Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Один год

ModernLib.Net / Полицейские детективы / Герман Юрий Павлович / Один год - Чтение (стр. 27)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Полицейские детективы

 

 


– Под низ бей! – говорил техник, щурясь от мелких водяных брызг. – Кузов и так не грязен. Погляди, что под низом делается, там все облеплено грязью, и грязь присохла. Да воды не жалей, вода у нас невская, казенная, а машины – наши, автобазовские. Ясно?

Жмакин не ответил.

– Не ясно?

– Нет, не ясно, – как можно мягче сказал Жмакин. – Как я понимаю, воду нам подают через водопровод, и она тоже платная. Она… казенная, – несколько стесняясь, продолжал он, – но не бесплатная…

Он еще не мог полностью выразить свою мысль, но чувствовал, что в чем-то прав. Около техника и Жмакина уже собралось несколько человек мойщиц-баб, острых на язык, голосистых и умевших солоно сказать.

– Мне вот она, – Жмакин кивнул на черненькую, с лукавым ртом мойщицу, – Любка, она объясняла, что за воду автобаза платит большие деньги…

– А ты деньги жалеешь, – присюсюкивая, словно маленькому, и при этом вытягивая губы трубочкой, заговорил техник, – ты такой сознательный стал, что деньги жалеешь. Интересно… – техник обернулся к мойщицам, – интересно, ты раньше тоже так чужие деньги жалел, как нынче, а?

– Уйдите! – белея, ответил Жмакин. – Уйдите, я вас очень попрошу…

Техник испуганно взглянул в белые от бешенства глаза Жмакина и быстро ушел. Любка-мойщица засмеялась ему вслед. Жмакин опять принялся за мытье машины. Но сердце его тяжело бухало в груди, а он понимал, что долго ему не совладать с собою. Особенно ясно чувствовал он это, когда к нему слишком внимательно приглядывались или перешептывались за его спиною в столовой, где из экономии он питался трижды в день супом.

Изо дня в день он по-прежнему мыл машины, все больше и больше озлобляясь. Машины были грязные, в кузовах налипали капустные листья, земля, ботва, шелуха от лука. И ходовая часть тоже всегда была грязной. На мойке работали только женщины, это считалось женским делом, и мойщицы постоянно трунили над Жмакиным, приглашали его идти с ними в душ или интересовались, когда он наконец займется правильным мужицким делом. Он сначала отшучивался, потом стал огрызаться. Мойщицы отстали, постреливала на него глазами одна только черненькая Люба. Его теперь побаивались, а он совсем обозлился.

Однажды молодой парень в короткой красноармейской шинели, шофер-загонщик, на обязанности которого лежала «загонка» вымытых машин в гараж, дожидаясь очередной машины, подошел к Жмакину перекурить. Жмакин злобно выругался.

– Сердитый, – сказал шофер.

Двигая желваками под бледной кожей, Жмакин продолжал работать – еще отворотив кран шланга, сбивал с покрышек налипшую и присохшую за ночь грязь.

– Ох, сердитый, – повторил шофер, – чего такой сердитый, дядя?

– Уйди, – сказал Жмакин.

– Сам ты иди, знаешь куда? – ответил загонщик.

И не ушел, засвистав танго. Жмакин спокойно обошел машину, поддернул кишку и под таким углом направил струю воды, что как бы нечаянно окатил загонщика с головы до ног. Шофер рванулся к Жмакину и сдавленным голосом спросил:

– Сдурел, малый?

– Уйди, – сказал Жмакин.

– Набью морду, – сказал парень.

Молча Жмакин поднял шланг и направил струю воды снизу вверх – в лицо загонщику. Тот, захлебнувшись и кашляя, кинулся на Жмакина, но Жмакин бил в него водою, отступая шаг за шагом. Со всех сторон бежали женщины, работавшие на мойке машин. Загонщик, совершенно мокрый, с перекошенным от злобы лицом, опять кинулся на Жмакина, но тот стоял, прислонившись спиной к радиатору автомобиля, и с радостной яростью хлестал из шланга. Наконец кто-то догадался и перекрыл воду в шланге, повернув кран. Но Жмакин поднял над головой медный ствол шланга и хрипло сказал:

– Не лезь, убью.

Уже порядочная толпа собралась вокруг загонщика и Жмакина. Все молчали. Было понятно, что затевается нешуточная драка. Шофер вдруг плюнул и ушел. Жмакин, глупо чувствуя себя и порастеряв уже злобу, не двигаясь стоял со своим оружием в руках и поглядывал на удивленные лица собравшихся женщин.

– Ты что, скаженный? – спросила самая молодая и бойкая женщина в вишневом платочке и в ватнике на крепком теле.

– Ну чисто бешеная собака, – сказала другая женщина и сделала такой вид, как будто дразнит собаку. – На, укуси, – крикнула она, показывая свою ногу, туго обтянутую в икре сапогом. – На, куси!

Все засмеялись.

– Брось свой пулемет, – сказала жирная старуха, – слышь, дядя. Все равно патронов нет.

– А красивенький, – крикнула черненькая Люба-мойщица и блеснула глазами. – Полюби меня, парнишечка!

Опять засмеялись. Жмакин бросил шланг и с независимым видом, открыв перекрытый кран, вновь начал мыть машину. Женщины разошлись, только Люба стояла возле Жмакина и улыбалась.

– Глядите, дядя, меня не облейте, – сказала она.

– А не надо? – баском спросил он.

– Конечно, не надо, – сказала она, – я могу через это воспаление легких схватить…

Он промолчал.

– Вы, наверное, отчаянный, – опять сказала Люба. – Да? Ох, вы знаете, я до того люблю шпану. Наша маловская шпана известная, но я всегда со шпаной раньше гуляла. Честное слово даю. Мальчишки должны быть отчаянные. Верно? А не то, что этот Генка.

– Какой такой Генка?

– Да загонщик! Сразу испугался. Я, мол, сознательный.

– А может, он и в самом деле сознательный, – сказал Жмакин.

– Сознательный.

– А тебя как зовут? Любовь?

– Вы же знаете! – сказала девушка. – А вас как?

– Альберт, – сказал Жмакин, – пока до свидания.

И повернулся к черненькой спиной.

Минут через пятнадцать мокрый Геннадий вернулся я машинам. Лицо его было сурово, белесые брови насуплены. Когда Жмакин на него посмотрел, он отвернулся.

– Где же твоя милиция? – спросил Жмакин.

Генка, не отвечая, влез в машину, включил зажигание и нажал стартер. Стартер не брал. Геннадий опять нажал. Опять не взяло.

– Не любишь ручкой, – сказал Жмакин.

– На, заведи, – коротко сказал Геннадий и протянул из окна кабины Жмакину ручку.

– Сам заведешь, – сказал Жмакин.

Несколько минут он смотрел, как мучается Геннадий, – в одно и то же время надо заводить ручку и подсасывать воздух. Гена бегал к кабине и каждый раз не успевал. Мокрую шинель он сбросил и бегал в одной, тоже мокрой, гимнастерке. На одиннадцатый раз Жмакин сунул руку в окно кабины и подсосал воздух, в то время когда Геннадий заводил. Генка сел за руль и угнал машину на профилактику, потом вернулся за другой. Мокрая его шинель лежала на старом верстаке. За тяжелыми пятитонными машинами пели женщины-мойщицы. Больше готовых к угонке машин не было. Геннадий сел на верстак и сказал Жмакину:

– Директор меня убедительно попросил, чтобы я с тобой подзанялся. Ты будешь Жмакин?

– Я.

– Директор говорит, так что с тебя спрашивать нечего, бо ты немного, как это говорится, с бусырью…

– Ненормальный, что ли?

– Ага. Директор говорит – болел ты сильно…

– Было дело. А ты что – к нему жаловаться ходил?

– Как же, жаловаться! Он сам из окна весь ваш театр видел. Он нынче только из Москвы прибыл. Пускай, говорит, тот Жмакин на мойке работает, а заниматься вечерами будет, и ты, Геннадий, в порядке комсомольской нагрузки его будешь учить на первых порах. А потом тебе форменного инструктора дадут – для практической езды по городу. А шефство тебе будет от нас – от комсомольцев. Только ты водой не обливайся, ну тебя к дьяволу…

Жмакину вдруг сделалось стыдно простодушного этого парня. Геннадий неловко переобувался, завертывал ноги сухими частями портянок и кряхтел.

– Да, бувает, – говорил он, нажимая на у, – чего только не бувает. Директор правильно отметил, что к тебе без чуткости подошли. Он, наверное, сам с тобой побеседует. Он у нас хороший директор, поискать таких…

Они поговорили еще, и Жмакин опять взялся за шланг. До семи часов он мыл машины, а когда пошабашил, к нему подошел Геннадий и заявил, что с завтрашнего дня они начнут заниматься «регулярно».

– А инструкторское разрешение у тебя есть? – щуря глаза, спросил Жмакин.

– Да тут же на дворе, какой ты все-таки принципиальный! – сказал Геннадий. – Больно мне нужно…

– Ну ладно, поглядим, – уходя в душевую, милостиво бросил Алексей. А Геннадий, проводив его глазами, покачал головой, подергал носом и отправился на солнышке – досушиваться.

Опять наступил вечер, уже не первый после рабочего дня. И этот вечер сулил нечто новое, завтра должно было быть совсем иное, чем нынче. Что ж, поглядим. Вымывшись под душем, Жмакин поел в столовой пшенного супа до отвала и, посвистывая, вышел вновь во двор. С грохотом возвращались на автобазу тяжелые, пропыленные, издалека машины. Перекликались сипатыми, усталыми голосами шоферы. Так и он когда-нибудь вернется из дальнего рейса и так же по-хозяйски будет перекликаться в «своей» автобазе, как эти усатые, седые, сипатые дядьки…

Что ж, поживем, поглядим…

Во всяком случае, скучно Жмакину нынче не было.

Сколько же человеку денег надо?

Под аркой Главного штаба этим ранним, очень жарким утром Лапшин встретил Женю Сдобникова. Несмотря на духоту и пекучее июльское солнце, Женя был «при полном параде» – в темно-сером, с очень широкими плечами костюме, в ботинках на белой резине и даже с галстуком, поддерживаемым специальной медной с камушком машинкой. Лицо Сдобникова выражало некоторую помесь торжественности, подчеркнутой скромности и с трудом скрываемого лукавства.

– Чего тут прогуливаешься? – протягивая руку, спросил Лапшин. – Нашалил небось и сдаваться пришел?

Евгений улыбнулся сдержанно, давая понять, что такому начальнику, как Лапшин, простительна и не слишком удачная шутка.

– Зачем шалить, – произнес он. – Я свое, Иван Михайлович, отшалил. Пришел вот с докладом.

И, сняв резинку со щегольского, желтой кожи бумажника, он показал Лапшину повестку из военкомата.

– Так, – медленно идя рядом со Сдобниковым, сказал Лапшин. – Прекрасно. Послужишь, значит, трудовому народу. Дело хорошее.

Они остановились у парадной Управления. Мимо, козыряя Лапшину, шли сотрудники из других бригад, из ГАИ и ОРУДа, бежали секретарши, машинистки, весь в поту промчался Окошкин, стрельнув глазами на Ивана Михайловича.

– Я совета у вас хочу попросить, – сказал Сдобников.

– Давай проси.

– Насчет анкеты. Все мне свое прошлое писать, или как? Поскольку судимость снятая, может и не надо те времена ворошить?

– Не знаю, Сдобников, что тебе посоветовать, – хмурясь, ответил Лапшин. – Тут ведь две стороны есть – юридическая, что ли, и моральная, или этическая. Армия – большое дело. Конечно, судимость снята. Это правильно. Можешь и не писать – так тебе, по всей вероятности, ученый юрист скажет. А я бы лично написал правду. И про беспризорничество, и про дальнейшее. Ты теперь человек советский, наш человек, мы тебе на всех участках полностью доверяем…

– Я на флот хочу, – робко перебил Сдобников, – а там отбор особенный. Как бы…

– Как бы? Скрыть собираешься? Плохо, милый, про наших особистов думаешь? Они без анкеты разберутся. И посмотрят на тебя иначе, чем ты того заслуживаешь. Вот, брат, каким путем.

– Значит, все писать?

– Все, всегда, везде. Покуда анкеты не отменят. Ясно?

Он смотрел в лицо Жени, в милое, с ямочками, торжественно-гордое лицо, и вспоминал, сколько сил ушло у него на этого парня, на когда-то несносный его характер, на скандалы, которые он устраивал в ДПЗ, на борьбу с беспризорническими, дикими выходками. И вот нынче они обсуждают вопрос этического характера.

– Э! – вдруг весело вспомнил Лалшин. – У тебя же с флота все началось. Ты, ежели я не ошибаюсь, из приемника в юнги первый раз убежал?

Женя молча улыбался. Он был явно польщен, что Лапшин помнил эти давние времена.

– Ладно, если что затрет, ты мне напиши, я обращусь по форме к тому, к кому надо, напомню твое морское прошлое, – может, уважат нашу с тобой просьбу. А насчет анкеты – правду. Одну, брат, правду. А что переросток ты – тоже не сомневайся. Поработал зато, доказал и людям и себе, что нынче ты полезный гражданин своей Родины. Так?

– Так! – согласился Сдобников, и опять на его лице проступило торжественное и в то же время скромное выражение. – Ну, я извиняюсь, товарищ Лапшин, что задержал вас. И за совет вам спасибо. Большое спасибо. Но еще не откажите на один вопрос ответить.

– Давай валяй, спрашивай.

– Война будет?

– С кем? – после паузы осведомился Иван Михайлович.

– Мы так среди своих говорили, что, конечно, с фашизмом. То есть с гитлеровской Германией.

– Будет, – вздохнув, сказал Лапшин. – Непременно будет, Женя. И твоему поколению эту войну решать.

– Мы не подкачаем, Иван Михайлович, – задумчиво произнес Сдобников. – С нами очень советская власть намучилась, мы это понимаем, и мы можем заверить…

– Ладно, чего там!

Лапшин не любил, когда его «заверяли». Сдобников пожал ему руку и зашагал своим путем, а Иван Михайлович, поднявшись по лестнице, отворил окна в кабинете, вызвал Павлика, совсем загордившегося в последнее время на той почве, что успешно кончил краткосрочные курсы, и велел Павлику распорядиться насчет Дроздова.

– Я не совсем понял ваше приказание, – сказал Павлик.

– А чего ж тут не донимать, – перелистывая дроздовское дело, удивился Лапшин. – Тут и понимать, Павлик, нечего. Мне нужен Дроздов, я с ним беседовать буду.

Изобразив на лице стоическую покорность судьбе, строгий Павлик отправился вызывать Дроздова. Лапшин сделал в своем «псалтыре» некоторые заметки, закурил и усмехнулся своим мыслям. Будущий день представился ему довольно занимательным, во всяком случае такие дела ему еще не доводилось распутывать. Соединившись с Бочковым, он спросил:

– Дворник у тебя, Николай Федорович?

– А как же, – весело ответил Бочков. – Как раз беседуем.

– Скоро вызову, – посулил Лапшин.

Дроздов явился томный, разморенный духотой. Кофейные его зрачки между тем зорко поблескивали, уже давно Лапшин его не вызывал, и Мирон не мог не понимать, что нынче его ждут некоторые сюрпризы. Играя разморенного духотой старого и больного человека, он нынче был в идеальной «спортивной форме», как сам про себя любил выражаться, и не без азартного томления ждал начала крупной игры.

– Ну, как после операции самочувствие? – спросил Лапшин. – Не имеете претензий к нашему хирургу?

– Нормальный ремесленник, – сказал Дроздов. – Работа на три с минусом, не больше. Но вообще-то, конечно, особых претензий я не имею, за тем исключением, что после такой операции по поводу такой язвы, как у меня, надо провести по крайней мере месяц в специальном санатории, а я, как видите, уже вышел на работу.

– Но мы вас долго не тревожили, Дроздов, – сказал Лапшин. – Все дело застопорилось…

– А разве есть дело? – пошутил Мирон. Посмеялся и попросил разрешения курить.

Лапшин подвинул ему пачку папирос, но он ногтем прорезал бандероль на своей коробке дорогих, черных с золотом, и протянул Ивану Михайловичу. Тот улыбнулся. Улыбнулся и Мирон.

– Каждый живет по средствам, – кидая в рот мундштук папиросы жестом фокусника, сказал Дроздов. – В этом смысле на протяжении долгих лет вас все уважают, гражданин начальник.

Еще минут двадцать они играли в кошки-мышки друг с другом. Лапшин начинал было свои «подходцы» и притормаживал, Мирон собирался догадаться и почти догадывался, но Иван Михайлович ловким ходом его вновь уводил в сторону и запутывал следы. Разговор – веселый и непринужденный – велся главным образом вокруг темы «сколько человеку денег надо». Мирон острил, подшучивал и Иван Михайлович. От его непонятных шуточек Дроздов, он же – Полетика, он же – Рука, он же – Дравек, он же – Сосновский, заливался потом, но, сдерживая ужас, не показывая, как напряжен каждый его нерв, тоже пытался смеяться перхающим смехом, от чего все его лицо совсем скукоживалось, а морщины налезали одна на другую.

– А? Так как? Много надо? Очень много? – спрашивал Иван Михайлович. – Что молчите, Дроздов? Тысяч полтораста по среднему расчету в месяц вы имели? Тратили? Или в ценности обернули? В бриллианты там, в золотишко, в серебро? Да что это вы все смеетесь, Дроздов, я не шучу, я имею основания спрашивать. Я с вами сейчас серьезно толкую…

Мирон зашелся в смехе, отмахиваясь руками, отвалился назад и даже дал понять, что послеоперационный шрам у него разболелся от этого веселья, но, полузакрыв глаза, острым взглядом, исподволь следил за Лапшиным неотрывно, за каждым его движением, за каждым взмахом карандаша, который был в руке у Ивана Михайловича…

– С Каравкиным у нас за вашу болезнь все установлено, – совсем негромко, перегибаясь к Мирону, говорил Лапшин. – Тут вы со своими мальчиками работали – с Маркевским и Долбней, да еще Корнюха вас навел на Каравкина – тот самый Корнюха, которого вы много лет не видели. А вот как обстояло дело с Коркиным из артели «Текстильтруд»?

Перестав смеяться на мгновение, Мирон как бы застыл, пораженный, и в негодовании крикнул:

– Коркин? Еще будет Шморкин, потом Поркин? Не в вашей манере, гражданин начальник, брать старого человека на пушку…

И он опять тихохонько засмеялся, вглядываясь в Лапшина острыми зрачками, ища в его лице «слабину», «незнание», «приблизительность». Но большое, с угловатым подбородком, с плотными губами лицо Ивана Михайловича было спокойно, и ничего в этом выражении нельзя было прочитать – ни неуверенности, ни слабости, ни растерянности.

– Каравкина вы взяли на «разгон», – холодно заговорил Лапшин, – и это подтверждено как семьей Каравкина, так и всеми вашими соучастниками – и Маркевским, и Долбней…

– Может быть, и вашим знаменитым Корнюхой? – радостно вскрикнул Мирон. – А, гражданин начальник?

В это мгновение Лапшин отвел глаза от Дроздова, и Дроздов понял, что первый тайм этого странного матча выиграл он. Лапшин отвел глаза, смутился, это значит, что никакого Корнюхи у него нет, а если Корнюхи нет, то остается только один «разгон» у Каравкина, от которого, конечно, он отопрется, потому что Каравкину нет никакого резона Дроздова опознавать. Каравкин – воротила в торговом мире, его сознание потянет других, другие тоже не лыком шиты, они все обратятся к настоящему адвокату, и так как, думал Дроздов, все обвинение построено на пустяках – дело лопнет. Но тут же он почувствовал какую-то слабость в ногах и понял, что она вызвана именем Коркина. Дело с Коркиным они делали вдвоем – он и Корнюха, а Корнюхи нет и быть не может. О Коркине и его махинациях Корнюха знал тоже от Каравкина, но никто третий ничего не знал и знать не мог. И дело с Коркиным, как и многие другие такие же дела, имеют двухлетнюю давность, откуда же…

Он думал напряженно, уже не следя за собой, и вдруг услышал тихие слова Лапшина, которые поразили его и словно перешибли ему дыхание.

– Ордера кончились? – спрашивал Лапшин. – Их у вас было немного – ордеров – не так ли? И пришлось с тихого, спокойного, безопасного метода перейти на шумный «разгон»?

– С какого такого метода? – изображая оскорбленное достоинство, осведомился Дроздов. – С какого такого нового метода? Что вы мне шьете, хотел бы я знать, гражданин начальник?

– А вы и знаете, – перегибаясь к Мирону через стол, сказал Лапшин. – Вы все знаете, но вы пока не хотите говорить. Вы в больнице лежали, а мы пока разматывали ваше дело, мы немало потрудились, и у нас есть результаты. Так как же с ордерами? – впиваясь ледяными, белыми сейчас глазами в потное лицо Дроздова, шепотом крикнул Лапшин, именно крикнул, и именно шепотом. – Кончились? И тот, кто для вас их изготовлял, – исчез. Так? Отвечайте мне быстренько, потому что другие ответят, те, которые все в подробностях знают, и вам от этого станет только хуже, значительно хуже…

– Кто же именно за меня может ответить?

– Вам неизвестно?

Ответить по поводу ордеров мог опять-таки один только Корнюха, но Мирон знал, что Корнюха ответить не мог, так как он гулял, и потому ему показалось, что и второй тайм в этом нынешнем матче он все-таки выиграл. Лапшину было что-то известно вообще, а не в частности, и он, несомненно, пытался получить показания у Мирона, потому что, не имея Корнюхи, больше ни на кого не рассчитывал. И голосом наглым и медленным Мирон произнес:

– Если есть тот, кто может за меня все подробно информировать, то нехай, как говорят украинцы, я не гордый, гражданин начальник. Нехай и про вашего Шмоткина информируют, и про ордера, и про что хотите…

– Значит, никто ничего не знает? – спросил Лапшин деловито и коротко. – Решительно никто и ничего?

– У меня есть дети, – сделав торжественное лицо и слегка приподнявшись на стуле, произнес Дроздов. – Хорошие, честные, симпатичные дети. У детей есть внуки. У меня есть внучек Боречка. Так пусть я так увижу Боречку, как я замешан в этих ордерах и в этих ваших Шморкиных-Торкиных.

– Боречка, вы не путаете? – вдруг зевнув, осведомился Лапшин. – Тут, в вашей автобиографии, сказано – «любимая внучка Елена».

Один тайм пришлось отдать назад, впрочем еще не все было потеряно. Лицо Мирона напряглось, морщины заходили ходуном. Черт его дернул поклясться каким-то несуществующим Бочечкой. Но к старости он делался все более и более суеверным, и ему не хотелось лгать именем существующей Ленки.

– Пойдем дальше, – сказал Лапшин.

– Одну минуточку! – попросил Дроздов.

Ему и тут, наверное, удастся выкрутиться, причем довольно ловко и даже трогательно.

– Пусть эта тайна навеки останется между двумя мужчинами, – сипло и сурово сказал Мирон. – В этом нет, гражданин начальник, бытового разложения. Эта история древняя, как мир. И вообще, первый мой срыв сделался из-за женщины. Я полюбил, но она принадлежала другому…

Как все жулики и воры, Дроздов был сентиментален. Он мог без всякого для себя труда пустить слезу по поводу выдуманной тут же истории. И лексикон у него был довольно-таки изысканный, от грубых слов его корежило.

– Она принадлежала другому, – повторил Мирон, – в то время как я тоже был связан узами брака. Я уважал свою супругу, она прекрасная женщина, вот с такими глазами. Моя покойная мамочка утверждала, что ее взор напоминает ей подстреленную лань. И все-таки та, другая, вся огненная, я ее называл Сирокко, – знаете, есть такой ветер, она…

– Ладно, – сказал Лапшин, – это к делу не относится…

И взглянул на Дроздова пустыми, очень светлыми, все понимающими глазами. Мирон задохнулся, облизал губы. «Знает! – подумал он. – Знает! Имеет доказательства. Корнюху он не взял, но Корнюха на меня написал ему письмо. Корнюха может все, этот мерзавец способен продать лучшего друга и своего наставника, чтобы выслужиться, он, конечно, написал письмо».

Вновь его прошиб пот.

Опять он задохнулся.

И тут уже наверняка проиграл тайм, проиграл глупо и совершенно безнадежно: скрипнуло открытое окно, и Дроздову показалось, что мяукнула кошка. И тотчас же он совсем одурел от страха при одном ничтожнейшем воспоминании. Нынче, когда его вели по коридору Управления к Лапшину, невесть откуда взявшаяся кошечка, маленькая и темная (он не мог сейчас точно вспомнить, была ли она темная или черная), перебежала коридор Управления. Ее кто-то звал – «кис-кис-кис», – уборщица, наверное, и сейчас это «кис-кис-кис» звучало в ушах Мирона погребальным звоном. Как он не обратил внимания сразу на эту кошку, почему он не отступил на три шага и не отплюнулся по правилам? Но, может быть, все-таки она была не черная?

И совершенно непроизвольно для себя Мирон спросил:

– Будьте любезны, гражданин начальник, сделайте одолжение, скажите мне, пожалуйста: кошечка, которая живет в Управлении, случайно, какого цвета? Я пошел в пари с одним гавриком…

– Что? – удивился Лапшин.

И тотчас же глаза его блеснули.

– Кошка-то наша? Мурка? А, черная, – произнес он серьезно. – Совершенно черная.

Дроздов впился в Лапшина глазами, веря и не веря, пугаясь и страстно ненавидя Лапшина за то, что он отгадал его испуг и посмеялся над ним, над самым уязвимым в нем, над его дурацкой суеверностью. «Ладно, Кириллин день еще не кончен, государь», – попытался успокоить себя любимой своей цитатой Мирон, но не успокоил, а, наоборот, вдруг почувствовал, что «Кириллин день» кончен, и не завтра-послезавтра игра будет окончательно проиграна и ответит он полностью за все, целиком, по совокупности.

Что-то заметил он в Лапшине сегодня новое, спокойно-уверенное, даже немножко насмешливо-скучающее. И это – сегодняшнее – больше всего напугало Дроздова. Логически рассуждая, без Корнюхи Лапшин ничего не мог сделать с Мироном, но Иван Михайлович не принадлежал к тем людям, которые были понятны Дроздову.

Старый аферист Сосновский, он же Полетика, он же Дроздов, он же Дравек, много прочитал в своей жизни, было у него время подумать, немало он и повидал всякого, чтобы научиться понимать нехитрую истину: не только очными ставками, перекрестными допросами или предъявлением улик и прочими юридическими тонкостями решается, в конце концов, судьба такой выдающейся личности, как он, Дроздов. Это все больше в книгах и в кинокартинах. А в жизни все и проще и сложнее. Судьба его – старого, прожженного, матерого жулика, афериста экстра-класса, легендарного выдумщика и сочинителя почти гениальных проектов – полностью в руках этого мужиковатого, такого простака с виду и такого умного человека, как ненавистный ему Лапшин. Этому начальнику со значком Почетного чекиста на груди, седоватому, невероятно спокойному, нужно для начала только одно: самому убедиться в виновности подозреваемого. И когда наступает это коротенькое мгновение, передышка после атаки, когда словно остывают светлые глаза Лапшина – тогда конец, точка, тогда деваться больше некуда. Тогда нужно спешить, вовсю спешить с чистосердечным, полным, искреннейшим раскаянием, когда непременно необходимо еще хоть разок поставить Лапшина перед неразрешенной загадкой, заинтересовать его, увлечь и разрешить ему эту загадку, не дожидаясь того, чтобы он сам разрешил. Это, разумеется, ничему не помогало, но давало некоторую надежду на смягчение наказания, на уменьшение срока. И в этих случаях Мирон выдавал. Ему нечего было терять, толковища он не боялся, уголовных от мелочи до самых крупных щук называл «быдлом». Чем меньше этой шушеры будет бродить по свету – тем лучше. В конце концов, он никогда или почти никогда сам не заваливал дело, ни разу он не «спалился» по собственной вине, заваливали его случайности, непредусмотренные, дурацкие, например, нынче его наверняка опознал где-нибудь кто-нибудь из дворников. Ну что ж, это еще нужно доказать, на дворника он не поддастся, на мякине его не проведешь. А вот потерпевший пусть его опознает – это будет интересно: поглядеть на человека, который сам, по своей воле, так, за здорово живешь, сунет голову в петлю…

Э, да что!

И сейчас, стараясь забыть о проклятой черной кошке, спеша поскорее отвести Лапшина от истории с ордерами, он кислым голосом подкинул кое-какие фамилии, назвал два дела о квартирных кражах, одно насчет текстиля. Лапшин вяло улыбнулся, пожал плечами:

– Так они ведь сидят, Дроздов, – что старое ворошить.

– Кто сидит? – недоверчиво осведомился Дроздов.

– Кузьмичев и Шпильман.

– Так там же не они главные, гражданин начальник. Главный – Цветочек.

– Положим, не Цветочек, а Шмыгло, – опять усмехнулся Лапшин. – Разве не так?

Дроздов утомленно опустил взор долу. Он и впрямь измучился. И с вялой тоской подумал, что для такой работы у него вышел возраст, не хватает здоровья, нет сил сопротивляться всесокрушающему натиску этого проклятого Лапшина.

– Водички попить разрешите? – тихо спросил он.

– Пожалуйста! – радушно ответил Лапшин.

И покуда Дроздов пил, Иван Михайлович нажал кнопку звонка. Все шло по заранее подготовленному расписанию, гладко, спокойно, разумно, продуманно. И невероятно, дико, чудовищно неожиданно для Дроздова.

Дверь неслышно отворилась, на пороге возник Василий Никандрович Окошкин, прижался к притолоке и сказал кому-то невидимому:

– Проходите!

Мирон издал горлом короткий, хрюкающий звук, стакан в его руке заплясал, золотисто-кофейные зрачки померкли, но тотчас же опять засветились, чтобы неожиданно исчезнуть под припухшими, темными веками. А Лапшин спокойно переводил взгляд с него на Корнюху, с Корнюхи на Мирона, и Вася Окошкин тоже поглядывал как Лапшин, с той только разницей, что Иван Михайлович совершенно не скрывал своего интереса к происходящему, а Окошкин соблюдал себя – он ведь уже не был мальчиком в сыске и не мог позволять себе разные не сдержанные железной волей проявления обывательского любопытства.

Иван Михайлович кивнул Корнюхе на стул, тот присел, осторожно шмыгнув носом. Белый, оплывший от постоянного сна – он все время спал в камере, спал сидя, стоя, спал всегда, – весь размякший, ни к какому сопротивлению больше не способный, неспособный даже к страху предстоящего конца, Корнюха равнодушно и спокойно стал повествовать о том, как по приказанию Дроздова, согласно тексту, им предложенному, Корнюхин старший брат Кузьма – большой в этом деле искусник – изготовил печатные ордера на право производства обысков и арестов. Ордера эти сделаны были не очень хорошо, в малом количестве, но имели круглую печать и номер, как полагается. Дроздов выплатил наличными Кузьме десять тысяч рублей…

Тут Корнюха задумался, как бы потеряв нить, за которую держался.

– Дальше что было?

– Дальше погостили мы у одного зубного техника в Парголове, – сказал Корнюха. – Техник дал адрес председателя артели «Текстильтруд» товарища Коркина и сказал нам, что именно у Коркина на канале Грибоедова в детской комнате под паркетом – третья паркетина от окна – сложены деньги на полмиллиона, не меньше. Гражданин Дроздов заполнил ордер на производство обыска и ареста, надел гимнастерку военного образца, галифе, сапожки желтые взял в комиссионке на Герцена, и мы прибыли по назначенному адресу. Я нашел дворника, и гражданин Дроздов с этим дворником в качестве понятого зашел в квартиру гражданина Коркина. Я находился на стреме, но дело было безопасное, и потому я у киоска пил жигулевское пиво… Гражданин Дроздов вынул из этого Коркина, как он мне сбрехал, не пятьсот тысяч, а всего двести, и я получил только двадцать.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38