Простой пустяк, слишком незначительный, чтобы вспомнить о нем в другое время. Но был и другой пустячок, который вспомнился мне позднее и приковал мое внимание к убийству, которое, быть может, не так уж занимало меня в те времена, по выражению Де Квинси. Я припомнил, как однажды, найдя в «Кто есть кто?» фамилию Гленорчи, узнал, что он женился на дочери весьма состоятельного помещика из Лоустофта в Саффолке.
– Лоустофт, Саффолк… Что за туманные намеки? – сказал Гэхеген. – Есть ли в них указание на какой-то ужасный, подозрительный факт?
– В них, – отвечал Понд, – есть указание на тот ужасный факт, что леди Гленорчи – не шотландка. Если бы она предложила сигареты за обеденным столом своего отца в Саффолке, то такой пустяк, как десять заповедей, выветрился бы из памяти гостей моментально. Но я-то знал, что нахожусь в Шотландии и все только начинается. Я уже сказал вам, что старик Кэмпбелл наставлял и готовил юного Ангуса к медицинскому званию. Для такого, как Ангус, большая честь иметь репетитором Кэмпбелла; но и для такого, как Кэмпбелл, видимо, приятно иметь такого питомца, как Ангус. Тот всегда был самым трудолюбивым, целеустремленным и сообразительным учеником, и старик вполне мог ему доверять. А после всего, о чем я рассказываю, стал еще трудолюбивей и целеустремленней. И впрямь, он столько времени провел со своим репетитором, что провалился на экзамене. Как раз это меня впервые убедило, что моя догадка верна.
– А также ясна и прозрачна, – оскалился Гэхеген. – Он так упорно работал со своим репетитором, что провалился на экзамене. Еще одно утверждение, которое надо бы растолковать.
– Это на самом деле очень просто, – невинно ответил мистер Понд. – Но чтобы все объяснить, нам следует вернуться на минуту к загадке убийства. В округе уже распространилась детективная лихорадка; все шотландцы обожают спорить, а тут действительно была зачаровывающая тайна.
Важной в этой тайне была рана, которую, как сперва казалось, нанесли чем-то вроде кинжала, однако потом эксперты обнаружили, что применен другой инструмент, весьма необычной формы. В поисках разных ножей прочесали всю округу, и первое подозрение пало на каких-то диких парней с северных окраин, сохранявших исторически сложившуюся тягу к собственным кинжалам. Все медицинские авторитеты согласились, что инструмент несколько тоньше, чем кинжал, хотя ни один из них не мог даже предположить, что же это такое. Люди непрестанно обыскивали дворик и церковь в поисках следов. И как раз в это время Ангус, строгий приверженец этого прихода, который даже склонил однажды старшего друга и наставника послушать проповедь на вечерней службе, случайно направился туда – вообще-то он просто пошел в церковь. Так мне стало ясно, что я напал на правильный след.
– Вот как? – тупо сказал Уоттон. – Так вам стало ясно, что вы напали на след?
– Боюсь, мне вот не стало ясно, – сказал Гэхеген. – Честно говоря, мой дорогой Понд, должен заметить, что из всех бесследных, бесцельных и бессвязных утверждений, которые я когда-либо слышал, самые бессмысленные те, что мы только что удостоились услышать от вас. Сначала вы нам рассказываете, что два шотландца затеяли разговор о нравственности убийства и не закончили его; затем бросаете обвинение светским хозяйкам; далее вы обнаруживаете зловещий факт, что одна из них переехала из Лоустофта; потом возвращаетесь к одному из шотландцев и говорите, что он провалил экзамен, так как усиленно занимался с учителем; наконец, задержавшись немного на необычной форме ненайденного кинжала, вы сообщаете нам, что этот шотландец отправился в церковь и вы напали на верный след. Воистину, если вы в самом деле находите что-то святое в пустых беседах, я должен заявить, что вы напали на след одной из них.
– Да, – терпеливо сказал Понд. – Все, что я сказал, вполне связано с происшедшим; но вы-то знаете, что произошло. История всегда кажется бессмысленной и несерьезной, если упускать из виду то, что действительно случилось. Вот почему газеты так скучны. Все политические новости, как и многие из полицейских (хотя эти – на порядок выше), так запутанны и бессмысленны, потому что надо просто рассказывать, не говоря, в чем дело.
– Ну тогда, – сказал Гэхеген, – попытаемся извлечь хоть какой-нибудь смысл из этой бессмыслицы, которая, в отличие от газетной, даже не имеет оправданий. Из вашего вздора возьмем хотя бы одно – почему вы говорите, что Ангус не прошел экзамена, так как много занимался с учителем?
– Потому что он не занимался, – отвечал Понд. – Ведь я не сказал, что он занимался с учителем. По крайней мере, я не сказал, что он занимался ради экзамена. Я сказал, что он был со своим учителем. Я сказал, что он проводил дни и ночи с учителем – но они не готовились ни к какому экзамену.
– Вот как! Что же они делали? – сердито спросил Уоттон.
– Они все время спорили! – закричал Понд, едва не взвизгнув. – Они перестали спать и есть, но все время спорили – спор ведь прервали за обеденным столом. Вы что же, никогда не видали ни одного шотландца? Вы полагаете, что дама из Саффолка с пригоршней сигарет и полным ртом чепухи может остановить двух шотландцев, если они начали спорить? Они начали сызнова, когда пошли за шляпами и пальто, и еще больше воодушевились, выйдя за ворота. Только шотландский поэт способен описать, что они тогда вытворяли:
Один провожал другого домой, А потом его провожал другой.
И вот часы, недели, месяцы напролет они, не сворачивая, обсуждали то самое, что предложил д-р Кэмпбелл: когда добрый человек совершенно убежден, что дурной человек причиняет обществу зло, которое не вмещается в шкалу законных критериев, добрый имеет моральное право убить дурного и тем самым только умножит свою добродетель.
Понд сделал паузу, потянул себя за бороду и уставился в стол. Потом продолжал:
– По причинам, которые я уже упоминал, но не объяснил…
– Да что это с вами, мой дорогой? – весело воскликнул Гэхеген. – Вечно вы упоминаете, но не объясняете!
– В силу тех причин, – рассудительно продолжал Понд, – мне случилось немало узнать о стадиях упрямого и тяжелого спора, о котором больше никто ничего не знает.
Ведь Ангус был искренним правдоискателем, желавшим удовлетворить свою душу, а не просто сделать себе имя; а Кэмпбелл – достаточно выдающаяся личность, чтобы с не меньшим рвением убеждать ученика, чем целую аудиторию. Но я не собираюсь рассказывать вам со всеми деталями, как проходил спор. По правде сказать, я, что называется, небеспристрастен. Как можно сформировать убеждение и остаться беспристрастным в споре – я уразуметь не в силах. Полагаю, мне скажут, что я не смог бы описать дискуссию беспристрастно, ибо сторона, коей я симпатизирую, – не та, что победила.
Светские хозяйки, особенно когда они приезжают из-под Лоустофта, не знают, к чему ведет спор. Они обрушат не только кирпич, но и бомбу – а потом надеются, что та не взорвется. Во всяком случае, я-то знал, куда ведет спор за столом у Гленорчи. Когда Ангус предложил критерий десяти заповедей, а Кэмпбелл назвал их «проверкой умственных способностей», я знал, что будет дальше. Минутой позже он бы заявил, что ни один разумный человек теперь не озабочен десятью заповедями.
Сколько обманчивости в белых волосах и в старческой сутулости! Диккенс где-то описывает патриарха, который не нуждался в иных достоинствах, помимо белой бороды.
Когда д-р Кэмпбелл улыбался через стол Ангусу, большинство не видело в этой улыбке ничего, кроме патриархального добродушия. Но мне случилось узреть в его глазах блеск, сказавший мне, что старик настроен так же воинственно, как и рыжеволосый мальчишка, который неосторожно бросил ему вызов. Каким-то странным образом я и впрямь увидел, что почтенный возраст не более чем маскарад. Белые волосы превратились в белый парик, в пудру восемнадцатого столетия, а улыбающееся лицо было лицом Вольтера.
Д-р Эндрю Гленлайэн Кэмпбелл был настоящий филантроп; таким же был Вольтер. Не всегда понятно, означает ли филантропия любовь к людям, к человеку или к человечеству. Есть разница. Я думаю, он меньше заботился об индивидууме, чем об обществе или расе; несомненно, отсюда и происходит та милая эксцентричность, с которой он защищал частный самосуд. Но в любом случае я знал, что он – представитель целого ряда мрачных шотландских скептиков – от Юма до Росса и Робертсона. Какими бы они ни были в прочих отношениях, на своем они стояли упрямо и твердо. Ангус тоже был упрям, и, как я сказал, он был верным приверженцем той же сомнительной церкви, что и покойный Джеймс Хаггис, то есть одной из самых нетерпимых ветвей пуританства, которая так расцвела в семнадцатом веке. И вот – шотландский атеист и шотландский кальвинист спорили, и спорили, и спорили, пока притихший человеческий род дожидался, что они падут замертво от усталости. Однако отнюдь не по причине несогласия один из них умер.
Все же преимущество было за более пожилым и умудренным человеком – а вы должны вспомнить, что молодой человек мог защищать только весьма ограниченную и провинциальную версию вероучения. Я уж не стану утомлять вас аргументами; признаюсь, они мне изрядно надоели. Разумеется, д-р Кэмпбелл сказал, что десять заповедей не могут иметь божественного происхождения, так как две из них упоминаются благочестивым императором Фу Чжи из Второй Династии, или что одна из них – лишь парафраз из Синезия Самофракийского, приписанный к утерянному кодексу Ликурга.
– Кто такой Синезий Самофракийский? – спросил Гэхеген с внезапным и страстным любопытством.
– Это мифический герой минойской эпохи, о котором впервые стало известно в двадцатом веке от Р.Х., – невозмутимо отвечал Понд. – Я уже мало о нем помню, но вы понимаете, что я имею в виду, – мифическая природа горы Синай доказана параллельным мифом о Ковчеге, остановившемся на горе Арарат, и о той горе, что не хотела пойти к Магомету. Вся эта текстология касается только религий, основанных на текстах. Я знаю, как разворачивался спор, и знаю, когда он кончился. Я знаю и то, когда Роберт Ангус отправился в церковь на воскресную службу.
Конец же спора следует описать с наибольшей точностью, и Понд описал его с такой странной скрупулезностью, как если бы при том присутствовал или видел это в видении. Во всяком случае, оказалось, что заключительная сцена произошла в операционном зале медицинского училища.
Они вернулись туда поздним вечером, когда классы уже были закрыты и зал опустел, так как Ангусу показалось, будто он оставил там один из инструментов в недостаточной стерильности и герметичности. Ни звука не было в этом глухом месте, кроме их собственных шагов, и только слабый лунный блеск проникал туда между оконных занавесок. Ангус привел в порядок свой рабочий скальпель и повернулся опять к полукруглым рядам кресел, круто идущим вверх, когда Кэмпбелл сказал ему:
– Факты, которые я упоминал в связи с ацтекскими гимнами, вы найдете…
Ангус швырнул скальпель на стол, точно человек, бросающий меч, и повернулся к своему коллеге с преображенным лицом, словно принял окончательное решение.
– Вам больше незачем беспокоиться о гимнах, – сказал он, – да и я обошелся без них. Вы слишком сильны для меня – вернее, истина слишком сильна. Я защищал свой детский кошмар, как мог, но вы меня пробудили. Вы правы, вы, должно быть, правы; я не вижу другого выхода.
Последовало молчание; затем Кэмпбелл очень мягко произнес:
– Я не стану оправдываться в том, что боролся за истину; но вы довольно мило боролись за ложь.
Могло бы показаться, что старый богохульник еще не говорил на эту тему в столь деликатном и уважительном тоне, однако новообращенный не отозвался. Подняв глаза, Кэмпбелл увидел, что внимание его отвлеклось; он стоял, пристально глядя на инструмент, который держал в руке, – хирургический нож странной формы и таинственного предназначения. Наконец он выговорил хриплым и чуть слышным голосом:
– Нож необычной формы.
– Загляните в протокол следствия по делу Джеми Хаггиса, – благосклонно кивнув, сказал старик. – Да, я думаю, ваша догадка правильна. – Чуть помолчав, он добавил так же спокойно: – Теперь, когда мы пришли к согласию и единодушию по поводу общественной хирургии, вам следует узнать всю правду. Да-да, это сделал я, именно таким лезвием. В тот вечер вы потащили меня в церковь – надеюсь, я никогда не вел себя лицемернее; однако я задержался на молитву, и, думаю, вы питали надежду на мое обращение. Но я молился, так как Джеми молился; а когда он поднялся после своих молитв, я последовал за ним и убил его во дворе.
Ангус все еще молча глядел на лезвие, потом внезапно сказал:
– Почему вы убили его?
– Вам незачем спрашивать, раз мы пришли к согласию в нравственной философии, – просто ответил старый врач. – Обычная хирургия. Как мы жертвуем пальцем, чтобы спасти тело, так должны пожертвовать человеком, дабы спасти общество. Я убил его потому, что он делал зло, бесчеловечно препятствовал истинному ориентиру для человечества, плану спасения в трущобах. Поразмыслив, вы согласитесь со мной.
Ангус мрачно кивнул.
Пословица гласит: «Кому решать, если врачи не согласны друг с другом?» Однако в том мрачном и зловещем театре доктора друг с другом согласились.
– Да, – сказал Ангус, – я согласен. К тому же, у меня был подобный опыт.
– Что же это за опыт? – спросил другой.
– Я ежедневно имел дело с человеком, который, как я думал, творил только зло, – отвечал Ангус. – Я и сейчас думаю, что вы творили зло, хотя и служили истине. Вы убедили меня в том, что моя вера – это сонные грезы, но не в том, что видеть сны хуже, чем проснуться. Вы беспощадно разрушали мечту униженных, надругались над слабой надеждой обездоленных. Вы кажетесь мне жестоким и бесчеловечным, как Хаггис казался жестоким и бесчеловечным вам. Вы добродетельны по своим меркам, но и Хаггис добродетелен по своим. Он не притворялся, будто верит в спасение через добрые дела, как и вы не притворяетесь, будто верите в десять заповедей. Он был добр к отдельным людям, хотя страдала толпа; вы добры к толпе, а отдельные люди страдают. Но в конце концов вы также всего лишь отдельный человек.
Что-то в последних словах, произнесенных очень мягко, заставило старого доктора внезапно сжаться, а затем броситься назад, к ступенькам. Ангус прыгнул, словно дикая кошка, и, схватив его, начал душить, говоря при этом уже срывающимся голосом:
– День за днем я хотел убить вас, но меня удерживал предрассудок, который вы наконец разрушили. День за днем вы добивали те сомнения, что защищали вас от гибели. Мудрец, резонер, глупец! Сегодня вечером для вас было бы лучше, чтобы я все еще верил в Бога и в Его заповедь «не убий».
Старик безмолвно извивался в удушающих объятиях, но он был чересчур слаб, и Ангус с грохотом бросил его на операционный стол, где тот застыл, словно в обмороке. Вокруг них и над ними концентрическими рядами шли пустые кресла, поблескивая в слабом и холодном свете луны, словно пустынный Колизей ночью; безлюдный амфитеатр, в котором не было ни одного человеческого голоса, чтобы крикнуть «Habet»
. Рыжеволосый убийца стоял с занесенным ножом столь же странной формы, как кремниевый нож доисторического жертвоприношения, и все говорил безумным, срывающимся голосом:
– Только одно защищало вас и сохраняло мир между нами – наше несогласие. Теперь мы пришли к согласию, мы едины в мнениях – ив действиях. Я могу действовать, как вы. Я могу сделать то, что и вы сделали. Мы примирились.
На этом слове он нанес удар, и Эндрю Кэмпбелл дернулся напоследок. В своем собственном храме, на своем безбожном алтаре он шевельнулся и тихо замер; а убийца бросился вон из здания и из города через северно-шотландскую границу и скрылся в горах.
Когда Понд закончил рассказ, Гэхеген медленно поднялся во весь свой огромный рост и затушил сигару в пепельнице.
– У меня мрачное подозрение, Понд, – сказал он. – Ваша речь не так бессмысленна, как кажется на слух. То есть не вполне бессмысленна, даже в том нашем разговоре о европейских событиях.
– Твидлдам и Твидлди согласились, значит, быть войне, – сказал Понд. – Нам легко удовлетвориться, сказав, что какие-то люди, скажем – поляки или пруссаки, или другие иностранцы, пришли к согласию. Мы не часто спросим, в чем именно они согласились. Соглашение может быть весьма опасным, если это не соглашение с истиной.
Уоттон поглядел на него, но решил, облегченно вздохнув, что все это не более чем метафизика.
Понд-Простофиля
– Нет, нет, нет, – сказал мистер Понд с той мягкой настойчивостью, которую он выказывал всякий раз, если бросали тень сомнения на прозаическую точность его утверждений или доводов. – Я не сказал, что это был красный карандаш и потому он делал такие черные отметки. Я сказал, что это был карандаш относительно красный – он казался красным сравнительно с взглядом У отгона, видящим его как синий, – и вот поэтому он делал такие черные отметки.
Разница может показаться небольшой; но, уверяю вас, самые вопиющие ошибки происходят оттого, что мы изымаем цитату из контекста и потом обращаемся с ней не вполне корректно. Когда так передают самые обыденные, очевидные истины, их можно воспринять почти как нелепость.
– Почти, – сказал капитан Гэхеген, серьезно кивая и разглядывая сидящего напротив человечка так, словно это какое-то таинственное чудище в пруду.
Мистер Понд сидел в своем частном пруду – или частной конторе, одной из целого муравейника правительственных контор, правя красно-синим карандашом гранки какого-то отчета; почему и возник разговор о цвете карандашей.
Понд выполнял, как обычно, свою утреннюю работу; Питер Гэхеген, тоже как обычно, ничего не делал, праздно развалясь в кресле, которое казалось чересчур маленьким для него. Он был привязан к м-ру Понду, а еще больше – к тому, чтобы смотреть, как другие люди работают.
– Может, я напоминаю Полония, – скромно сказал Понд. И впрямь его старомодная борода, совиное выражение и официальная церемонность делали это сравнение весьма удачным. – Может быть, я – как Полоний; но я не Полоний, именно об этом я и хочу поговорить. Гамлет сказал Полонию, что облако в небе походит на верблюда. Эффект был бы несколько иной, если бы Гамлет серьезно и научно сообщил, что он видел в небе верблюда. В этом случае можно было бы простить Полонию, что он счел окончательно доказанным сумасшествие принца. Чувствительные здешние чиновники говорят, что вы, мой дорогой Гэхеген, входите в эту контору, точно буйвол, и лежите, «валяясь, долгий летний день», как писал один старый, вышедший из моды поэт. Но если бы из зоологического сада за вами прислали на том основании, что вы действительно буйвол, наш департамент едва ли оставил бы вас в покое.
– Несомненно, здесь имеется мое досье, – сказал Гэхеген, – с расчетами и подсчетами моих ног, не говоря уже о рогах. Все размечено синим и красным – и уж наверняка с какими-нибудь черными пометками против моего имени.
Но это возвращает меня к первоначальному предмету моего простодушного удивления. Вряд ли вы заметили то, что было особенного в ваших словах. Во всяком случае, я не вполне понимаю, что вы имеете в виду под «относительно красным карандашом»…
– Даже эту фразу приходится защищать, – заметил мистер Понд, слабо улыбаясь. – Вы, например, скажете, что мои пометки на этих гранках сделаны синим карандашом, – и все же… – Он держал карандаш, обратив его красным острием к собеседнику; выглядело это как забавный трюк, пока он не повернул его и не показал, что это один из тех карандашей, которые с одной стороны красные, с другой – синие. – Теперь представьте, что синяя часть карандаша у меня почти исписалась (а ведь опечатки, которые умудряются допускать в простом отчете о биметаллизме в Белуджистане, – просто невероятные), и вы скажете, что карандаш – относительно красный, хотя все еще как бы синий. Если же красная часть испишется, вы скажете, что он по большей части синий, хотя немного и красный.
– Ничего я такого не скажу! – воскликнул Гэхеген с внезапным нетерпением. – Я скажу, что и прежде сказал: у вас есть странное свойство вы будто не замечаете того, что звучит поистине дико. Вы не можете узреть парадоксальности собственных замечаний. Вы не понимаете их сути.
– Суть моего замечания, – сказал мистер Понд с достоинством, – мне думается, достаточно ясного – в том, что люди весьма неточны в своих выражениях, как явствует из примера с буйволом.
Питер Гэхеген все так же рассматривал друга, вытаращив глаза, точно буйвол в момент глубокой задумчивости.
В конце концов он поднялся с немалым шумом, подобрав свой серый цилиндр и прогулочную трость.
– Нет, – сказал он, – я не стану объяснять вам суть.
Это все равно что разбить хрусталь или разорвать совершенно круглый мыльный пузырь. Пронзить чистое и сферическое совершенство вашего маниакального покоя так же дурно, как посягнуть на невинность ребенка. Если вы в самом деле не ведаете, когда вы говорите бессмыслицу, если вы даже не замечаете, какая часть ваших слов абсурдна, видимо, мне не надо трогать ваш бессмысленный разум.
Пойду и обсужу это с Уоттоном. Как он часто и бодро отмечает, в нем никакой бессмыслицы нет.
Он зашагал прочь из комнаты, покачивая тростью, и направился к очень важному департаменту, возглавляемому сэром Хьюбертом Уоттоном, чтобы насладиться вдохновляющим зрелищем – как другой его приятель занят своей повседневной работой, хотя ему мешает праздный гуляка.
Сэр Хьюберт Уоттон принадлежал к иному типу людей, нежели м-р Понд; даже и будучи занят, он никогда не суетился. М-р Понд склонялся над поднятым острием своего синего карандаша; сэра Хьюберта можно было увидеть за красным кончиком сигары, которою он попыхивал, в угрюмой задумчивости переворачивая на столе бумаги. На появление сияющего капитана он отреагировал мрачноватой, хотя вполне любезной улыбкой и жестом пригласил его сесть.
Гэхеген уселся, уперев трость в пол и скрестив на ней руки.
– Уоттон, – произнес он, – я разрешил загадку, я понял парадоксы Понда. Он и не знает, когда говорит этот бред. На какой-то миг в его блестящем мозгу как бы возникает слепящее пятно или на него находит облако – и тут он забывает, что сказал нечто странное. Он продолжает отстаивать сравнительно разумную часть своей речи, но никогда не объясняет то единственное, что и впрямь неразумно. Сейчас он вполне осмысленно говорил мне о карандаше, который был ярко-красным и потому делал черные отметки.
Я попробовал поймать его на непоследовательности, однако он уклонился от объяснений и продолжал говорить про то, что синий карандаш – совсем не синий, а про черные отметки позабыл.
– Черные отметки! – воскликнул Уоттон и выпрямился столь резко, что просыпал пепел сигары на безупречно чистый сюртук. С неодобрением отряхнувшись, а затем – помедлив, он заговорил в той отрывистой манере, которая обнаруживала в нем гораздо меньшую верность условностям, чем могло показаться.
– Чаще всего эти парадоксалисты просто стремятся привлечь внимание. Другое дело Понд – он говорит парадоксами потому, что стремится не привлекать внимания.
Понимаете, он выглядит этаким ученым сиднем, словно никогда не отрывался от стола или пишущей машинки; но на самом деле он кое-что испытал. Об этом он не говорит, не хочет об этом говорить, но хочет говорить о разуме, о философии и всяких книжных теориях. Он, знаете, любит читать рационалистов восемнадцатого столетия. Когда же, говоря об абстрактном, он затронет что-то конкретное, то, что он действительно делал, он тут же старается это замять.
Он старается уделить этому очень мало места, и это воспринимается как противоречие. Почти за каждой из его безумных сентенций кроется какое-нибудь приключение, причём большинство людей не увидело бы в этом приключении ничего занятного.
– Кажется, я понял, что вы имеете в виду, – сказал Гэхеген после некоторого раздумья. – Да, вы правы. Вы не думаете, конечно, что меня обманут все эти ваши чванливые стоики английской школы. Они вечно пускают пыль в глаза тем, что не пускают пыль в глаза. Но у Понда это неподдельно. Он просто терпеть не может рампы; в этом смысле можно сказать, что он создан для тайной службы.
Вы имеете в виду, что он становится загадочным тогда, когда и впрямь желает сохранить служебную тайну. Иными словами, вы думаете, что за каждым пондовским парадоксом есть история. Конечно, это правда – во всех тех случаях, когда мне историю рассказывали.
– Я знаю все про эту историю, – сказал Уоттон, – и это была одна из самых замечательных вещей, которые Понд когда-либо сделал. Это было дело огромной важности – что-то вроде общественного дела, которое должно сохранять частный характер. Понд дал несколько советов, которые показались излишними, но оказались совершенно точными; в конце же концов он сделал поразительное открытие. Не знаю, в какой связи случилось ему о том помянуть, но, конечно, это нечаянная обмолвка. Впрочем, он тут же поспешил ее замять и сменил тему. Но он определенно спас Англию; к тому же его едва не убили.
– Да ну! – воскликнул Гэхеген.
– Должно быть, тот человек стрелял в него пять раз, – припоминая, сказал Уоттон, – прежде чем выстрелил в себя, уже в шестой.
– Я поражен, – промолвил Гэхеген. – Я-то всегда считал Понда самой очаровательной из застольных комедий.
Никогда бы не подумал, что он участвует в мелодрамах. Не мудрено, если выяснится, что он разыгрывает волшебную пантомиму. Кажется, сейчас он обрел интерес к театру. Он сам спросил меня, не похож ли он на Полония; но люди злые заметили бы большее сходство со вторым клоуном, истинным простофилей. Я бы представил себе, как вас обоих по волшебству пересадили в рождественскую пантомиму о Хьюберте и Понде. Настоящая арлекинада, с фейерверком, где второй клоун падает на полисмена. Извините, что несу вздор, – вы ведь знаете, что мой несчастный разум переполнен всякой невозможной чушью.
– Забавно, что вы считаете это невозможным, – сказал сэр Хьюберт Уоттон, сводя брови. – Ведь именно это и приключилось с нами.
Сэр Хьюберт Уоттон выказал определенную сдержанность и благоразумную неясность относительно официальных деталей истории, хотя рассказывал ее спустя столько лет близкому другу. В Англии – да, особенно в Англии бывают грандиозные происшествия, которые никогда не попадут в газеты и явно не предназначены для исторических книг. Здесь достаточно сказать, что под поверхностью, хотя и близко к ней, наметился заговор, имевший целью государственный переворот и поддерживаемый континентальными властями. Были пущены в ход гонка вооружений, секретная подготовка войск и намерение выкрасть государственные бумаги, и опасались, что какую-то часть низших чиновников подкупили либо совратили заговорщики. Так что, когда надо было переправить некоторые, очень частные документы (о содержании которых Уоттон до самого конца сохранил довольно смутное представление) из одного северного порта в особый отдел лондонского правительства, сперва состоялось небольшое и закрытое совещание под председательством сэра Хьюберта, но в маленьком офисе м-ра Понда – ведь м-р Понд ведал именно этой проблемой. Кроме него там все время сидел один из первых чинов Скотланд-Ярда. Уоттон привел с собой клерка для какой-то помощи и вскоре нашел предлог отослать его с поручением. Дайер, сыщик из Скотланд-Ярда, тяжелый большеголовый человек с усами, как зубная щетка, методично, если не машинально, объяснял, какие меры предосторожности он сочтет необходимыми. Ему понадобились: бронированный автомобиль с пулеметом, несколько человек с замаскированным оружием, полицейское дознание всех, кто вовлечен в это дело, особенно – тот ящик и пакет, и многое другое.
– Понд сочтет, что все это ужасно дорого, – сказал Уоттон с печальной улыбкой. – Когда речь идет об экономии и сокращении расходов, он – старый либерал. Но и он согласится, что все мы должны проявить особую осторожность.
– Н-нет, – сказал Понд, поджав губы в сомнении. – Не думаю, что проявлю особую осторожность.
– Не проявите! – повторил изумленный Уоттон. – Как же так?
– Конечно же, я ее не проявлю, – сказал м-р Понд. – В подобных случаях здравомыслящий человек не предпринял бы особенных приготовлений. Важные письма не отправляют заказной почтой.
– Простите мою докучливость, – сказал сэр Хьюберт, – но, вообще-то говоря, я слышал, что отправляют.
– Да, это принято, – сказал м-р Понд со сдержанным неодобрением. – Чтобы письмо не потерялось. Теперь же надо, чтобы его не нашли.
– Любопытно!.. – произнес Дайер, предвкушая развлечение.
– Вы не понимаете? Это совсем просто, – отвечал Понд. – Если вам надо, чтобы документ не упал в канаву или в мусорный ящик, чтоб им не разожгли костер и не починили птичье гнездо, – словом если, вы охраняете его от какой-либо небрежности, то лучше всего привлечь к нему внимание, снабдив маркой или печатью, или охранным свидетельством. Но если вам надо, чтобы документ не выследили, не опознали, чтобы он не ушел у вас из рук благодаря хитрости или насилию, то отмечать его нельзя. Заказная почта не обеспечит, к примеру, что вашего почтальона не ударят по голове и не ограбят. Она означает лишь то, что почтальон или почта берет на себя ответственность и в случае чего оправдается или возместит утрату. А вам не нужны оправдания или компенсация, вам нужно письмо. По-моему, оно гораздо надежней укрыто от бдительного врага, если никак не помечено и просто отправлено с тысячью других точно таких же.
Припишем природной проницательности, скрытой за деревянным обликом Уоттона и Дайера, то, что парадокс этот восторжествовал. Однако документы оказались чересчур громоздкими, чтоб отправлять их как обычные письма, и после небольшой дискуссии их поместили в один из ящиков, легких и вполне компактных, которые обычно употреблялись для пересылки шоколада и прочей провизии в армию, флот и еще куда-нибудь. Твердоголовый Дайер требовал только охраны и дозорных на важнейших участках пути.
– Потом начнется эта чертова суета, – сказал он, – и нас станут донимать. Как же, вмешательство в свободу личности! В этой проклятой конституционной стране у нас невыгодное положение. Вот если б мы были в…
Он резко замолчал, ибо послышался осторожный стук в дверь, и клерк сэра Хьюберта, скользнув в офис, сообщил, что поручение выполнено.