали мертвые родственники – бабушка, тетя – и жуткой пустотой зияла комната, где умер отец) при свете коптилки на меня неотступно смотрели с портрета кисти Федотова глаза моего прадеда К. К. Флуга. Словно времена остановились, и они до жути пристально внимали из 40-х годов XIX века всему ужасу катастрофы своих потомков в 42-м году XX века.
Много лет спустя моя тетя Агнесса Константиновна решила передать этот портрет по просьбе работника Третьяковской галереи в знаменитое национальное собрание. Несколько лет назад, придя в Третьяковскую галерею, я увидел под стеклом витрины все в той же знакомой рамке на глухом зеленом фоне незабываемые глаза прадеда. Почему-то мне стало страшно, мгновенно встали в памяти ушедшие страшные времена. Под этим портретом от голода умерла моя мать. И еще я вспомнил, как незадолго до войны стоял с матерью в Александро-Невской лавре на торжественном праздновании юбилея великого русского художника П.А.Федотова. Запомнилось грустное надгробие Мартоса, прекрасные траурные марши в мраморе, посвященные великим людям России. Помню, кто-то говорил, что когда вскрыли могилу А. Меньшикова, сподвижника Петра Великого, увидели, что он был похоронен в красных суконных штанах. После блокады, живя в пустом, безумно одиноком городе, где было так мало людей и так много скульптур, мы, ученики средней художественной школы при Академии художеств, любили рисовать в Александро-Невской лавре отраженные в воде храмы; оскверненные, заброшенные фамильные склепы великих людей России: Мусоргского, Чайковского… надгробие Федора Михайловича Достоевского. Надгробия прошлых веков поросли травой и были так непохожи на кресты и памятники XIX века. На кладбище стояла тишина, только за оградой на Неве кричали птицы и гудели пароходы. Старые кладбища навевают просветленную грусть и, читая заслоненные бузиной, сиренью, закрытые стволами могучих деревьев с трудом разбираемые надписи на могилах, приобщаешься к таинству неудержимо бегущего времени и бессилия человека перед загадкой смерти.
Запомнились державинские слова на одной из могил акрополя Александро-Невской лавры:
Река времен в своем стремленье
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей…
Или еще одна надпись, исполненная шрифтом XVIII века, прочитывалась сквозь мох и густые заросли травы: «Путник, остановись, я, как и ты теперь, гулял среди могил…» Много-много раз, в разные периоды жизни, смотря на черный мраморный крест, надгробие Федора Достоевского, старался вникнуть в высеченные на нем, словно золотом ржи, написанные по-старославянски мудрые слова Евангелия: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода».
* * *
Памятники старины – старинные книги, гравюры, картины, мебель – всегда заставляли меня приходить в неописуемое волнение, и не только, наверное, потому, что от соприкосновения с ними будоражились некие генные токи, пробуждающие историческую память о наших предках… Сколько любви и духа человечество вложило в них и донесло до нас через века и годы! Я уверен, что существует огромная духовная энергия, помогающая жить, заключенная, скажем, в ладанке или в каких-то амулетах. Как недавно установили ученые, рыбы под водой кричат. Я уверен, что со временем люди создадут прибор, которым смогут измерять степень излучения доброй энергии, исходящей от старинных предметов.
Быт XX века создан машинами. Современная мебель, например, как и архитектура, – глуха и мертва. Все это не создано душой и энергией любящего, творческого человека. И потому не затрагивает чувства. А как в детстве я любил рассматривать словно вынесенные со дна Атлантиды старинные открытки, книги, гравюры, певучие и мужественные линии русской мебели, так потрясшей в свое время Стендаля, который шел вместе с армией Наполеона к Москве. Он, как и Наполеон, в своем письме констатировал, что русские вельможи живут богаче и роскошнее французских. Красива и обильна была Россия…
Каждое сословие имело свою красоту быта. И если мы от хором богатых вельмож обратимся к крестьянской избе в нашей прекрасной Великороссии или на русском Севере, то можно поспорить, что красивее – ампирная мебель Павловска, например, или расписные шкафы русского крестьянина, со стоящей рядом прялкой, пронзительно наивно-мудрым лубком и мерцающими в красном углу избы божественными «умозрениями в красках» – молитвами наших иконописцев.
Сегодня любят говорить о «наиве» в искусстве. Я в таких случаях всегда вспоминаю слова моего дяди Михаила Федоровича Глазунова, который говорил, что оставаться наивным после двадцати лет – это значит быть глупым. Художники, творящие «наив» в искусстве XX века, в большинстве своем далеко не глупые люди. Но как, например, югославская школа «наива», равно как и фабрика «наивного искусства» бывшего СССР, четко ориентированы на определенную тенденцию, ведущую к оглуплению людей. Один московский художник в ответ на мой укор сказал: «Сегодня немцы очень любят наивное искусство и хорошо за него платят. А жить-то надо!»
Я прошу извинения у читателя, что далеко отошел от темы Федотова, к которой хотел бы снова вернуться. В погоне за живым дыханием уцелевшей русской цивилизации, прерванной холостым выстрелом «Авроры», приехав однажды в мой родной город, без которого не могу жить (начинаю буквально болеть, как вдали от любимого человека), я зашел, как всегда, в комиссионный магазин на Наличной улице. Помню, в детстве первое мое посещение с отцом комиссионного магазина на Невском оставило в моей душе такой же след почти, как от посещения Эрмитажа. Великолепные люстры, огромные картины в духе Тьеполо, строгие голландские портреты с дивно написанными складками шелка и бархата, грустные руины Рима, с пафосом воспетые Пиронези, благородные образы русских вельмож – все это напоминало не магазин, а музей.
Сколько грабили Россию, грабят и до сегодняшнего дня! Но до чего же неисчислимы богатства, накопленные трудом наших предков. Взять, например, икону, или, как называли при коммунистах, древнерусскую живопись. Иконы жгли, уничтожали, продавали за границу. Думаю, что количество икон в России исчислялось миллиардами. Не случайно жена Троцкого – Н. Седова ведала награбленными ценностями русских церквей. Я сейчас имею в виду не живопись, а золото, серебро и драгоценные камни, которыми были так богаты даже наши даже сельские храмы. Сейчас, разумеется, уже не купишь за тридцать рублей, как я купил когда-то, туалет XVIII века; павловские стулья по 10 рублей, Боровиковского за символическую сумму… И вот, войдя под высокий потолок комиссионного магазина на Наличной, я увидел иконы XIX века с пестрящими от многочисленных нолей этикетами цен. Это было недавно.
Дойдя до витрины, я увидел дорогостоящую ростовскую финифть, разбитую, но тщательно склеенную. Перевел взгляд на маленький холстик, приблизительно 30х20 см; и в глазах потемнело: Федотов! Не веря себе, прошу открыть витрину и, сдерживая волнение, равнодушно спрашиваю у продавщицы: «А это что за барынька?» А про себя думаю: «Мать друга Федотова – Дружинина! Но ведь ее портрет находится в Русском музее». Перевернул темный от времени маленький холст. Читаю бирку: «Неизвестный художник XIX века. Портрет. Цена – 5 тыс. рублей». Кто-то в ухо из-за спины говорит: «Илья Сергеевич! С каких пор Вы „копиюхами“ стали интересоваться? Купите лучше эту икону Спаса. Сорок пять тысяч, по-нынешнему – даром! Хоть и XIX век, а красиво!» Сдерживая прерывающийся голос и не выпуская из рук портрет, говорю: «Выпишите, пожалуйста, чек».
И в библиотеке, где я провел столько счастливых дней, будучи студентом Академии художеств, в последней монографии о Федотове (очень скучной и вяло написанной, как и большинство книг советских искусствоведов) нашел портрет М. П. Дружининой. Около 1848 года. Сравниваю по миллиметрам: «Это не копия!»