– Врет, прикидывается… Погодите, еще не то заговорит, а дьявол, который в него вселился, ишь как корежится! Перехватить ему горло, да и в воду. Пусть его оттуда освобождают нечистые его собратья, а мы свое дело сделаем, благо есть случай.
– Нет, лучше привяжем его к камню, да свалим в волны, а то нож так заржавеет в крови его, что не ототрешь никакими заговорами. Страшно будет опоясаться им, как зельем.
Так рассуждали обступившие Павла дружинники.
Дико блеснул он глазами, крепко стиснул кулаки и судорожно вытянул перед собой руки, как бы защищаясь.
Дружинники между тем еще более приблизились к нему и некоторые уже схватили его и стали тормошить.
– По крайней мере, дайте мне проститься со светом Божьим! – заговорил он упавшим голосом.
– Уж ты давно отклепался от человеческого имени, и давно пора тебе туда, восвояси; там за тебя давно уже и паек получают! – отвечали ему.
– Дайте мне хоть повидаться с Чурчилой. Ведь вы, чай, с ним?
– Что за свидание! Ты уязвил его, как змей-горыныч!.. Мы давно добирались до тебя; а теперь, знать, тебя черти выдали, что наткнули на нас. В Новгороде отец твой силен, оборонит кого захочет, а здесь мы тебя, – заговорил один дружинник и, схватив левой рукой Павла за бороду, правой занес над ним руку с ножом.
Павел весь съежился и зажмурился, чтобы не видеть опускавшегося над ним блестящего лезвия, и даже преждевременно дико воскликнул.
– Да пусть его взглянет последний раз на Чурчилу… Пожалуй, осерчает, что не допустили до него Настасьина брата, хоть любит он его, как собака палку, – сказал другой дружинник, останавливая опускавшуюся было над головой Павла руку товарища.
– Ну, так и быть, сволокем его к нему, да свяжите покрепче ему руки и ноги, а то ведь он хитер, проклятый, вывернется, – решили остальные дружинники.
Корчившегося от бессильной злобы Павла дружинники крепко-накрепко связали по рукам и ногам и, окружив, потащили его за веревку, подгоняя сзади палками по чем ни попало.
– Что это, еще пленника, или зверя какого тащат наши? – сказал Дмитрий Чурчиле, указывая на приближающуюся к ним толпу.
– Чурчила, это я, злейший враг твой! Упейся теперь моей кровью, я в твоей власти, – заговорил смело прерывающимся от ярости голосом поставленный на ноги Павел.
– Как? Павел? Лучше бы взглянул я на ехидну, чем на этого дьявола в человеческом образе! – вскрикнул Чурчила, и так ударил рукой по рукоятке своего меча, что все вооружение его зазвенело.
– Упросил, чтобы тебе его показали, – послышались голоса дружинников.
– Он знает, чем хуже наказать меня… Чего тебе нужно от меня? – обратился он к Павлу.
– Жизни твоей…
– А что тебе в ней и за что ты ненавидишь меня, подкупной, заспинный враг?
– Верно слово твое, я – подкупной, но меня подкупила братская любовь, – с ударением отвечал Павел.
Чурчила вздрогнул.
– Ты спрашиваешь, за что я ненавижу тебя? Но кого же любил я? Я – исчадие зла, все люди были мне противны, сам не знаю почему… Но сестра моя, эта кроткая овечка, Настасья… она давно примирила меня со всеми; она как бы нечеловеческим голосом уговаривала меня переродиться, и слова ее глубоко запали в мою черную душу. Она показалась мне ангелом, а голос ее песней серафима, и я… повиновался…
Павел зарыдал.
Чурчила зашатался и прислонился к плечу поддерживавшего его Дмитрия.
Немного погодя он спросил.
– Не этот ли ангел Божий вразумил тебя покушаться на мою жизнь?
– Погоди и дослушай, после обвиняй, – начал снова Павел. – Я повиновался ей… нет, не ей, я не знаю, кто говорил ее устами. Душа моя созналась во всех поступках. Священное родство, любовь, все чувства человека разлились в душе моей, и новый свет озарил ее, я умилялся и искренно назвал братом любимого ей Чурчилу.
– Как, разве у вас шла речь обо мне?
– Никогда не переставали мы о тебе беседовать…
– Все более и более непонятны, темные слова твои.
– Мудрено ли! Душа каждого – загадка, а у этого она – совсем потемки. Пожалуй, заслушаешься его, то и несдобровать тебе. Ему надо язык выгладить полосой раскаленного железа, а на руки и на ноги надеть обручи, или принять его в дреколья!.. До каких пор ждать конца его сказки? – с сердцем воскликнул Дмитрий.
Павел скосил на него и без того косые глаза свои и сказал с упреком:
– Обшаривай душу темную, а светлая вся на виду.
– Что тут толковать, вы из одного гнезда с нечистым, одного поля ягода.
– Да не одинаковая, – возразил Павел. – Кем я был прежде – сознаюсь. А теперь, ты сам, как злой враг человеческий, перетолковываешь смысл моих слов, и отказываешь мне, грешному, в возможности раскаяния, в освобождении от тяжелого гнета души моей.
– Экий краснобай! Как гладко он выстилает словами дорогу к сердцу всякого, – прервал его Дмитрий.
– Постой, Дмитрий, твоя речь впереди, дай нам дослушать, а ему договорить, – сказал Чурчила.
– Пораспустите хотя немного мои руки, веревки больно стянули их; я честно исповедуюсь перед вами и тогда легко приму смерть, тогда и оковы телесные легки будут для меня, а если приму смерть, не буду влачить их. Господи, помилуй, поддержи меня!..
– Не богохульствуй, собака, я тебе засмолю рот, – снова не утерпел Дмитрий, и бросился на него с мечом, но Чурчила остановил его.
Павел с сожалением посмотрел на Дмитрия и с тяжелым вздохом начал:
– Настасья любила тебя меньше Бога, но больше жизни. Ты покинул ее, несчастную, и обливается теперь она день и ночь горючими слезами, и сохнет, как былинка в знойный день. Это зажгло ретивое мое праведным гневом против тебя. «Сыщи его, – сказала она мне, – добудь, достань мне или перенеси меня к нему. Я забуду стыд девичий, упаду на грудь его, обовью его моими руками и мы умрем вместе». На эту беду присватался к ней какой-то именитый литвин. Отец обрадовался этому и приказал ей принимать подарки и называться его суженой… Где же было чувство твое к ней, когда ты покинул ее?
Чурчила дрожал, изменившись в лице, и не мог выговорить слова.
– Теперь, быть может, влекут ее к венцу с немилым женихом или заколачивают останки ее в гроб тесовый. Я как будто слышу стук молотка, и холодная дрожь пробирает меня.
Он замолк и пристально поглядел на Чурчилу.
Последний стоял как приговоренный к смерти. Лицо его исказило от внутренней невыносимой боли!
Павел продолжал:
– Потому-то я и ринулся всюду отыскивать тебя, чтобы заставить вспомнить о покинутой тобой… Не утаю, я решился закатить тебе нож в самое сердце и этим отомстить за ангела-сестру, но теперь я в твоих руках, и пусть умру смертью мученической, но за меня и за нее, верь, брат Чурчила, накажет тебя Бог…
– Истину ли изрыгаешь ты? – грозно спросил его Чурчила.
– Соболезную о слепоте твоей. Что же ты медлишь… Дорезывай скорей кстати брата, а там присоединись к вольным шайкам московских бродяг и грабь с ними отчизну. Вместо того чтобы защищать, ты отрекся от нее и рыскаешь далеко…
– Нет, ты брат Настасьи! Ты – мой брат! Я освобождаю тебя!
Послышался ропот дружинников, но Чурчила обнажил меч свой и крикнул:
– Чего вам надо? Крови? Вяжите меня, режьте, если поднимется рука.
С этими словами он разрубил веревки на руках и ногах Павла.
IV. Бегство
Яркие звезды засверкали на темном своде небесном, луна, изредка выплывая из-за облаков, уныло глядела на пустыню – северная ночь вступила в свои права и окутала густым мраком окрестности. Около спавшей крепким сном, вповалку, после общей попойки, по случаю примирения Павла с Чурчилой, дружины чуть виднелась движущаяся фигура сторожевого воина.
В глубокую полночь, когда и сторожевой склонил свою усталую голову на копье, что-то тихо зашевелилось в середине спавших, чья-то голова начала медленно подниматься, дико озираясь кругом, силясь прорезать взглядом окружающий мрак.
Подле этой поднявшейся головы поворачивался пленник, рейтар ливонский, лежавший навзничь и силившийся вытащить руки из веревочных пут.
– Ты что, схвачен? – шепнул, приподнявшись, Павел (это был он) пленнику.
Тот молчал.
– А, ты боишься меня, а я еще хотел помочь тебе. Не веришь, смотри, – продолжал он, и перерезал двуострым ножом своим веревки, скручивавшие ноги пленника.
– Спаси меня, – тоже шепотом заговорил пленник. – Я герольд бывшего гроссмейстера ливонского ордена Иоганна Вальдгуса фон Ферзена, владельца замка Гельмст. Он послал меня ко всем соседям с письмами, приглашающими на войну против…
Герольд остановился.
– Ну, договаривай смелей, на Русь, что ли, нашу? Я вам помощник.
– Ты!.. Да кто ты? Ведь ты русский? Как же?
– Не твое дело. Беги, скажи…
Он хотел было совершенно освободить его, перерезав веревки и на его руках, но вдруг остановился и спросил:
– А далеко ли Гельмст?
– Перейдя поле и лес, повороти налево и поезжай наискосок по дорожке; к утру будешь в замке.
Павел разрезал веревки на руках пленника.
– Ступай, но коня уж оставь волкам на закуску, а то к копытам мои земляки чутки, как медведи к меду; услышат и захватят опять. Выберись отсюда лучше на змеиных ногах, то есть ползком; расскажи своим, что русские наступают на них, поведи их проселками на наших и кроши их вдребезги! Ступай, а мне еще надо докончить свое дело.
Пленник вскочил на ноги, затем пригнулся к земле и начал медленно, озираясь, пробираться между сонными дружинниками, спавшими богатырским сном.
Чурчила, утомленный походом и взволнованный встречей с Павлом и в особенности словами последнего, лежал в каком-то тяжелом полусонном забытьи и молодецкая грудь его тяжело вздымалась под гнетом удручающих сновидений. Он хотел тотчас лететь обратно на родину, чтобы избавить свою Настю от когтей иноплеменного суженого, или лечь вместе с ней под земляную крышу, его насилу уговорили дождаться зари, и теперь сонным мечтам его рисовалось: то она в брачном венце, томная, бледная, об руку с немилым, на лице ее читал он, что жизни в ней осталось лишь на несколько вздохов, то видел он ее лежащую в гробу, со сложенными крест-накрест руками, окутанную в белый саван. Он не узнавал ее; орбиты высохших от слез глаз впадали так глубоко, страшно; розовые ногти на руках и малиновые уста ее посинели. Холодный пот обливал его снаружи, внутри же он чувствовал жгучую боль и то стонал, то яростно скрежетал зубами и вскакивал впросонках.
Павел крался, подползая к Чурчиле как червь; нож его блеснул во мраке, взвился с рукою над головой жениха его сестры и уже готов был опуститься прямо над горлом несчастного, как вдруг Чурчила, под влиянием тяжелых сновидений, приподнялся и попал бы прямо на нож, если бы убийца не испугался и угрожающая рука его не замерла на полувзмахе.
– Измена, – крикнул сторожевой, услыша шорох вскочившего в страхе Павла, и ударил мечом своим плашмя несколько раз по ножнам.
Дружинники, услыхав эти звуки, все проснулись и в одно мгновение были на ногах, хотя в первые минуты не могли понять причины тревоги.
Сторожевой дружинник в нескольких словах рассказал, как он заметил Павла, бежавшего с ножом от Чурчилы.
Фигура беглеца, благодаря вышедшей из облаков луне, действительно, видна была мелькающей по полю.
За ним стремглав бросилась погоня.
Павел, перебежав большое пространство, свернул в прибрежные кусты и засел в них.
Ожесточенные дружинники начали шарить в них, ударяя по ним мечами, и жертва, наверное, не ускользнула бы от них, если бы Павел, видя явную опасность, не принял бы мер.
Безвыходное положение, страх всегда или рождают внезапно счастливую мысль, или же сковывают человека бездействием.
То же случилось и с Павлом.
Нащупав около себя огромный камень, он скатил его с шумом в реку, а сам притаился ничком в кустах. Вслед за камнем, который дружинники приняли за бросившегося в реку Павла, посыпались стрелы, но прошло несколько мгновений – волны катились с прежним однообразным гулом, и дружинники, думая, что Павел с отчаяния и срама, чтобы не попасться в их руки, бросился в реку и утонул, подождали некоторое время, чутко прислушиваясь, и возвратились к товарищам, решив в один голос: «Собаке – собачья смерть!»
Чурчила, убедившись, что поддался хитрому обманщику, решил не возвращаться на родину, а продолжать поход к намеченной ранее дружинниками цели – замку Гельмст.
Под покровом ночи и Павел ползком, после ухода своих преследователей, выбравшись из прибрежных кустов, осторожно прокрался к лесу, по дороге, указанной ему рейтаром Вальдгуса фон Ферзена.
Он решил тоже направиться в замок Гельмст.
Зачем? – это была тайна его черной души.
V. Замок Гельмст
Замок Гельмст – цель дальнейшей ратной потехи наших новгородских дружинников, принадлежавший, как мы уже знаем, рыцарю Иоганну Вальдгусу фон Ферзену и сохранившийся до нашего времени, находится в Лифляндии, у истока реки Торваста, в миле расстояния от Каркильского озера, в котором, по преданию, находится будто бы несколько затонувших зданий.
В описываемое нами время он представлял собой неприступную твердыню. Широкие стены его, поросшие мхом и плющом, указывали на их незапамятную древность, грозные же в них бойницы и их неприступность, глубина рва, его окружавшего, и огромные дубовые ворота, крепкие, как медь, красноречиво говорили, что он был готов всякую минуту к обороне, необходимой в те неспокойные, опасные времена.
Подъемный мост спускался лишь при звуке трубы подъезжавших путников и снова поднимался, скрипя своими ржавыми цепями, впустив в ворота ожидаемого или нежданного гостя.
Замок Гельмст славился на всю округу гостеприимством своего хозяина. Столы этого редкого среди немцев хлебосола всегда ломились под обильными и изысканными по тому времени яствами и винами.
Рыцарь Иоганн Вальдгус фон Ферзен был богат, чем не могли похвастаться остальные его товарищи по оружию, рыцари ордена меченосцев. Это богатство сделало то, что он был избран гроссмейстером ордена, но оно же было причиной потери им этого сана – его обвинили в сношениях с русскими и в принятии от них подарков; было ли это результатом зависти или же имело за собой долю правды – осталось в глубине души фон Ферзена – души, впрочем, сильно оскорбленной потерей почетного звания. Фон Ферзен всеми силами старался вернуть его в свой род, и к общей ненависти к русским у этого бывшего гроссмейстера прибавилась ненависть личная.
Он сам в минуты откровенности, после лишнего стакана вина, хотя и не признавал себя виновным в подкупе со стороны русских варваров, но все же делал кой-какие намеки и не мог удержаться, чтобы не излить на них всю желчь своего развенчанного величия.
– С тех пор, – так обыкновенно он заканчивал свой рассказ о своем падении, – как услышу я слово: «русский», какая-то нервная дрожь охватывает меня. С тех пор поклялся я всем святым вредить этим заклятым врагам моим, чем только могу, и твердо сдержу свое слово.
Эта ненависть к русским не помешала, впрочем, фон Ферзену дать приют в своем замке бездомному сиротке-юноше, едва вышедшему из отрочества, русскому по происхождению, но не помнившему ни рода, ни племени, по имени Григорию, искаженному среди немцев в «Гритлиха».
Приятели не раз упрекали фон Ферзена за его пристрастие к этому «русскому щенку» и советовали переслать его на родину «на стреле», но владелец замка Гельмст настойчиво защищал своего любимца.
– Я так люблю его, – говаривал он, – да он же и выродился из всего русского, проживши столько лет у меня. Вы не знаете цены этому малому. Я нашел его полу замерзшим и полунагим на самой русской границе; ему было тогда лет десять от роду; я приметил его, накормил, взял к себе на седло. Как он прижимался ко мне, сердечный, весь дрожа от холода. Я стал расспрашивать его, откуда он. Из его слов я понял, что он бежал от какого-то бунта, что все его родные были перебиты. Куда же было деваться ему, сироте… Я оставил его у себя… Моя дочь была только годом моложе его… Они вместе выросли, играя между собой как родные, и даже зовут друг друга братом и сестрой. Он плел для нее корзинки из ивовых прутьев, ловил птиц силками, лазал по деревьям как белка, чтобы доставать из гнезда пташек и воспитывать их, как я их воспитывал. Когда же он возмужал, то стал держаться моего стремени – на звериной ловле усмирял диких бегунов и гарцевал на них молодецки. А как он стреляет! Сшибет шапку с головы и волоска не тронет. Но что больше всего меня привязало к нему – это то, что он не корыстолюбив: со своими не воюет, а когда других задевали мы, он не пользовался грабежом; а однажды вышиб из седла врага, который уже занес меч над моей головой… Я ему обязан жизнью… да и Эмма моя любит его, как родного брата… Я не могу расстаться с ним.
– Это-то и худо, – пробовали задеть старика фон Ферзен с этой стороны, – долго ли до беды, надо вовремя разлучить молодых людей.
– Нет, – возразил он, – моя Эмма – эта юная ветвь славного и могущественного рода Ферзен – никогда не соединит свою судьбу с каким-нибудь подкидышем. О! Прежде я изрублю тело его в крупинки.
– Чем дожидаться этого, не лучше ли теперь принять меры и теперь же отослать его в конюшню и на псарню, самое подходящее место для «русского щенка», – не унимались советчики.
– Это было бы слишком жестоко, особенно без вины, но если я что-либо замечу, то лучше выгоню его из своего замка на все четыре стороны, – возразил фон Ферзен.
Эти беседы хотя и не имели грустных последствий для Гритлиха, но все же внесли в душу старика Ферзена подозрение, и он стал наблюдать за дочерью и приемышем, но не замечал ничего.
Эмма фон Ферзен и подкидыш Гритлих были еще совершенные дети, несмотря на то, что первой шел девятнадцатый, а второму двадцатый год. Они были совершенно довольны той нежностью чистой дружбы, которая связала их сердца с раннего детства; сердца их бились ровно и спокойно и на поверхности кристального моря их чистых душ не появлялось даже ни малейшей зыби, этой предвестницы возможной бури.
Среди сокровищ ее отца Эмма фон Ферзен была самым драгоценным сокровищем, не только в глазах отца, но даже и для постороннего взгляда.
Стройная, гибкая блондинка, с той прирожденной грацией движений, не поддающейся искусству, которая составляет удел далеко не многих представительниц прекрасного пола, с большими голубыми, глубокими, как лазуревое небо, глазами, блестящими как капли утренней росы, с правильными чертами миловидного личика, дышащими той детской наивностью, которая составляет лучшее украшение девушки-ребенка, она была кумиром своего отца и заставляет сильно биться сердца близких к ее отцу рыцарей, молодых и старых.
Друг ее детства, Григорий, или Гритлих, с годами из тщедушного мальчика обратился в стройного юношу, полного сил и здоровья, добытого физическими упражнениями и суровой жизнью среди суровых рыцарей. С самых юных нежных лет на охотах, этих прообразах войны, привык он смело глядеть в глаза опасностям, а с течением времени – пренебрегать ими. Высокий ростом, с задумчивым, красивым, полным энергии лицом, матовая белизна которого оттенялась девственным пухом маленьких усиков, с темно-русыми волосами и карими глазами, порой блиставшими каким-то стальным блеском, доказывавшим, что в этом молодом теле имеется твердый характер мужа.
Таков был молодой новгородец, волею судеб нашедший себе второе отечество в Ливонии и вторую семью в лице старика фон Ферзена и его дочери.
Чтобы закончить описание обитателей замка Гельмст, нам необходимо нарисовать, хотя бы в нескольких штрихах, портрет самого владельца замка, рыцаря Иоганна Вальдгуса фон Ферзена. Это был высокий, худой старик, лет за шестьдесят, с открытым добродушным лицом, совершенно не гармонировавшим с несколькими рубцами рассеченных ран, говорившими о военком ремесле рыцаря. Посвятив свою раннюю юность подвигам на пользу ордена меченосцев, он поздно встретил подругу жизни и не долго пользовался ее ласками. Молодая, хрупкая, Матильда фон Эйхшедт, ставшая Матильдой фон Ферзен, прожила с мужем год с небольшим и умерла при родах, подарив ему дочку – живой портрет матери. Пораженный неожиданным горем, Иоганн фон Ферзен перенес всю нежность своего поздно проснувшегося сердца на этого ребенка и от трудов войны отдыхал сперва около ее колыбели, а затем около ее девичьей постельки, благословляя ее на сон грядущий, сон чистоты и невинности. Ее детский лепет, ее улыбка, ее игры, забавы и даже шалости, были тем живительным бальзамом, который привязывал к жизни старого рыцаря, давал этой жизни цель и значение, но, вместе с тем, не допускал жестокому ремеслу сделать его кровожадным и бессердечным, подобно многим из его сотоварищей.
И не на одного отца своего производила Эмма фон Ферзен такое чарующее впечатление; вся прислуга замка, все рейтары ее отца боготворили ее, их угрюмые суровые лица расплывались при встрече с ней в довольную улыбку, ее ласковый взгляд был для всех их дороже неприятельской богатой добычи. Казалось, сами поросшие мхом каменные громады замковых стен становились менее мрачными, когда Эмма фон Ферзен проходила мимо них. Был только один человек среди служителей замка, который не только не улыбался при встрече с общим кумиром, Эммой, но, видимо, избегал подобной встречи. Это был старый привратник Гримм. На него эта златокудрая ангелоподобная девушка производила действие проснувшейся совести.
VI. Весть о русских
Скорее деньги Иоганна фон Ферзена, чем еще только расцветшая красота его дочери Эммы за несколько лет до того времени, к которому относится наш рассказ, сильно затронули сердце соседа и приятеля ее отца, рыцаря Эдуарда фон Доннершварца, владельца замка Вальден, человека хотя и молодого еще, но с отталкивающими чертами опухшего от пьянства лица и торчащими в разные стороны рыжими щетинистыми усами. Только общее пристрастие к флягам, в содержимом которых и сам фон Ферзен любил подчас топить скуку своего одиночества, да искусная игра Доннершварца на пикентафле[56] могли объяснить близость между этими двумя рыцарями, нравственные качества которых были более чем противоположны.
– Я привык к нему, как к моему колпаку, да, кроме того, он мне полезен, как мой кот; тот очищает мой погреб от крыс и мышей, а этот – от бутылок и бочонков; за это я люблю его.
Старик не стеснялся выражать это свое мнение и в присутствии своего частого гостя, но тот, ввиду намеченной им цели, да и по врожденной трусости, пропускал все мимо ушей и не обижался.
Он и сам не рассчитывал получить согласие отца на брак, а потому принял свои меры на случай, если придется похитить обладательницу богатого приданого.
Последнее для него было очень важно – Доннершварц был беден.
Чтобы иметь среди прислуги фон Ферзена своего человека, он пристроил одного из своих рейтаров, Гримма, в привратники в замок, обещав ему хорошую награду, если при его содействии брак его с Эммой фон Ферзен состоится, будь это с согласия отца, или насильственным похищением.
Привратник Гримм на своей особе всецело оправдывал французскую пословицу: «Каков господин, таков и слуга», – он был кривой старик, с плутоватой физиономией, большим, почти беззубым ртом и вечно злым и угрюмым видом; красный нос его красноречиво свидетельствовал, что он не менее своего господина был поклонником бога Бахуса. Он состоял на службе еще у отца Эдуарда, но далеко не жаловал сына – этого пьяницу и обжору, как, конечно, за глаза, он честил бывшего своего господина, а потому с удовольствием перешел на службу в замок Гельмст, где все дышало довольством и богатством, тогда как в замке Вальден приходилось часто класть зубы на полку вместе со своим господином, с той разницей, что последний раньше уже пристроился к хлебосолу фон Ферзен.
Обещанная богатая награда тоже соблазняла старика Гримма, но за последнее время на него начало находить сомнение, так как он все еще не получил задатка, который посулил ему Доннершварц.
– И вправду, что же ждать от разбойника? – ворчал Гримм про себя в минуту раздумья. – Что награбит, тем и богат, а ведь часто волк платится и своей шкурой. Разве – женитьба? Да где ему! Роберт Бернгард посмышленее, да и по молодцеватей его, да и у него что-то не вдруг ладится… А за моего она ни за что не пойдет, даром что кротка, как овечка, а силком тащить ее из замка прямо в когти к коршуну – у меня, кажись, и руки не поднимутся на такое дело… Дьявол попутал меня взяться за него…
Этим и объяснялось смущение Гримма при случайных встречах с молодой девушкой, в которой он видел обреченную жертву его гнусных интересов, гнусных до того, что он мысленно открещивался от них, подавляя в себе даже порой соблазн корысти.
Роберт Бернгард, о котором упоминал в своих рассуждениях Гримм, был более открытый претендент на руку Эммы фон Ферзен. Красивый молодой человек, отважный, храбрый, с честной, откровенной душой, он был любимцем Иоганна фон Ферзена, и старик часто задумывался о возможности породниться с ним, отдав ему свое сокровище – Эмму.
«Но она еще ребенок… о чем это я думаю», – ревниво отгонял он от себя все же тяжелую для него мысль о разлуке с любимой дочерью.
Таковы были взаимные отношения обитателей замка Гельмст с их близкими соседями в то время, когда до этой твердыни дошел слух о появлении неподалеку русских дружинников.
Мы застаем Иоганна фон Ферзен и Эдуарда фон Доннершварца в длинной готической, со сводами, столовой замка за обильным завтраком, которому они оба сделали достойную честь.
– Стремянный мой Вольфганг, – говорил фон Ферзен, – прослышав, что где-то недалеко бродит шайка русских, но небольшая… Давненько их не было видно у нас…
– Ничего, мы затравим их собаками и застегаем плетьми, – хвастливо воскликнул фон-Доннершварц.
– Это несомненно, – подтвердил хозяин, – но мне пришло на мысль не только пугнуть пришельцев, но и самим прогуляться в Пермь, или в Псков, или хоть под самый Новгород… Там будет чем поживиться… Есть слух, что он опять бунтует… Это будет кстати, там все заняты, чай, своим делом, обороняться будет некому. Не правда ли?..
Гость утвердительно кивнул головой.
– На все необходимы не только отвага, но и ум… Об этом-то я и хотел посоветоваться с тобой и еще кое с кем и послал герольдов собрать на совет всех соседей… Один из моих рейтаров попался в лапы русских и лишь хитростью спасся и пришел ползком в замок… Он говорит, что они уже близко… Надо нам тоже приготовиться к встрече. Полно нам травить, пора палить! А? Какова моя мысль! Даром, что в старом парнике созрела.
– Черт возьми, превосходная… У меня так и запрыгало сердце от радости, что наконец придется потешить копья, – воскликнул фон Доннершварц.
– А зубы не защелкали от страху? – усмехнулся фон Ферзен.
Гость сделал вид, что не слыхал этого замечания, и продолжал:
– И мне пришла в голову мысль…
– Какая?.. Взять с собой ящик вина?
– Нет, а вот что это, верно, ваш Гритлих снюхался с бродягами русскими и подманил их… Примите-ка скорей меры, велите сейчас позвать его, я из него все выпытаю, да прикажите осмотреть замок и приготовиться к обороне.
Эдуард фон Доннершварц в глубине души ненавидел Гритлиха и всеми силами старался восстановить против него фон Ферзена.
– Нет, братец, не теперь! Гритлих еще теперь на охоте. Да и что тебе дался этот Гритлих? Даже хмель спадает с тебя, как только ты заговоришь о нем. Я давно замечаю, что ты ненавидишь сироту, и, конечно, особенно с тех пор, как он перебил у тебя славу на охоте. Помнишь белого медведя, от которого ты хотел уйти ползком!
Доннершварц вспыхнул. Этой историей его дразнили уже давно.
– Сами вы белый медведь! – крикнул он вскочив со скамьи. – На другого бы я пожаловался своему мечу, который сорвал бы его седую голову, но на вас… смотрите, я не всегда терпелив.
Фон Ферзен захохотал.
– А что, видно, за живое задело, господин рыцарь белого медведя… Ты, верно, и от него хотел уйти, чтобы пожаловаться своему мечу, так как вместо него у тебя на боку торчала колбаса, а через плечо висела фляга. Я, признаюсь, сам этого не видел, но мне рассказывал Бернгард…
– Бернгард!.. Вот еще кого вы выбрали в свидетели!.. Он не лучше вашего Гритлиха… Если он осмелится это сказать при мне, я тотчас же брошу ему вызывную перчатку… несмотря на то, что ваша Эммхен умильно поглядывает на него…
– Смотри, Эдуард, бросишь и не разделаешься; Роберт сам горяч…
– Хоть бы он был горячее огня… Шутки в сторону, зачем вы принимаете еще этого шелкового рыцаря, у которого все достояние снаружи, а в кармане засуха?
– Да ведь и твой карман не жирен, не хвастайся, брат. Карман Бернгарда еще тем превосходит твой, что отворен настежь для всех. Но чего же ты нахохлился, что тебе не по нраву? Полно, Доннершварц, я знаю, что ты любишь меня и ревнуешь старика ко всем. Не бойся, я умею это ценить. Вот тебе моя рука, я хоть и люблю Роберта, этого благородного рыцаря, но будь уверен, что и ты мне также дорог…
Доннершварц почтительно схватил руку фон Ферзена и патетически произнес:
– Вы увидите при первом случае, когда вам понадобится моя рука, кто из ваших приверженцев более всех вам принесет пользы. Довольно говорить, время докажет.
– Поговорим-ка лучше о русских, – снова перебил его фон Ферзен. – Как ловко они подкараулили моего рейтара. С каким наслаждением я сделал бы из них бифштекс… Да, – продолжал он задумчиво, – их рысьи глаза никого не просмотрят, теперь того и гляди наскачут они на мой замок.
– Не бойтесь, Ферзен, к нему пойдет дорога только через мой труп, но необходимо поговорить о деле.
– Да этим и кончить? Только говорить о деле – теперь мало. Я послал отряд своих рейтаров собирать вассалов и приглашать соседей. Кто меня любит, тот, верно, придет первый.