Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Новгородская вольница

ModernLib.Net / Историческая проза / Гейнце Николай Эдуардович / Новгородская вольница - Чтение (стр. 5)
Автор: Гейнце Николай Эдуардович
Жанр: Историческая проза

 

 


Назарий, внимательно слушавший рассказ Савелия, задумчиво и печально произнес:

– Бедная наша отчизна! Чужие и свои враги, и гнев Господень подавляют тебя.

– Какие же это свои враги, боярин? – спросил его Савелий. – Кажись, теперь все князья живут в ладу, как дети одной матки, дружно, согласно. Наш же московский, как старший брат, властью своей прикрывает других. О прежнем времечке страшно подумать. Вот недавно сломил он, наш батюшка, разбойников…

Захарий быстро смекнул, о чем хочет заговорить Савелий, и, заметя, что в глазах Назария блеснул луч гнева, поспешно перебил старика:

– Ну, Тихоныч, что же далее-то было?

– Да что? Грянул гром и хватились за ум – начали все креститься: кто вносил богатые вклады в храмы Божии, кто строил их, кто, не в осуждение будет сказано, протоптал колени и отмахал всю голову, молившись, а с ближних своих сдирали вчетверо за хлеб насущный, несмотря, на то, что у самих были полные закрома всякой всячины, а другим и куснуть было нечего; иные же, зазорно и вымолвить, нанимали за себя молельщиков… Всяк, кто не хотел трудиться да работать, делался их попом… Их ублажали всячески, а они, прости Господи, вместо утешения да моления за православных, только соблазняли народ и бесчинствовали до того, что добрый владыко, наш пастырь и святитель Феодосий, не будучи в состоянии терпеть далее таких беззаконий, сложил с себя сан митрополичий и заключился в Чудовом монастыре. Там, сказывали, ухаживал он все за каким-то прокаженным, омывал его раны, молился за нас грешных и творил многие богоугодные дела до конца своей жизни.

– А церковь-то Божья и вы остались без стража, отданные на добычу этим развратным искусителям? – спросил Назарий.

– Место свято пусто не живет, да и верующие в него тоже. Духовные сановники вскоре всем собором избрали на упразднившееся место в московские пастыри суздальского святителя Филиппа. Этот муж, разумный и красноречивый, силой слова разогнал во имя Божье эту челядь, а нас просветил надеждой, проповедуя об испытании и покорности рабов земных Отцу нашему небесному, чадолюбивому.

– Помнится мне, московитяне ваши собирались воевать с Казанью после этого падежа людского? – спросил Захарий.

– Не после, а в это же время, боярин, как великий князь поднял верноподданных громким кличем идти на неверцев. Как выкатили на площадь Кремлевскую не тараны стенобитные, не туры подвижные, не перевесы приступные[21], а огнеметы чугунные[22], все это так ободрило народ, что все подняли головы, как будто грянула страшная труба и вызвала всех из гробового сна. Сбылись и священные слова нашего пастыря: «молитесь и дастся вам». Настала весна, проглянуло солнышко. Боже, как обрадовались ему православные. Солнышко, родное, глазок Божий, ненаглядное ты наше! – вскрикивали все, рыдая, а оно-то так умильно, так светло взглянуло на нас… и заиграли его искорки на крестах соборных, и разгорелись наши сердца радостью, и… Да что и говорить, всего не вымолвишь, что было на душе! Земля отдохнула – и с тех пор уже жутко стало показываться снегам да морозам в вешние дни.

Окончив свой рассказ, Савелий утер рукавом выступившие слезы.

Прослезился и затуманившийся Назарий.

Лучина нагорела. В светлице был полумрак. Все было тихо; вдруг Захарий вывел носом такую ноту, что все оглянулись, подумав, что это прозвучала сапелка[23]. Затем он сильно всхрапнул и, тут же проснувшись, удивленно смотрел осоловелыми глазами на молчавших собеседников.

– Ох, да как славно я вздремнул! – произнес, наконец, он и, заметив, что заветная киса его высунулась наполовину из-за пазухи во время сна, поспешно спрятал ее.

Назарий встал из-за стола и помолился Богу, за ним поднялся, зевая, и Захарий.

– Ну, теперь моя очередь заснуть! – сказал первый и прилег на свой охабень.

– Старуха, покорми чем-нибудь наших холопов. Кстати, вот тебе за все тепло и добро твое, – продолжал он, выкидывая на стол серебряную резань[24], а Захарий, сверх того, отложил несколько литовских грошей[25].

– Это тебе, Сидоровна, за хлопоты и услуги.

– Спасибо, господа милостивые! – сказали хозяева низко кланяясь им.

– Вот эта наша, светленькая-то, – прибавил Савелий, перевертывая резань и любуясь ею, – а эти медяшки-то Бог весть какие, те же пули, да не те, на них и грамотей не разберет всех каракулей. А что, боярин, – продолжал он, обратясь к Захарию, – должно быть, издалека эти кружки?

– Нужды нет, что отсюда не видать, где их круглят, однако, тебе за них и в Москве насыпят добрый оков[26] хлеба.

– Я не сомневаюсь, боярин; всякая деньга становится всем притяженна, – отвечал Савелий.

XVIII. Рассказ Агафьи

– Ну-ка, старина, – что-то сон не берет, – порасскажи-ка нам теперь о дворе вашего великого князя, – сказал Захарий. – О прошлых делах не так любопытно слушать, как о тех, с которыми время идет рядышком. Ты же о чем-то давеча заговорил, будто иную весть не проглотишь. Не бойся, говори смело, мы верные слуги московского князя, у нас ведь добро не в горле останавливается, а в памяти: оно дымом не рассеется и глаз не закоптит.

– Я, боярин, опять-таки говорю: мои вести короче бабьего разума, сами будете в Москве, все разузнаете и диву дадитесь, как она красива, как добры и сильны стали детки ее и как остры мечи их. Вот хоть бы взять, к примеру, мурзы татарские, эти казанцы-поганцы, со своим псом-царем Ибрагимом; уж не они теперь на нас, а мы на них; наши дружины протоптали дорожку даже к самому гнезду этих неверцев… Да вот только привел бы Господь батюшка нашему великому князю сбить последнюю спесь с чопорных новгородцев, он бы их ошеломил, как намедни этих.

– Да знаешь ли ты, косноязычник, что погубило новгородцев? – воскликнул взволнованно Назарий и даже привскочил с лавки, на которой лежал. – Если бы не измена Упадыша[27] с его единомышленниками, брызнул бы на московитян такой огненный дождь, что сразу спалил бы их, а гордые стены Новгорода окрасились бы кровью новых врагов и еще краше заалели бы. Так-то, седая борода, – добавил он, несколько успокоенный, изумленному Савелию, – что не знаешь, о том и не болтай.

– Вот то-то, боярин, сами вы напросились на грубое слово. Я говорил, что на всякого не прибережешь хорошую весть. Однако за что же ты защищаешь крамольников, – они кругом виноваты, в них, видно, и кровинки русской нет, а то бы они не променяли своих на чужих, не стали бы якшаться да совет держать с иноверной Литвой! Мы холопы, а тоже кое-что смекаем; не я один, вся Москва знает, о чем теперь помышляет князь наш.

Назарий задумался и, видимо, не найдясь, что ответить ему, глубоко вздохнул и опустил голову на шапку, заменявшую ему подушку, и закрыл глаза. Захарий же с ударением заметил:

– Полно говорить-то, мы точнее тебя знаем, какие мысли ворошатся теперь в голове вашего любовластного князя.

Савелий пристально посмотрел на него и, как бы сообразив что-то, схватил себя за голову и поспешно выбежал из светлицы. Агафья же, кормившая холопов, отвечала ему вместо мужа:

– Вестимо, боярин, но мы тоже понаслышаны кой-чего, а когда бояре наши были во времени[28], то тогда мы и более знавали.

– Кстати, Сидоровна, за что же опала-то опалила крылышки твоим боярам? Кто они такие и где находятся теперь? – спросил Захарий.

– Долга будет песня про все, боярин! – отвечала она, – вот дождь-то, кажись, унялся, небо прояснилось и светать скоро начнет, вам будет в путь пора, а нам на покой.

– Да, что-то сон у меня как рукой сняло; расскажи-ка теперь что-нибудь ты.

– Ну, коли изволишь слушать, да это тебе на пользу – так пожалуй! Боярин наш зовется Алексеем Полуектовичем, он был в чести у великого князя, а жена его, боярыня Наталья Никоновна, у великой княгини Марьи Михайловны[29] – первой любимицей. В свадьбу великокняжескую она осыпала жениха и невесту хмелем из золотой мисы, да опахивала тридесятью дорогими соболями. И жили-поживали наши бояре при дворе в высоких теремах чинно и раздольно и едали с княжеских блюд сладко и разносольно. Соберется ли, бывало, великий князь в поход, и боярин с ними, охраняет его особу верно, а боярыня остается потешать сиротиночку княгиню великую, – и много годов прошло таким чередом. Вдруг с Марьей Михайловной что-то случилось; бывало, не заснет ни на миг, не промолвит словечка, не проглотит кусочка, – уж чем ни забавлял ее великий князь: заставлял слепого гудочника играть подле постели ее на гудке и веселые песни и умильные песни, ластил ее и медом золотым, шипучим и всякими Закусками и гостинцами сладкими, ничем не угодишь. Знахари думали-передумали, судили-рядили и сказали в один голос, что она испорчена злыми снадобьями. На кого подумать? Стали допрашивать всех сенных и сановитых прислужниц ее, и показали все, что видели, как боярыня наша Наталья Никоновна ходила с поясом великой княгини к ворожее и что будто эта ворожея и привила ей недуг лютый. Отворили храмы святые, подняли образа чудотворные, служители Божии преклонили колена и начали упрашивать силы небесные о здоровье матушки нашей великой княгини, но, знать, Богу не угодно было ниспослать ей милостей Своих – тело ее почернело как вороново крыло и отекло так, что и рассказать невозможно. Не долго маялась она, сердечная, и отошла тихо, как заснула. Только что ударили в колокол о выносе тела ее, Наталью Никоновну как ножом по сердцу резануло, забегала она по гридням своим и занесла такую гиль, что Господи упаси всякого было слушать ее. Видно, побоявшись праведного великокняжеского гнева, вдруг пропала она, да так скрытно, что сам Алексей Полуектович не мог придумать, куда бы ей деться? Вот он и переселился из Москвы сюда, в родовой свой терем, удалил всех своих закупных рабов, только мы с Тихонычем остались служить ему. И жил он здесь ни много, ни мало, шесть с половиной лет, и потребовал его князь опять вернуться, повелел ему занять прежнее его место окольничего. С тех пор запустел наш терем. Одни мы доживаем жизнь свою в нем, и о боярыне ни слуху ни духу, как ключ ко дну сгинула. Дивились мы, что за притча такая: за что бы ей посягнуть на государыню, и где она положила головушку свою, в чьей земле улеглись косточки ее? И жутко, страшно жутко становится нам, как на той половине терема кто-то по ночам словно в набат бьет, особенно в темную ночь, как зашелестит дождик проливной, да завоют ветры буйные…

– Жена, баба, дура, хозяйка! – тревожно позвал Агафью, приоткрыв дверь в светлицу, Савелий и прервал этим ее рассказ.

– Что ты, одурела, разболталась языком-то? – говорил он, когда она вышла к нему в сени. – Знаешь ли, что это лазутчики, враги наши, которые выведывают от тебя всякую всячину. Дойдет до ярыжек, так не оправдаешься ничем.

– А по мне, прах их побери! – отвечала Агафья. – Мне откуда знать, кто они такие? Ну, что ж! Я говорила, да не проговорилась. Уж нелегкое дело, будто меньше тебя соображаю, ты и сам давеча…

– Нет, смертью искупим славу! Родились вольными и умрем такими же! – воскликнул так громко Назарий, что Агафья с Савелием вздрогнули.

– Он бредит! – произнес тихо Захарий, наклонясь над своим сонным товарищем.

Затем он улегся снова на свою лавку.

На цыпочках прокрался Савелий в светлицу и стал выманивать шепотом холопов идти спать в клеть, но они улеглись у порога. Тогда он указал Сидоровне на печь, задул светец, перекрестил издали своих постояльцев и, взобравшись на полати, еще долго вслушивался в окружавшую его тишину, прерываемую лишь храпом спящих да бессвязным бредом Назария о свободе.

XIX. На пути к Москве

Было раннее утро 29 августа 1477 года.

Из сумрачного леса на большую тверскую дорогу медленно выезжали четыре вершника[30], в которых не трудно было узнать путников, почивавших в лесном тереме.

Назарий сидел пасмурно, так низко поникнув головой, что залом его шапки, висевшей наперед, нередко касался гривы бодро выступавшего коня. Захарий же сгорбился и посвистывал, переваливаясь то в ту, то в другую сторону, мотая ногами и сидя, как туго набитый мешок на маленькой лошаденке, неохотно трусившей под ним. Холопы ехали сзади и с глупым любопытством осматривали окрестности, видимо, для них совершенно незнакомые.

– Вот и часовня! Должно быть, отсюда московский рубеж начинается! – сказал Захарий.

Товарищ его поднял голову, как бы пробужденный, поспешно скинул шапку, перекрестился и снова погрузился в свои думы.

– Что ты, ошалел, земляк, али от Москвы-то тебя огнем обдает… Вымолви словечко, оправь шапку, будь молодцом! Смотри, какое утро, солнышко играет так ярко и весело…

– У кого на душе сумерки, так я в глазах не заря! – отвечал Назарий, тяжело вздохнув.

– Знать, твою удаль что-нибудь сковало со вчерашнего – не шевельнешься… Видно, старый колдун Савелий сильно уязвил тебя последними словами о наших.

– А ты без зазору хлопаешь глазами, когда земляков твоих поносят, называют разбойниками, помышляют о них как…

– Да, а вот ты не хлопаешь, так у тебя глаза-то и выело, как дымом.

– Знаю я, что тебя ничто не берет: ни стыд, ни дым.

– Вестимо, что кручиниться? Уж коли взялся за гуж, не говори, что не дюж.

– А понимаешь ли ты, кого ты теперь представляешь в лице своем?

– Кем был, тем и останусь: вечевым дьяком Захарием. А по-твоему как же?

– По-моему, был ты Захарием, а когда окунулся в купель корысти, то вышел оттуда – Иудой.

– Гм… – крякнул Захарий. – Поэтому мы с тобой тезки…

– Как, чернильная гадина! – гневно воскликнул Назарий и даже осадил своего коня. – Недомерок человеческого рода тянется под мою стать или хочет оскорбить меня, чтобы сравняться со мною. Господи, до чего я дожил, – добавил он с неподдельным отчаянием в голосе.

– Да что ты серчаешь? Я сказал это потому, что мы целимся в одну мету!..

– В одну, да каким образом… Я действую прямо, иду на всякого лицом к лицу, а ты, заспинная шпилька, подкрадываешься медяницей, неслышною стопою.

– Пусть так, да ужалим-то мы оба одинаково.

– Отец Небесный! – вновь воскликнул Назарий, возведя пламенный взор к небу. – Перед Тобой я весь! Дума моя не темна и перед людьми, а наипаче перед Тобою. Ты видишь, способен ли я ужалить отчизну мою. Родная моя, пусть прежде рассыплюсь я в прах, нежели помыслю что-нибудь недоброе о тебе.

Некоторое время он оставался в немом созерцании лазурного неба.

Захарий что-то ворчал сквозь зубы.

Наконец Назарий прервал молчание.

– Слава Тебе, Господи! Нашла Тебя молитва моя, молитва скорбная, глас сердца моего доступен Тебе! – произнес он, вздохнув полной грудью, как бы после тяжелого сна. – Отлило… на душе легче стало! Я не продаю отечества… Я отвожу лишь от пропасти.

– Ведь и я тоже! – добавил самодовольно Захарий.

– Если совесть твоя отшатнулась от тебя, то я вместо нее растолкую тебе разницу между нами. Слушай же меня!.. Ты знаешь, как чествуют имя мое, имя чиновника Назария, и до ныне в Новгороде Великом, и в Пскове соседнем, и у латышей[31] с тех пор, как зарубил я на воротах Нейгаузена православный крест. Даже самой Москве ведом я, когда великий князь Иоанн припер ономнясь наш город копьями да бердышами несметной своей рати, – я не последний подавал голос на вече, хотя последний произнес его на казнь славного изменника Упадыша – вечная ему память… И на мне есть пятнышко черное… и на меня брызнула кровинка его!

Назарий вздохнул.

– Ты знаешь, – продолжал он, – правы ли мы были, подняв руку на потомка Ярослава Великого и на нашего государя! Чего нам хотелось, сытым, богатым? Правдива поговорка на Руси: «от жиру собаки бесятся». Накликали мы сами на себя гнев Божий и меч государев. Помнишь, чай, как мы глодали кулаки с голоду и, наконец, решились, да простит нас Господь, в пост великий есть мясо, и чье же, – палых лошадей и собак, которыми не показано питаться рабам Христовым. В это смутное время не я ли с Василием Никифоровым и прочими боярами и степенными посадниками молил князя снять осаду с города и дозволить нам, сирым, похоронить по христианскому обряду тела павших братии наших.

– Их без нас схоронил Ильмень[32], – вставил Захарий.

– Для тебя, конечно, все равно: муха ли утонула в стопе, из которой пьянствуешь, земляк ли захлебывается собственной кровью, но дело не в том. Не раз и моя кровь смывала ржавчину с мечей новгородских, а тело – зазубрило вражеские. Не пальцами на руках, а волосами на голове следует считать мои заслуги. Но, недавно, кто заглушил голос мой на вече? Жена хитрая, баба поганая, человек неумный… Марфа Борецкая. Перед кем принуждали меня преклонить выю? Перед мозгляком, литвином, бродягой, полюбовником ее. Широка рана на груди отчизны, так они еще увеличивают ее злыми изветами на законного владыку своего, всякими неистовыми поступками! Я сказал, что сам побью челом великому князю от лица Новгорода Великого, чтобы он сжал его крепкой, самодержавной мышцей своей и наложил бы на него праведную десницу. Во что бы то ни стало избавлю земляков от домашних врагов, уличу злых, покажу дерзких, а после сам скажу всем новгородцам: «Я виновник вашего счастья, покарайте меня!» И если голос мой заглохнет в криках обвинителей, пусть торговою казнью снимется с плеч голова моя – дело мое уже будет сделано. Вот для чего я согласился действовать с тобой и впервые в жизни осквернил язык свой ложью, которую мы произнесем перед великим князем на своих, навести согласился на отчизну одного врага, чтоб спасти ее от многих. Я чувствую, что в деле этом я прав и чист.

– Мы надели кафтан одного покроя, больны одним недугом, теперь едим из одного сосуда, пьем из одной братины, один топор грозится на нас, – сказал Захарий.

– Ну, да… послушай, – прервал его Назарий, – всем я был доволен, на душе светло, на сердце легко, да только вот съякшался с тобой, и думаешь ты, не узнал я, что нашептывал тебе московский наместник, как одарил тебя щедро великий князь в Москве. Он наметил тебя на поклон к нему, как вечевого дьяка, зная, что звание это почетно… Так то, хоть от рук твоих не пахнет, но я знаю, что они давно уже смазаны московским золотом.

– Стало быть, и ты знаком с нечистыми, коли все знаешь…

– Молчи лучше! Душа твоя темна, как дно чернильницы, и чернота ее пробивается иногда наружу. Так уж и быть, докончу я наше дело, а там пойду поклониться могиле святого Савватия, если только молитвы заступника Божия спасут меня от смерти… Услыши, Господи, обет мой и помоги исполнить его.

– Вот и Москва показалася! – воскликнул Захарий.

Исполин-город, колосс России, Москва златоглавая вдруг развернулась, как на ладони, перед взорами путников и ярко заблистала на солнце своими светлыми маковками.

Золоченые кресты храмов, казалось, сотканы были из слившихся солнечных лучей.

Картина была ослепительная.

Вдруг донесся от Москвы удар церковного колокола, за ним другой, третий, и разлился торжественный благовест к обедням во всей столице.

– Кажись, ноне не воскресный день? Разве празднество какое, что так звучно гудят колокола в Москве? – сказал Захарий, снимая шапку.

– Святый угодник Божий Иоанне! Помози нам, благослови приезд наш! – произнес Захарий, истово крестясь, и оборотился к Назарию. – Разве ты не знаешь, что ноне день усекновения главы Иоанна Предтечи? А еще книжный человек!

– А, вот что… Так, значит, великий князь сегодня именинник. Вот кстати у нас для него готов подарок, – заметил Захарий.

XX. Москва в 1477 году

Подгородные деревушки и пригородные слободы московские тянулись длинными и грязными улицами, одна от другой в недалеком расстоянии. Промежутки между ними были менее полуверсты. Слободы отличались от деревушек тем, что были обширнее, чище, новее строениями и, вообще, красивее последних; первые принадлежали казне, что можно было заметить по будкам, которые служили тогда жилищем нижних чинов полиции и подьячих. В каждой слободе было по одной такой будке. Некоторые из слобод, прилегавших к самой Москве, составляли с ней одно целое и потому назывались пригородными.

Проехав несколько таких деревушек и слободок, наши путешественники въехали в большую слободу, отличавшуюся более кипучей деятельностью и многолюдством. Поминутно мелькали перед ними обыватели: кто с полными ведрами на коромысле, кто с кузовами спелых ягод, и все разодетые по-праздничному: мужики в синих зипунах, охваченных разноцветными опоясками, за которыми были шапки с овчинной опушкой, на ногах желтелись лапти; некоторые из них шли ухарски, нараспашку, и под их зипунами виднелись красные рубашки и дутые, медные пуговицы, прикреплявшие их вороты; бабы же – в пестрядинных поневах, в рогатых кичках, окаймленных стеклярусовыми поднизьями – кто был зажиточнее – а сзади злато-вышитыми подзатыльниками.

Все встречавшиеся низко и приветливо кланялись нашим путешественникам.

– Путь дорога, бояре!

– Бог в помощь.

– Спасибо!

– С праздником!

– Спасибо, спасибо!

Такие восклицания слышались со всех сторон.

– Не позволите ли остановиться, бояре, да дать передохнуть животным своим и покормить их – ишь как они упарились, – послышался голос одного из выбежавших из избы мужиков.

– Да и самим бы перекусить чего-нибудь! – кричал другой мужик, подбегая к путешественникам.

Он еще издали им кланялся, горбился, вытягивал голову и тряс своими волосами.

– У меня бураки из свежей свеклы! – выкрикивал один.

– У меня щи из кочанной капусты! У меня панушки пухленькие, горяченькие, только что с пылу! У меня пышки подовые с сытой! – закричали вдруг несколько голосов из окружавших путников.

– Нет, братцы, благодарствуем на приглашении, нам привал в Москве.

– А у нас-то что? Разве другой город? – сказал один, видимо, обидевшись.

– Пусть их добираются до Загородья, аль до посада, там подороже поплатятся! – заметил другой.

– По нас, хоть за посад, только там теперь порожнего угла не найдешь, в избе и душно, да она битком набита, а за чистую светлицу отдашь полгривны на день за постой!

– Ништо… Не в Кремль же их пустят для нонешнего дня, там и без них много приезжих, так что маковой росинке, чай, негде упасть.

– Если вы хотите, добрые люди, угостить нас, – сказал Захарий, перебивая говор окружающих, – то вынесите нам по ковшу квасу.

Мигом несколько человек бросились к своим домам, принесли целый жбан и, зачерпнув ковшик, подали Захарию, а затем и остальным, уверяя, что квас прямо с ледника и такой холодный, что только глядя на него уже заноют зубы.

– Ну теперь закусите, бояре, белым калачиком. Чай, проголодались, уже обедни поздние, а ныне вы наверняка ничего еще не вкушали, заморите червячка, нам, грешным людям, еще рано, грешно, а вам, дорожным, Бог простит, – говорили разом несколько человек, насильно суя в руки путникам калачи.

Назарий кинул им несколько кун[33], и проезжие поехали далее.

– Ну, братец, уж о сию пору москвичи сказываются; видно, что не промахи, умеют деньгу нажить, а нажитую беречь. Что-то будет далее? – сказал Захарий, почесывая затылок.

Через несколько времени, при въезде в одну улицу, показались на ней рогатки, отодвинутые в сторону с дороги и означавшие начало настоящего города, хотя тогда это место называлось Загородьем.

Оглядывая пристально проезжаемые им места, Захарий продолжал говорить:

– Вот мы и в Москве! Да как она разрослась, разубралась, раскинулась на все стороны – и узнать ее нельзя! Помнится мне, прежде стояли тут избенки одна от другой на перелет стрелы, а ноне как будто все под одной крышей.

На самом деле громады деревянных построек, без симметрии, без вкуса, тянулись длинными рядами и составляли кривые узкие улицы, которые вдруг раздваивались от выстроенных посреди их теремов, церквей. Глухие переулки оканчивались поперечными зданиями также теремов боярских, вышек, высоких заборов со шпильками, в угрозу ворам, которые бы вздумали лезть через них, и каменных церквей с большими пустырями, заросшими крапивой и репейником, из которых некоторые были кладбищами, и на могилах мелькали выкрашенные кресты и белые, поросшие мхом камни.

Самые здания казались нестройными потому, что подле двухэтажных хором, обнесенных тесовой оградой, стояли покосившиеся низкие, вросшие в землю избы, огражденные поломанным тонким частоколом. Не только посреди Москвы были тенистые рощи, пруды, озера и зеленые волнистые луга, но почти каждый боярин и зажиточный человек имел на своем дворе тенистый сад, по преимуществу из диких яблонь. Через тын сада переваливали головки свои статные подсолнечники, а в самом саду пестрели гирлянды разноцветного мака, ноготков и проч. В большинстве садов были рыбные пруды – чистые, зеркальные, цветистые лужайки, ульи пчел. Кроме того, на дворе были разные строения: часовни, амбары с запасным хлебом, кладовые с железными дверями, а подвалы, темные особые светлицы, вышки, мыльни, голубятни, толстые необхватные столбы с блиставшими на них медными кольцами, в которые застольные гости хозяев вдевали удила своих коней. Дворы были гладко вымощены бревнами, имели снаружи на воротах навесы, а под ними иконы. Глубокие погреба хранили крепкие меда и греческие и фряжские вина.

Богатство и роскошь бояр составляли еще: божницы, в которых находились иконы в богатых серебряных и золоточеканных окладах; драгоценная посуда, серебряные и золотые кубки, ковши, братины, блюда, тарелки, и проч., нарядная одежда из шелка и парчи с узорчатыми нашивками из золота и драгоценных камней, и, наконец, множество слуг или холопов, обельных, закабаленных и закупных[34].

Имущество же бедных огнищан[35], купцов черных сотен и слобод[36], половых[37] и прочих людей состояло из ветхих хибарок с соломенными крышами, с небольшим двором, внутри которого виднелись жердь с веревкой и бадьей для колодца, да длинные гряды с капустой, свеклой, редькой, морковью и другими огородными овощами.

Такова была Москва в описываемое нами время, за исключением Кремля, описанию которого мы посвятим особую главу.

В настоящее время остались только некоторые храмы, на которых не изгладились еще следы глубокой древности нашей родной столицы. Другие же памятники хотя и носят название древних, но реставрированы до неузнаваемости.

Единственно, что напоминало и тогда сегодняшнюю Москву, – это неумолкаемый говор народа, особенно на торговых площадях в праздничные дни.

Этот говор поразил приезжих новгородцев сильнее вида самого города.

XXI. В Кремле

Колокольня церкви Иоанна Лествичника была в описываемое нами время колоссальным сооружением московского Кремля и на далекое расстояние бросалась в глаза, высясь над низкими лачужками. Впрочем, чем ближе путник приближался к Кремлю, тем лучше, красивее и выше попадались хоромы, двухэтажные терема с узенькими оконцами из мелких цветных стеклышек, вышки с припорками вместо балконов для голубей, обращенными во двор, и густые сады.

Великолепный же сад, находившийся на берегу Москвы-реки, хотя и был разбит на низменном месте, но его букетные рощицы из молодого орешника, перемешавшиеся с густым малинником, виднелись издалека. Подле великокняжеского сада, отделенного высоким тыном, были сады бояр, полные густолиственных деревьев и пестрых цветов.

Картина этих сплошных садов была особенно великолепна весной и летом.

Сады эти, конечно, не были распланированы и дорожки в них протаптывались, в большинстве случаев, самими хозяевами.

Множество балаганов, разных гостиниц, купеческого и монастырского подворьев, скученных около Кремля, не заграждали его высоких бойниц, доминировавших над всеми этими постройками. На высоких, от времени поседевших и во всех местах поросших мхом, каменных зубцах кремлевских стен вились плющ и повилка.

Весь Кремль обнесен был широким тыном, низ и бока которого были выложены кирпичами, а к воротам вели деревянные мосты с крашеными перилами.

В самом Кремле скученность построек была еще больше. Громадное пространство занимал один дворец, в котором находились разные палаты и хоромины, писцовые и приемные дворы: соколиный, кухонный, мыльный[38], ясельничий[39]; службы: кладовая, погреба, запасные подвалы и разные великокняжеские хранилища. Особенно замечателен был тайник, или подземный ход, вокруг всего Кремля, относящийся, вероятно, к XII столетию, времени владычества татар, и имевший своей целью прикрытие от набегов этих варваров.

Кроме дворца с его многочисленными пристройками, в Кремле находились соборы: Успенский, Архангельский, Спас на Бору, Чудова монастыря, Рождества Иоанна Предтечи, а подле него митрополичий дом, Думная палата[40], в которой заседали думные или советные бояре и в которой решались все важные государственные дела; ордынское подворье, терема ближних бояр, ворота: Боровицкие, Тайницкие, Фроловские, Константино-Еленинские.

Среди толпы народа, валом валившей в Кремль, пробирались и наши знакомцы, Назарий и Захарий. У Боровицких ворот они слезли с лошадей и, передав их с кое-какой поклажей своим холопам, приказали им ехать в дом их знакомого и родственника Назария – князя Стрига-Оболенского, а сами, сняв шапки, перешли пешком через мост в Кремль и, смешавшись с все возраставшей толпой, стали подходить к Успенскому собору.

В это время только что кончилась обедня и раздался колокольный звон, означавший выход великого князя.

– Тише, тише! – послышался голос от церкви.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15