Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Один год

ModernLib.Net / Полицейские детективы / Герман Юрий Павлович / Один год - Чтение (стр. 3)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Полицейские детективы

 

 


Теперь они шли мимо Публичной библиотеки.

– Вы разве Гоголя не читали? – спросил Борис. – Гоголя, Николая Васильевича?

– Гоголя я читал, – задумчиво и немного печально сказал Лапшин. – Читал Гоголя Николая Васильевича, как же, читал…

И вдруг ясно и отчетливо представилось ему, о чем он нынче будет говорить во Дворце пионеров, что он расскажет всем этим Борисам и Леонидам, для чего и зачем произнесет свою речь мальчикам и девочкам в пионерских галстуках. И от сознания того, какой будет его речь, он повеселел, подтащил обоих мальчиков к себе за плечи и повторил:

– Читал я Гоголя, читал, но не так, как вы, а совсем, совершенно иначе.

– В связи с каким-нибудь жутким преступлением? – сладострастно осведомился Леонид. – Расскажите, а, Иван Михайлович! Если не нам, то всем, пожалуйста, да? Гоголь дал вам ключ к раскрытию тайны? Там был шифр, да? Может быть только, если девчонки набьются, то вам неудобно будет давать расшифровки шифров?

– А ты, друг, за меня не волнуйся, – сказал Лапшин. – Я товарищ выдержанный, чего не надо, того не выболтаю.

– Это конечно! – согласился Леонид. – Гостайна – дело нешуточное.

– Вообще-то это замечательно, что мы вас приведем, – перебил Борис. – У нас ребята терпеть не могут, когда мероприятия срываются. Давеча Аркашка набивался знакомого крокодила, то есть, вернее, от знакомого капитана дальнего плавания крокодиленка привезти юннатам и не привез, соврал, а мы…

– Соображай, чего мелешь! – сурово оборвал Леонид.

Борис замолчал, закусив губу. Леонид распахнул перед Лапшиным дверь, и они вошли в огромный, ярко освещенный вестибюль «их дворца».

«Странно, что я здесь никогда не был, – подумал Иван Михайлович. – А ведь это и есть подлинная частичка того, что мы защищаем, для чего мы живем и жить будем. Надо бы сюда свой народ привести на экскурсию, что ли, а то изнанку видим, а самое главное только по газетам знаем».

Борис и Леонид представили ему Марью Семеновну, высокую, костистую, с большим подбородком, более подходящим для мужчины, нежели для женщины.

– Товарищ Шилов? – спросила Марья Семеновна, подавая Ивану Михайловичу твердую, холодную, негнущуюся руку.

– Лапшин моя фамилия.

– Товарищ Шилов болен, – ввязался Леонид, – и нам удалось организовать…

– Пройдемте ко мне, – сурово пригласила Марья Семеновна и пошла вперед, широко шагая ногами, обутыми в мужские, как показалось Лапшину, полуботинки.

Девочки в пионерских галстуках – три подружки – одевались возле вешалки, одна из них, толстая, крепкая, коротконогая, держала зубами яблоко и завязывала капор, другие две что-то тараторили, очень быстро и сердито, наверное ссорились. Леонид умчался по широкой лестнице, а Бориска с восторгом глядел на ордена Лапшина, на значок Почетного чекиста, на статного, плечистого, широкого в кости Ивана Михайловича. И другие мальчики и девочки разглядывали Лапшина, пока он поднимался по лестнице с Марьей Семеновной в какую-то золотую или гранатовую гостиную. У Марьи Семеновны был недовольный вид, она не понимала, что будет делать этот седоватый, со смеющимися голубыми глазами человек здесь, во Дворце пионеров. Рассказывать о преступлениях? Но педагогично ли это? О разных там перестрелках, кровавых происшествиях и жестокостях? Зачем это детям? Несмотря на свою крайне суровую внешность, Марья Семеновна была человеком той особой доброты и нервности, который не поможет в несчастье ближнему своему только потому, что не переносит страданий, стонов и особенно крови…

Угадывая беспокойство Марьи Семеновны, Лапшин поглядывал на нее сбоку и загадочно помалкивал. Борис и Леонид перешептывались сзади, и было слышно, как они говорят что-то про шифр, и когда Лапшин оглянулся на них, то увидел, что за ним идут не два мальчика, а по крайней мере тридцать, и что сейчас их будет пятьдесят, даже сто…

В небольшом кабинете рядом с гостиной, на инкрустированном столе горела лампа под розовым абажуром. На стенах висели веселые, цветастые картинки, наверное их рисовали дети, и, по всей вероятности, они не очень нравились Марье Семеновне. А на подоконнике стояла модель парусного корабля, такая непохожая на настоящий корабль и такая милая, что Лапшин даже улыбнулся.

– Так вот, – потирая мужские руки, заговорила Марья Семеновна. – Прошу простить меня, но за детей здесь именно я несу ответственность. Мне необходимо уточнить тему вашего доклада. С товарищем Шиловым Котляренко Леонид договаривался во время моего отпуска…

– Вы, Марья Семеновна, можете на меня положиться, – не обижаясь, спокойно произнес Лапшин. – Я понимаю, что тут дети, но за них и мы, грешные работники милиции, несем ответственность. Речь же моя пойдет о Гоголе.

– О Гоголе? – чуть повеселев, удивилась Марья Семеновна. – О Николае Васильевиче? Но разве вы литературовед?

– Нет, зачем же? Я, как видите, милиционер.

– Значит, так или иначе это связано с преступлением…

– Это ни так ни иначе не связано с преступлением! – без всякой обиды в голосе, но очень твердо произнес Лапшин и поднялся: – Я просто хочу рассказать, как я в свое время читал Гоголя. Вот и все. Разрешите?

Марья Семеновна пожала плечами и тоже встала. Вдвоем они вошли в маленькую, битком набитую гостиную.

– Ребята, – сказала Марья Семеновна, – сейчас работник милиции товарищ Лаптев…

– Лапшин, с вашего разрешения, – вежливо и холодно поправил Иван Михайлович.

– Простите, товарищ Лапшин поделится с вами своими воспоминаниями о том, как он читал Гоголя…

Недоуменный шумок пронесся по гостиной. Кончиками пальцев Лапшин уперся в крышку маленького столика, на котором стоял стакан воды, подождал, подумал, вздохнул и спросил, глядя в глаза Борису, сидевшему в первом ряду:

– Вы все, конечно, читали о Феликсе Эдмундовиче Дзержинском? Знаете, какой он был человек, что делал? Понимаете, что таким людям, как железный Феликс, вы обязаны тем, что вот у вас, например, есть дворец, ваш дворец, собственный настоящий дворец?

– Мы понимаем! – сказала тоненькая беленькая девочка.

– Ну так я начну с товарища Дзержинского! – произнес Лапшин. – Лично с него. Я его хорошо знал, работал в ВЧК под руководством Феликса Эдмундовича много лет и никогда те времена не забуду…

Он помолчал, хмурясь, словно вглядываясь в те далекие годы, и, еще раз вздохнув, произнес:

– Я сам из мужиков, из крестьян. Отец у меня жил плохо, трудно, нас, ребятишек, было много, все есть хотим, а хлеба нет. Ни хлеба, ни картошек, ничего нет. И горели мы дважды. Не задалась жизнь. А в селе нашем хозяевали и пановали два богатея, два сына лавочника – Семичкины. Вот пошел однажды батя мой в город, в Петроград, в артель проситься, по плотницкому делу. Шел на зорьке и повстречал обоих братьев – те с похмелья. Спросили, нет ли у папаши моего деньжат на косушку водки, опохмелиться. У него два рубля было на всё про всё, они его косой смертельно ранили, деньги отобрали и ушли. Умирая, папаша мой сказал, кто его зарезал, но деньги Семичкина оказались сильнее правды. В те времена так случалось. Вот когда великая революция наша произошла, взял я револьвер-наган, было мне в ту пору не много лет, зашел в дом к Семичкиным, хороший у них дом был, каменный, под железом, и повел убийц папаши моего под наганом в город Петроград на Гороховую улицу, к самому товарищу Дзержинскому. А вести далеко. Помню, лаптишки все по грязи разъезжались – упасть боялся, упустить бандитов. Ну, потом еще солдат со мной шел, старый солдат, сибиряк, бородища эдакая. Помог мне довести до Гороховой…

– И наказали их? – спросила беленькая девочка.

– Вопросы будут потом! – сказала Марья Семеновна. – Ясно?

– Тут я увидел в первый раз товарища Дзержинского. Он мне и сказал тогда, что правда на свете есть, что бандитов будут судить по закону. Потом поглядел на меня, покачал головой и велел, чтобы выдали мне со склада сапоги или ботинки.

– Выдали? – крикнул Бориска.

– Выдали. Хорошие ботинки, новые. И оставил меня товарищ Дзержинский работать в ВЧК. Нас тогда мало было, сорок человек всего чекистов. Больше образованные, повидавшие жизнь революционеры, а я среди них совсем был как лесной пень. И ничего толком не поспевал. Работы много, контрреволюция, саботаж, интервенты, тяжело было. И образования у меня никакого. А годы идут. Вот отвоевались мы, потише стало, поспокойнее, да и нас, чекистов, побольше накопилось, научились мы и работать потолковее. Надо вам сказать, что Феликс Эдмундович имел привычку по вечерам нас, работников ВЧК, обходить. Хоть раз в неделю, но к каждому, самому рядовому, незначительному работнику непременно наведается. Усталый, измученный, а зайдет, сядет, побеседует попросту, какие у кого вопросы накопились, посоветует, и тоже поинтересуется, как чекист живет, например, не холодно ли в комнате, есть ли дрова, не болен ли кто в семье, жена, ребенок. Мы его между собой всегда «отец» называли. Вот однажды зашел он так ко мне. Вернее, к начальнику моему, но начальник уехал на операцию…

– В больницу? – спросила беленькая девочка.

– Зачем в больницу? – удивился Лапшин. – На операцию – нормально бандита ловить. Вот сижу я, входит Феликс Эдмундович. Я, разумеется, встаю, он говорит: «Сидите, товарищ Лапшин» – и сам садится. Закурили, он самокрутку в мундштучок вставил, ему кто-то из наших умельцев отличный черешневый мундштучок выточил, покуриваем, молчим; он, Феликс Эдмундович, любил несколько минут так с человеком помолчать, подумать с глазу на глаз, ну и приглядеться, конечно. Потом начался разговор.

Как Лапшин читал Гоголя

– Вы что такой зеленый, товарищ Лапшин? – спросил Дзержинский. – И не просто зеленый, а даже ярко-зеленый. Недоедаете? Больны?

Иван Михайлович ответил не сразу. Ему было стыдно жаловаться на свои недомогания, но Дзержинский спрашивал строго, и Лапшину пришлось сознаться, что чувствует он себя день ото дня хуже, есть ничего не хочется, по ночам потеет.

– И вот эдакий кашель? Да? Мухи перед глазами летают? Слабость? Одышка? Не туберкулез ли? Вы знаете, что такое туберкулез?

– Грудная болезнь, Феликс Эдмундович?

– Грудная болезнь, – не торопясь, грустно повторил Дзержинский. – Грудная… Послушайте, а какое у вас образование?

– Три класса церковно-приходского…

– А потом?

Лапшин молчал.

– Так, так… церковно-приходского… Сами сейчас хоть немного занимаетесь?

– Не занимаюсь, – едва слышно ответил Лапшин. – Некогда, Феликс Эдмундович. Газеты вот – это, конечно, читаю. В двадцатом, когда ранили меня, отдыхал в госпитале, тогда «Коммунистический манифест» проработал, еще песенник прочитал.

– Ну а «Мертвые души» вы, например, читали?

– Не читал.

– Прочтите.

И с коротким вздохом Феликс Эдмундович прибавил:

– Есть много прекрасных книг на свете, товарищ Лапшин. Великолепных. А «Мертвые души» – прочитайте.

Это название он тогда запомнил. И когда его выслушивали и выстукивали врачи в санчасти на Лубянке, и когда ехал он в поезде и выходил прогуляться по тихим южным перрончикам, где шелестели акации, и на линейке, которая везла его в санаторий (тогда здесь и помину не было об автобусах), – он часто шепотком повторял про себя: «Мертвые души»…

В первый же день санаторного жилья он пошел в библиотеку и строгим голосом спросил:

– Есть у вас книга «Мертвые души»?

– Гоголь? Есть, – ответила старенькая библиотекарша.

– Не гоголь, а «Мертвые души»! – еще строже произнес Иван Михайлович. – Ясно же говорю – «Мертвые души».

Библиотекарша вздохнула. Маленькая, вся пыльная, с седыми букольками возле сморщенного личика, с недобрыми глазками, она выбрала книгу погрязнее и протянула ее через барьер Лапшину.

– И это – читатель! – патетически сказала она своей помощнице, внучке князя Абомелик-Лазарева, ловко скрывшей свое происхождение. Внучка ответила из-за книжного стеллажа:

– Право, мадам, я думала, что расхохочусь. Я ведь ужасно смешлива.

А Иван Михайлович качался в гамаке и читал. Он читал весь день и половину ночи в палате, читал за завтраком, читал, ожидая приема врача. Еще никогда в жизни он не был так счастлив. И, дочитав, он все никак не мог расстаться с истрепанным, засаленным томом, все подходил то к одному отдыхающему, то к другому и говорил сконфуженным, умиленным басом:

– Манилов, а? Это же надо себе представить…

Или:

– А повар наш в санатории – вылитый Плюшкин…

Отдыхающие недоумевали, пожимали плечами. Всем здесь было более или менее хорошо известно, что такое маниловщина, каковы бывают Плюшкины, что представляют собою Собакевичи. В неделю Лапшин прочитал всего Гоголя и особо предисловие к первому тому. Там, в не очень понятной статье были поименованы русские классики. За них и принялся Иван Михайлович. И читал еще одиннадцать дней, покуда его не выследил главный врач санатория – весь заросший колючей бородой, маленький, сутуловатый, кривоногий Сергей Константинович.

– Э-э, батенька! – взвизгнул он за спиной Лапшина и выхватил из его рук тургеневские «Записки охотника». – Вот где вы скрываетесь, вот почему вы никак в себя прийти не можете. Отправляйтесь за мной, будем беседовать…

В своем кабинетике доктор предложил Лапшину стул, сам сел на диванчик, подумал и, заложив ногу за ногу, начал допрос. В открытое окно не доносилось ни звука, был «мертвый час», санаторий спал.

– И не милорда глупого, Белинского и Гоголя с базара понесет! – неожиданно сказал доктор, выслушав Лапшина. – Вот случилось. И как это ни смешно, я дожил и вижу оное своими глазами…

Иван Михайлович ничего не понял. Только через много лет, читая Некрасова, он чуть не подпрыгнул, наткнувшись на эту строчку.

– Понес мужик – произошло! – опять непонятно сказал доктор. – Ну и тем не менее надо мужику нынче лечиться, отдыхать и приводить свой организм в порядок. Ибо…

Тут доктор поднял палец:

– Ибо – дабы выдержать все, что ожидает наше молодое государство – наше государство рабочих и крестьян, – надо им, то есть сознательным и рабочим и крестьянам, быть здоровенькими. Понимаете, молодой человек, надо быть здоровенькими. Идите, ваша книга мною пока арестована, а в библиотеку я отдам соответствующее распоряжение. Идите и занимайтесь только вашим здоровьем. Необъятное же авось обнимете со временем. Большевики – поразительный народище. Им это удается. Заметьте, никому другому в истории человечества, а им – вполне…

Распоряжение в библиотеку действительно было отдано. Иван Михайлович туда больше не ходил. Но съездил на линейке в город и, потратив все деньги, которые были при нем, купил все, что отыскал в бедном книжном магазинчике: тут оказался и Шпильгаген, и Гауптман, и Фет-Шеншин, и Шиллер, и также некто Игорь Северянин. Сергей Константинович поджидал Лапшина у двери в вестибюль санатория.

– Купили! – радостно сказал он. – Целый тюк. Нет, батенька, так не пойдет…

Тюк целиком был арестован до отъезда. А некто Игорь Северянин так и остался у доктора. Прощаясь, Сергей Константинович сказал твердо:

– Вот вам в обмен – поручик Михайло Лермонтов писал. Тут есть «Выхожу один я на дорогу…» Горячо рекомендую. А гений Игорь Северянин – это когда на кисленькое потянет или репейного маслица захочется – с купцами такое, с миллионщиками, в старопрежнее время бывало. Так-то, Ваня, товарищ Лапшин. Поезжайте с миром, чахотки у вас, слава создателю, нет, поживете еще годочков полсотни…

Попытался разгладить рукой свою ежеобразную бороду, кивнул и ушел в свой кабинет…

А Иван Михайлович, еще сидя на линейке, прочитал «Выхожу один я на дорогу…»


– Знаете это стихотворение? – спросил Лапшин.

– Знаем! – тихо ответила беленькая девочка.

– А я вот в первый раз его взрослым прочитал, – произнес Лапшин. – И не было бы революции, может так и по нынешний день не узнал бы про Лермонтова. Вопросы имеются?

Вопросов не имелось. Ребята сидели тихие, думали. Марья Семеновна заговорила размягченным голосом:

– Надеюсь, вам понятно, что товарищ рассказал вам о том, в каких жутких условиях находилось юношество при царизме и в каких прекрасных условиях находитесь вы…

Она еще долго, скучно и тягуче разъясняла девочкам и мальчикам все то, что рассказал им Лапшин, потом повернулась к нему и предложила:

– Давайте же поблагодарим товарища из милиции за очень теплую, дружескую, глубокую беседу…

Провожали Ивана Михайловича Бориска и Леонид вдвоем. Они все-таки надеялись, что он расскажет им какую-нибудь жуткую драму или в крайнем случае разъяснит, как поступают в институт сыщиков. Но он ничего не рассказал и ничего не разъяснил.

– Наведывайтесь к нам во Дворец! – пригласил на прощание Леонид. – Запросто приходите, к нам некоторые взрослые часто заходят…

«К нам во Дворец! – опять про себя повторил Лапшин. – Слышали что-нибудь подобное? Запросто во дворец!»

Он усмехнулся, поворачивая на Невский, но вдруг нечто новое привлекло его внимание, и он тотчас же забыл и про пионеров, и про Дворец, и про то, как в далекие годы читал Гоголя.

Некоторое время он даже сам не мог понять, что заставило его сосредоточиться: женщина с муфтой или ее спутник в боярской шапке, высокий, чернобородый? Старуха с кульком, опасливо шагающая по скользкому тротуару? Военный с мальчиком?

Лапшин еще огляделся – быстро, коротко, тревожно, вбирая в себя эту вечернюю, бодро морозную, сверкающую огнями улицу рано наступившей зимы. Что же? Кто ему тут нужен?

И почувствовал: вот тот парень в кокетливо надетом вязаном колпаке, позванивающий коньками, вот тот светлокудрый юноша в длинном свитере, конькобежец со слишком чистым, чересчур открытым взглядом девичьи синих глаз.

Почему ему кажется знакомым весь этот облик, эти широкие, но устало-покатые плечи, этот легкий, размашистый, но не очень ровный шаг, эта поступь, это лениво-равнодушное и в то же время пристальное разглядывание женских лиц…

Невзоров, конечно же это он.

Нет, не он!

Лапшин ускорил шаг, обогнал юношу с коньками, резко повернулся и увидел искреннее изумление в больших, широко открытых, слишком чистых глазах. Не Невзоров, но из этих мальчиков. Не тот, который заступился за девушку в этой истории со Жмакиным, но из тех хороших мальчиков, которые всегда заступаются, в то время как плохие мальчики, вроде Жмакина, – всегда плохие.

– Извините! – сказал Лапшин, слегка дотронувшись рукой в перчатке до коньков юноши.

– Пожалуйста! – ответил недоуменно юноша, похожий на Невзорова.

«Ах ты, Жмакин, Жмакин! – подумал Лапшин. – Ах ты, Жмакин!»

Нет, это вовсе не был Невзоров. Возможно, что великолепный парень – тренированный спортсмен, нежный сын, добрый брат и так далее, букет моей бабушки. И все-таки Лапшин думал о Жмакине. О его жестких глазах, отрывистой речи, о том, что у Жмакина нет такого цветастого колпака и добротного свитера, нет и давно не было семьи, товарищей, отца, который бы громко обиделся за своего положительного сына. И коньков у Жмакина тоже, наверное, не было…

В ноябре

Побег

Партия была небольшая – восемь человек, всё мелочь, уголовное отребье, угрюмые жулики, злая городская шпана. Шли молча и очень быстро, чтобы не обморозиться. Дыхание на глазах из пара превращалось в изморозь. Мороз был с пылью. Пыльный мороз – любой бродяга тут начинает охать. И деревень не попадалось, только кочки, покрытые голубым снегом, да мелкие сосенки до колен, не выше.

Захотелось есть.

Жмакин вытащил из-за пазухи хлеб, но хлеб замерз, сделался каменным. С тоской и злобой Алексей принялся сосать кусок за куском. Сначала сосать, а потом жевать. Сала осталось совсем немного, он берег его на потом, на будущие времена.

Под ногами все скрипело.

День кончался. Ничего не было слышно, кроме мертвого скрипа, – ни собачьего бреха, ни голосов. К вечеру краски сделались фиолетовыми, пыль сомкнулась в сплошной туман. Лица у всех были замотаны по глаза – платком, портянкой, шарфом.

К ночи вошли в городок. В морозном тумане едва мерцали желтые огни. Пахло дымом, навозом, свежим хлебам. В большой комнате убийца – техник-протезист Нейман – разулся и заплакал.

– Ножки жалеете? – спросил Жмакин. – Натрудили ножки?

– На войне как на войне! – сказал бывший заврайунивермага Казимир Сигизмундович. – Впрочем, надо было запастись валенками.

– Они обязаны сами предоставлять! – заныл убийца. – Если у них машина вышла из строя…

– Начнете работать – дадут! – заявил Казимир Сигизмундович. – Я имею опыт, можете мне поверить…

Жмакин усмехнулся: весь мир был проклят, тем более все эти – убийцы, мошенники, сволочь, те, про которых пишут в газетах: «Еще случаются такие явления, как…»

Нейман зарезал старика, чтобы взять у него золото, и нашел два золотых империала и колечко.

Казимир Сигизмундович любил рассказывать, как командовал целой шайкой «настоящих ребяток», которые натягивали ткани в магазинах, где он был начальником. Натянуть – большое дело. Особенно большое – натянуть и передернуть. Особенно если ткань дорогая, шерсть, бостон, сукно. Еще шикарная работа в смысле выгодности – пересортица. Например, резинки для подвязок, для трусов, – кто может учесть, что один сорт стоит шестнадцать копеек метр, а другой семьдесят восемь. Есть даже рубль двенадцать. А товар ходкий, резинки нужны всем – и детям, и дамочкам, и мужчинам.

– Не так ли? – спрашивал Казимир Сигизмундович.

Конвойный слушал, подремывая в углу на табуретке. Иногда он вздыхал и говорил густым басом:

– От же ж хитрый народ…

А рыжий старик?

Калечил людей, мальчишек, превращая их в каких-то там голубков безгрешных. А теперь намазывает печенье топленым свиным жиром и кушает истово, словно богу молится.

Потом люди уснули – вповалку, наевшись, напившись кипятку. В углу на месте бывшей иконы светил фонарь – «летучая мышь». Пышная, чистая изморозь пробивалась в щели между бревнами и как бы дышала холодом, морозной звенящей пылью. Люди спали тяжело – со стонами, с руганью, с назойливым злым бредом. Ничего хорошего, наверное, никогда никому тут не снилось. Под фонарем страшный, рыжий, молчаливый старик чинил прохудившийся ботинок. Жмакин глядел на него, пока не уснул. Во сне не мог согреться, думал: «Уйду!» Казалось, что уже ушел. Просыпался, но было то же – комната, изморозь, фонарь, старик, Казимир Сигизмундович выкрикивал:

– Ставлю на черное! Еще на черное! Скушали?

Жмакин засыпал и во сне шел, ведомый товарищем Митрохиным, красивым, улыбающимся, веселым Андреем Андреевичем. Его опять вели в тюрьму, хотя он и не убежал и не украл больше, хотя он только хотел «ухватиться за жизнь», «подняться», «начать все сначала». Он сам пришел на площадь, но Митрохин сказал ему, что он «хитрый, как муха», однако же тут работают люди «поумнее его». И предложил взять кражу, с ходу сознаться в краже.

– Поедешь обратно! – посулил он, ослепительно улыбаясь.

Сон мешался с явью. Жмакин то засыпал, то садился на полу – тяжело дыша, ругаясь, бормоча. Зачем он просил Митрохина, чтобы тот отправил его к Лапшину?

– К Ивану-то Михайловичу? – сверкал зубами Андрей Андреевич – Иван Михайлович сейчас в нарзанной ванне сидит. Понятно, гражданин Жмакин? И, кстати, я вам не товарищ, а гражданин начальник, потому что ваш товарищ не кто иной, как тамбовский волк!

Потом зевал и спрашивал:

– Ну как? Будем сознаваться или будем морочить голову?

Пожалуй, сон был страшнее яви: явь осталась позади, с явью он покончил. А сон мог привязаться надолго, мог стать таким же неотвязным, как Митрохин. С таким сном пропадешь.

…Утром Жмакин долго стоял в очереди, но потом надоело, обошел всех и положил руки на стол перед военным. Тот поднял глаза, потом почти изумленно спросил:

– Обратно?

– Обратно, – глухо повторил Жмакин.

– Так вы же…

Жмакин знал, что хотел сказать военный: он хотел сказать, что Жмакин хорошо работал, даже больше чем хорошо, что его портрет висел на Доске почета, что на него можно было положиться. Но начальник ничего этого не сказал, не время было и не место. Он только спросил:

– На какую встанете работу?

– Могу портсигар принять или часы за десять секунд, – сказал Жмакин. – Не потребуется?

Очередь негромко зашумела, здесь любили спектакли. Начальник смотрел в упор на Жмакина – серьезно и не обижаясь. Он повидал многое в своей жизни, этот человек с залысинами и запавшими глазами, и умел понять человека в настоящей беде.

– Отставить шуточки! – сказал он, помедлив. – Пойдете работать на молочную ферму.

– Я коров боюсь.

Очередь заржала. Спектакль начался. Но Жмакин в бешенстве повернулся. Он и в самом деле с детства боялся коров.

– Чего ржете? – крикнул он. – Вы, рвань! Шпана несчастная!

Лицо его дрожало. Теперь было понятно, почему блат окрестил его «Психом». Глаза его сузились, одно плечо выдалось вперед. Очередь шарахнулась кто куда. Начальник с любопытством смотрел на него своими запавшими глазами.

– Не шумите, Жмакин! – сухо сказал он. – Зайдете ко мне завтра в тринадцать часов. Разберемся. Вы не больны?

Жмакин не ответил, ушел, скрипя зубами. Его трясло. Если бы здешний начальник Кулагин был на месте Митрохина, разве повернулось бы все так? Или если бы он дошел до Лапшина? Впрочем, черт с ними, гори они все синим огнем, сейчас он им покажет, кто такой Жмакин. Теперь они узнают, каков таков «Псих» и с чем его кушают. Дайте только сорваться – весь Ленинград заходит ходуном, а там пускай расстрел. Все равно так жить нельзя. Подождет его завтра Кулагин в тринадцать ноль-ноль. Подождет и почешет в затылке.

Поостыв, он зашел в контору, потолкался там среди всяких раздатчиков и кладовщиков, перемигнулся со старым корешом Люнькой, посвистал и вынул из большой коробки пачку накладных на хлеб. Многие здесь знали Жмакина и относились к нему как к своему, честно отбывающему срок. Ну, вернулся, большое дело. Но теперь и здесь он был чужим, волком, как назвал его Митрохин, он делал сейчас то, чего бы никогда не сделал, когда отбывал прошлый срок.

Вечером он продал накладные хозяину избы за тридцать рублей и за нож. Нож был паршивый, но Жмакин, забравшись в сарай, наточил его на камне. Расположение кордонов он знал как самого себя. Конвойного уже ныне не было.

Когда все заснули, Жмакин взял у Казимира ватник и у рыжего старика валенки, потом какую-то рыбу. Больше не было блатных законов, он переступил последний – взял у своего. За это полагается убивать. Сердце его стучало, ладони были мокры от пота. На улице он переобулся – замотал ноги газетами – теплее. Все было в порядке – ни луны, ни часовых. Впереди лежало более трехсот километров волчьего пути. Он готов был принять смерть.

– Рвань! – сказал он, вспомнив шпану, с которой ехал, шел и жил.

За околицей он пошел ровнее, спокойнее. Было время подумать. Он уже поостыл, злоба пропала, ровный путь лежал впереди. Вот и старая кузня. Здесь надо было сворачивать. Жмакин ступил в снег. У кузни он остановился, оттянул дверь и понюхал. Изнутри тянуло морозом и едва уловимым запахом ржавого железа и жирного угля. Кусок доски отскочил. Тоненький, как посошок. Он взял его с собой и пошел, переваливаясь, покручивая посошком, позевывая.

Волки

На пятые сутки пути начались галлюцинации. Четыре раза он слышал волчий вой, на пятый воя не было, а слышался. Жмакин заткнул уши под шапкой ватой, надерганной из пиджака. Но вой все слышался. Тогда Жмакин покорился. «А хоть бы и так, – думал он себе в утешение, – хоть бы и не на самом деле. Еще лучше. Настоящий повоет, повоет, а потом придет и съест. А этот только воет. Пусть».

Но как-то на снегу, озаренном бледной лунной радугой, возникла волчья стая. Жмакин посчитал – волков было пять. Он повернул влево – и волки пошли влево. Он повернул вправо к холму – и волки повернули к холму. Он побежал, задыхаясь и обжигая легкие тридцатиградусным морозом. Он бежал, пока совершенно не изнемог. Обессилев, он повернулся. Волков не было. Он посмотрел вперед. Они стояли точно на таком же расстоянии, что и раньше. Жмакин протер глаза – волки исчезли. Потом опять появились. Потом вновь исчезли.

Утром он увидел хутор. Хутора на самом деле не было. Потом ему стало казаться, что он в Ленинграде. Или во Владивостоке. Он лежал на снегу, ему делалось все теплее и теплее, как в бане. Но он поднимался и шел дальше. Все эти хитрости он уже разгадал и ко всему относился подозрительно.

Подозрительно он отнесся и к настоящим волкам. Они бежали, как собаки, только головы держали иначе. Он не обращал на них внимания. Они были его вымыслом, он привык уже к таким вещам. Внезапно он понял, что это – волки, а не вымысел, и что надо драться. Он понял, что от них не убежать. И посчитал: раз, два, три. Посчитал еще раз: три. И еще. Они были совсем близко. Он стоял на самой опушке леса. Страх пропал. Жмакин оперся спиной на сосну как можно крепче и вынул нож. Волки были совсем близко. Бока их запали, жалко и нелепо выглядели холодные, осатаневшие морды. Самый матерый зверь шел впереди. Жмакину казалось, что они должны остановиться «перед этим», но они не остановились. Матерый вдруг сразу прыгнул, так что полетел снег. Жмакин защитил лицо левой рукой, а правой – ножом ударил и почувствовал, что попал. Шкура пропоролась, и волк взвизгнул. Жмакин ударил еще раз и бил, не останавливаясь, в морды, в бока, в животы, в лапы. Матерый повиснул на его плече, рвал зубами кожух, ватник и не смог добраться до тела – свалился. Жмакин поддал его ногой, как поддают злого пса. Но тот – матерый, раненый, уже хрипящий – вновь кинулся к горлу, и Жмакин опять ударил его ножом и, не видя, почувствовал, что теперь остались только два, что матерый кончен. Он все бил и бил ножом, – руки его были разодраны зубами, и лицо было в крови, но он не слабел, наоборот, как из железа, и что каждый его удар убивает. Но он убил только одного волка, а двух искалечил, и они ушли.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38