Весь вечер в понедельник Жмакин пробыл в Управлении. Шатался по темноватым, мрачным коридорам, дремал на скамье в комнате ожидания, перемигивался с Криничным и Бочковым, а потом нечаянно для себя осуществил небольшой подвиг: незнакомая старуха, приподняв вуаль, хотела закурить, вуаль вспыхнула, и Жмакин ловко «погасил» старуху, набросив на ее породистую голову свой пиджак.
– Мерси, – галантно поблагодарила старуха и добавила загадочные слова: – Ко всем моим делам мне не хватало только спалить морду.
Как объяснил позже Жмакину Лапшин, старуху поймали на крупных аферах, – она продавала иностранцам купчие на доходные дома. Но тем не менее Жмакин с ней немного поболтал о превратностях судьбы и о великолепном прошлом титулованной старой дамы.
Уже ночью за Жмакиным пришел Окошкин.
В коридоре они встретили Лапшина. Глаза у Ивана Михайловича хитровато поблескивали, он, видимо, только что побрился, щеки были слегка припудрены, и пахло от него чуть слышно одеколоном. И во всем его облике было нечто торжественное, приподнятое и вместе с тем напряженное.
– Ну? – спросил он, натягивая перчатки и быстро, не оглядываясь, шагая по коридору. – Как самочувствие?
– Нормальное.
– Надумал, чего делать будем?
– Мне утруждаться не приходится, – угрюмо ответил Алексей. – За меня давно большие начальники все думают…
– Ты брось! – велел Лапшин.
Он сел за руль, и они молча поехали.
– Правительственную награду мне будут вручать? – спросил Жмакин.
– Нахальный вопросик…
– Одно из двух. Или обратно в тюрьму, или чего-нибудь особенного, – сказал Жмакин по-одесски. – Мне еще, между прочим, причитается за тушение пожара на лице одной гражданки…
Тут Лапшин рассказал Жмакину суть дела старой дамы, и Жмакин даже восхитился размахом работы старухи.
– Министерская голова! – воскликнул он. – И многих буржуев она обдурила?
– Кое-кого обдурила…
– Это надо же!
– А ты не радуйся! – посоветовал Лапшин. – Тебе о другом думать надо. Сейчас начальство с тобой толковать будет, держись в рамочках, убедительно прошу. – И, неожиданно вздохнув, Иван Михайлович пожаловался: – Устал я с тобой, учти…
– Со мной действительно хлопотно! – подтвердил Жмакин.
На площадке лестницы, в самом здании, уже когда они поднялись в лифте, по поводу которого Жмакин не преминул заметить, что это удобный способ сообщения, Лапшин остановился и сказал, сердито глядя на Жмакина.
– Поскромнее только веди себя, Алеха. Говорю как человеку, не просто все с тобой обстоит. Не я решаю, и даже не тот товарищ, с которым будешь говорить.
– Ясно! – произнес Жмакин.
Они пошли молча по коридору – Лапшин впереди, Жмакин сзади. В большой приемной Жмакин сел на край стула. Его вдруг начало подзнабливать, он зевал с дрожью и искоса следил за Лапшиным, читавшим газету. Но и Лапшин не очень внимательно читал, он о чем-то сосредоточенно и напряженно думал, устремив глаза в одну точку. Наконец низенький короткорукий адъютант крикнул:
– Товарищ Лапшин!
Глазами показал на тяжелую дверь.
– Ты тут сиди, – шепотом сказал Лапшин, обдернув гимнастерку, и щеголеватой походкой военного, слегка выдвинув вперед одно плечо, пошел к двери и скрылся за портьерой.
Мелко трещали телефонные звонки: адъютант порой брал короткими руками две трубки сразу и разговаривал очень тихо, убедительно и иногда крайне сухо. Жмакин все зевал, потрясаемый какой-то собачьей дрожью. Опять зазвенел звонок. Жмакин взглянул на адъютанта, адъютант сказал: «Идите», и Жмакин пошел к тяжелой, плотно закрытой двери, неверно ступая ослабевшими ногами.
Двери открылись странно легко, и Жмакин очутился в небольшом скромном кабинете. Посредине комнаты, слегка расставив ноги, стоял Лапшин со стаканом чаю в руке и ободряюще улыбался, а возле стола, подперев подбородок руками, читал бумаги в папке невысокий, узковатый в плечах человек. Услышав шаги, человек быстро поднял голову и, обдав Жмакина блеском светлых глаз, спросил, закрывая папку:
– Жмакин?
– Так точно, – по-военному ответил Жмакин и составил ноги каблуками вместе.
Секунду, вероятно, длилось молчание, но эта секунда показалась Жмакину такой огромной, что на протяжении ее он успел весь вспотеть и задохнуться. А начальник все улыбался и смотрел на него с выражением веселого любопытства.
– Ну, садитесь, – сказал он и показал глазами на стул, стоявший совсем рядом с его стулом. Стулья эти стояли так близко один от другого, что, садясь, Жмакин дотронулся своим коленом до колена начальника. Начальник взял закрытую было папку, полистал и спросил у Жмакина:
– Что же вы к нам не пришли, когда вас там травили? Мы бы как-нибудь размотали. Не так уж это и сложно, а, товарищ Лапшин?
– Но и не так уж просто, Алексей Владимирович, – сказал Лапшин.
– Так чего же вы все-таки не пришли? – опять спросил начальник.
– Постеснялся, – тихо сказал Жмакин.
– Постеснялся, – повторил начальник, – ты видел таких стеснительных, Иван Михайлович?
Посмеиваясь, он встал, прошелся по кабинету и, остановившись против Лапшина, начал ему рассказывать тихим голосом что-то, видимо, смешное. Он рассказывал и поглядывал на Жмакина, и Жмакин, встречая прямой и яркий свет его глаз, чувствовал себя все проще и проще в этом кабинете.
– Ну что ж, – кончая разговор с Лапшиным, сказал начальник, – картина у тебя, Иван Михайлович, намечена правильная…
Еще пройдясь по кабинету, он поговорил по телефонам – их было штук семь-восемь, и все разные, – потом почесал ладонью затылок и сел опять возле Жмакина. Лапшин тоже сел и закурил папироску.
– Так что же, Жмакин, погулял, пора и честь знать, – сказал начальник, – верно? Или как?
– Ваше дело хозяйское, – сказал Жмакин и съежился. Он только сейчас начал понимать, что в его судьбе с минуты на минуту должен произойти какой-то страшно важный и решающий перелом.
– Чего же хозяйское, – сказал начальник, – никакое не хозяйское. У нас есть законы, и надо законам подчиняться… Тебя приговорили к заключению, ты бежал, верно?
– Это так, – согласился Жмакин, – бежал… Два раза бегал.
– Пять раз, – сказал Лапшин.
– Виноват, ошибся.
Начальник засмеялся и спросил:
– Как же ты бегал?
– Разные случаи были, – сказал Жмакин, – тут имеется техника довольно развитая. Один раз, например, в пол убежал.
– Как так в пол?
– В вагонный пол. Вагон был не международный, попроще… Мы пропильчик сделали в полу. Так называемый лючок. Значит, на ходу поезда спускаешь туда ноги, руками за край лючка держишься и постепенно опускаешься ровно спиной к шпалам. Но ровно нужно. А то, если перекривишься, что-нибудь оторвет. Башку свободно может оторвать. Ну, так опускаешься, опускаешься, а потом хлоп на шпалы. И лежишь ровненько-ровненько. Ну, конечно, легкие ушибы, это всегда получишь.
– Интересно, – сказал начальник, – я в шестнадцатом году из вагона убойной в окно прыгал. Покалечился.
– Небось не разделись, – сказал Жмакин.
– Не разделся, – несколько виновато сказал начальник. – А надо было раздеваться?
– Ясное дело, – сказал Жмакин, – обязательно надо. Решетка куда была вывернута, внутрь или наружу?
– Внутрь.
– Конечно, крючки получились. Сразу вы и повисли. Раз такое дело, прыгать надо вперед, с ходу, а не с крючка. Хорошенькое дело одетому в окно прыгать. Рассказать – никто не поверит. А вы, между прочим, за что сидели?
– Между прочим, за царя.
Жмакин слегка смутился: вопрос был явно бестактный, но человек, которого Лапшин называл Алексеем Владимировичем, нисколько не обиделся. Он о чем-то думал, перелистывая страницы в папке. Потом отрывисто спросил:
– Кто такой вам, Жмакин, Корчмаренко?
– Отец жены. Между прочим, учтите, я с ней не зарегистрирован, но считаю, между прочим…
Вот привязалось это «между прочим». Вечно к нему привязываются лишние слова.
– А Дормидонтов?
– Товарищ Корчмаренко. И он и Алферыч – члены партии, – облизывая пересохшие губы, сказал Жмакин. Он уже догадывался, что там в папке есть бумаги, подписанные друзьями Корчмаренко. – Петр Игнатьевич человек видный, положительная личность.
– Алферыч, – это, по всей вероятности, Алферов?
Жмакин кивнул головой и для убедительности произнес:
– Точно.
Он едва еще раз не сказал «между прочим», но в последнее мгновение спохватился и только издал коротенькое «мэ».
– Значит, отбывать срок не желаете?
– Нет, – сказал Жмакин, – переутомился. Я за свое хлебнул, сейчас хочу на светлую дорогу жизни выходить и участвовать в строительстве нашего будущего.
Эту довольно-таки книжную фразу он произнес, не обдумав ее заранее и совершенно искренне. Она складывалась в нем все эти длинные, трудные, иногда мучительные дни. И в конце концов как бы впечаталась буквами где-то в его мозгу, а быть может, в душе. И ни Алексей Владимирович, ни Лапшин не удивились этим словам – так просто и даже с какой-то горечью они были сказаны.
– Ну что ж, участвовать так участвовать, – сказал начальник и поднялся. – Попытаемся, доложим…
«Значит, это еще не все?» – подумал Жмакин.
Видимо, это было еще не все. Наверное, существовал кто-то главнее этого начальника с его худым, утомленным лицом, с его черно-рубиновыми знаками различия на алых нашивках, с его орденами и значком Почетного чекиста.
– Ладно, вы погодите, Жмакин, – велел Алексей Владимирович, – мы тут с Иваном Михайловичем потолкуем…
Жмакин закрыл за собою дверь. Альтус прошелся по кабинету из угла в угол, потом быстро взглянул Лапшину в глаза и отрывисто сказал:
– Трудно, Иван Михайлович. Очень трудно.
– Трудно! – спокойно ответил Лапшин.
– А? – на мгновение задумавшись, не расслышал Альтус.
– Подтверждаю – трудно. А тебе еще труднее, Алексей Владимирович. Неизмеримо труднее.
– Труднее не труднее, – слабо усмехнувшись, но с досадой в голосе произнес Альтус. – Не суть оно важно. Важно другое! Что о нас наши дети думать станут? Ужели не разберутся, что нас какими Дзержинский воспитал, такими мы…
Он помолчал и добавил:
– Такими мы и умрем. Как считаешь?
– Точно так и считаю, Алексей Владимирович. Только зачем же умирать?
– А это обстоятельство не от нас с тобой зависит. Пойдем?
Они еще взглянули друг другу в глаза без улыбки, серьезно, взглянули молча – два человека, совершенно понимающие друг друга, привыкшие понимать один другого и уверенные в том, что никогда не ошибутся в этом взаимопонимании.
Потом Альтус взял папку с жмакинским делом и быстро пошел вперед. В приемной, кивнув на дверь напротив и как бы не заметив Жмакина, сидящего на стуле, Алексей Владимирович спросил у адъютанта: «У себя?» – и исчез, словно в большом шкафу, в странном, черном предбанничке – так показалось Алексею Жмакину. Лапшин, покуривая, сел неподалеку от Жмакина, невесело подмигнул ему и взглянул на большие стенные часы. Было без десяти час пополуночи. А обратно появился Альтус из странной черной двери около двух. Он был очень бледен, глаза его неприятно поблескивали, странный, словно чужой или приклеенный круглый румянец горел на щеках. И бледные губы его дернулись, когда, протягивая Лапшину папку, он сказал сухо:
– Будь здоров, Иван Михайлович. Резолюция наложена.
На мгновение задумавшись, он помолчал, потом повернулся к Жмакину и, светло и пристально глядя на него, произнес:
– Что ж… выходите, товарищ Жмакин, на светлую дорогу жизни. Все, что в наших с Иваном Михайловичем силах, мы сделали, теперь сами карабкайтесь! Желаю, тезка!
Дверь в кабинет Альтуса закрылась. Жмакин и Лапшин быстро спустились вниз, сели в машину, Иван Михайлович включил зажигание и с места нажал на педаль акселератора.
– Что это вы будто расстроены? – спросил Жмакин. – А, товарищ начальник?
– Тебя к Криничному подкинуть? – не отвечая на жмакинский вопрос, спросил Лапшин.
Большие его руки в черных кожаных перчатках лежали на баранке руля, и Жмакин представил себе, как он будет вот так же сидеть на шоферском месте, но не в легкой пассажирской машине, а в тяжелом большом грузовике, как перед ним будет тянуться длинная, черная, без огней дорога и как после тяжелого пути он вернется в гараж, кинет рукавицы, закурит и скажет каким-то своим будущим товарищам, сипатым парням, которым и черт не брат:
– С этими дорогами, черт им батько!
Нечаянно он сказал эту фразу вслух, но Лапшин не удивился. У дома, в котором жили Криничные, Иван Михайлович притормозил и велел:
– Жди моего звонка. Дня через два, не позже.
– Ясно! – сказал Жмакин.
Покуда дворник возился ключом, Алексей смотрел вслед лапшинской машине и опять, в который раз, не понимал, что они все за люди – и Лапшин, и Криничный, и Бочков, и Окошкин – его бывшие «враги.
Потом немножко поговорил с солидным дворником, выкурил с ним «для баловства», как выразился дворник, папироску и осторожно позвонил в квартиру семь.
Как моют грузовики
Под вечер, свежевыбритый, приглаженный щеткой в парикмахерской под хорошего пай-мальчика, Жмакин сидел в кабинете у Лапшина и сворачивал самокрутку из голландского табака.
Табак был душистый, но слабенький, и Лапшин, немного покурив, сказал:
– Назад подарю. Хоть упаковка и роскошная, а силы в нем никакой нет. Я с малолетства люблю такой табак, чтобы душил. А это не табак. Баловство.
– А за границей, интересно, дамы трубки курят? – осведомился Алексей. – Я, будучи ребенком, помню, видел картинку – сидит пожилая женщина и курит трубку. Некрасиво как-то… Но, возможно, это раньше было, а сейчас уже нет.
Иван Михайлович не знал – курят ли сейчас дамы за границей трубки – и ничего Жмакину ответить не смог. Еще покурили, помолчали, потом Лапшин крепко прижал окурок в пепельнице и сообщил:
– Завтра встанешь на работу. Вернее, послезавтра – завтра оформишься. В большой гараж тебя определим, и начальником там старый мой товарищ Егор Тарасович Пилипчук. Вот он этот табачок мне из США нынче в подарок привез. Умный человек, будет тебе у него неплохо. Практической езде, то есть вождению автомобиля, тебя там подучат. Права получишь…
– А они меня не будут подозревать, что я ихний гараж обкраду?
– Не обкрадешь.
– Значит, доверяете?
– Доверяем, Жмакин.
– Странное дело, – усмехнулся Алексей. – То мне Корнюха доверял, нынче вы с товарищем Пилипчуком, а пару дней назад большой начальник Алексей Владимирович. Опять же Криничный. Прихожу тогда к нему на квартиру, он сам спит, как божий ангел, а пистолет возле на столике валяется. Это как – доверие или проверка?
– Брось ты, Алеха, психологию разводить, – сказал Лапшин. – Ты мне ответь по делу. Подходит тебе гараж?
– Другого ж ничего нету?
– В Арктику я тебя послать не могу, – прохаживаясь по кабинету, говорил Лапшин. – Покуда не тот ты еще человек. Директором завода тебя навряд ли назначат по причине малограмотности и недалекого прошлого…
– Анкетой меня, между прочим, попрекать не надо. Я и сорваться могу по своему характеру, несмотря на все ваши поручительства.
– Опять грозишь?
Жмакин тихо улыбнулся:
– Это по привычке, – сказал он. – Сами знаете, Иван Михайлович, очень наши ребята любят из себя психов корчить. Я такой, я – особенный, хризантема, недотрога, у меня психика поломатая…
Дверь без стука отворилась – вошел немолодой человек, еще рыжий, но уже седеющий, плечистый, с медвежьей перевалочкой, в костюме, несколько пестроватом для простецкой наружности вошедшего, но, ежели внимательно поглядеть, то вовсе не столь уж простецкой оказывалась эта наружность, глаза смотрели с веселой проницательностью, крепкий рот подрагивал от насмешливой улыбки. Выбрит вошедший был до лакового блеска, который, видимо, не даром ему дался – не менее дюжины порезов заклеил он маленькими пластырями.
– Это чего тебя так изукрасило? – спросил Лапшин, весело вглядываясь в гостя.
– А новую технику осваивал, американскую, – сказал тот, и Жмакин догадался, что вошедший и есть Егор Тарасович Пилипчук, прибывший из США. – Купил, понимаешь ли, бреющий агрегат, вот и мучаюсь с ним. Вещь хорошая, но покуда не могу я из этой техники выжать все. У нее там имеется одна деталь, обозначенная литерой «Р», так эта деталь мясо из щеки выдирает…
Садясь, Пилипчук внимательно посмотрел на Жмакина, полоснул по его лицу своими неласковыми, хоть и веселыми, глазами и осведомился:
– Он?
– Он.
– Который из жуликов?
– Вор был хороший, – сказал Лапшин. – Ловкач парень.
– Специальность имеешь? – опять полоснув Жмакина взглядом, спросил Пилипчук. – По автоделу разбираешься?
– Теоретически вполне, – стараясь не обижаться на резкий тон Пилипчука, ответил Жмакин. – Слесарить могу маленько, монтер также. Но управлять машиной не приходилось.
– Не приходилось, но можешь?
– Раз не приходилось, значит, не могу, – взбесился Жмакин. – Ясно же говорю.
– А ты не кусайся, – не отрывая своего режущего взгляда от Жмакина, произнес Пилипчук. – Я тебя на свою ответственность беру, несмотря на разные поручительства. Ежели что – с меня спросят, а не с господа бога нашего. Ты человек без паспорта, трудом на пользу человеческую не слишком намученный, человек бесквартирный, следовательно, мне тебя и поселить где-то нужно, а мне тебя селить негде, кроме как на территории автобазы. Вот и думай: вскочит тебе в голову какая-либо поганая идея обокрасть – обкрадешь. Я тебя и спрашиваю, и еще спрашивать буду, и душу из тебя вытряхну, покуда не разберусь, какой ты есть человек…
Жмакин молчал. Молчал и Лапшин, поглядывая то на Егора Тарасовича, то на Алексея. Пилипчук вынул пачку папирос, закурил, наморщил лоб и, шевеля рыжими с сединой бровями, написал записку, потом другую, порылся в бумажнике и, протянув Жмакину деньги – трешками штук двадцать, велел расписаться в получении аванса. Алексей расписался нетвердою рукой.
– Теперь езжай по указанному адресу, – сказал Пилипчук строго. – Эту бумажку предъявишь во второй проходной. Адрес я не указал – запомни: Васильевский, Вторая линия, девяносто три, автобаза. Все ясно?
– Ясно! – поднимаясь, сказал Жмакин.
– Еще запомни. Человек, с которым жить будешь вместе, – замечательный человек. Его обидишь – башку тебе наш народ напрочь удалит, а я не заступлюсь. Вот так…
Алексей все стоял, не зная, как дальше себя вести.
– Ну что ж, иди, Жмакин, – произнес наконец Лапшин. – Будь здоров, иди! Наведывайся, если время будет.
– До свидания, Иван Михайлович, – сказал Жмакин и вдруг заметил, что Лапшин в его глазах как бы расплылся и пополз, как квашня из дежки. Тогда он почувствовал, что плачет, и быстро пошел к двери.
Его никто не окликнул.
Они оба – и Лапшин, и Пилипчук – понимали, как трудно нынче Жмакину, как нелегко будет ему и нынче, и завтра, и позже. Но они не говорили об этом. И об ответственности своей тоже не говорили. Мало ли приходилось им отвечать в жизни не за свои прегрешения. Мало ли придется еще отвечать. Они не боялись этого и не собирались бояться. Не из того материала они были скроены, чтобы опасаться ответственности, ежели внутреннее убеждение подсказывало им, что они должны взять на себя эту ответственность…
– Вот, значит, так, – произнес Иван Михайлович, задумчиво перекатывая карандаш по настольному стеклу. – Побывал ты в США, дорогой товарищ Пилипчук? Ну, чего видел?
Егор Тарасович подумал маленько и стал рассказывать, чего видел, а Жмакин в это самое время показывал записку вахтеру автобазы. Тот повертел ее в руках и позвонил по телефону. Вскоре появился небольшой старичок, аккуратный, сухонький, чистенький, в кремовом чесучовом пиджачке, в жилетке; оседлав носик золотым пенсне, закинув назад голову, прочитал записку, осмотрел Жмакина и повел за собой в деревянную часовню. Воротца в часовне были закрыты и забиты наглухо войлоком, а действовала одна только калиточка, такая низкая, что Алексею пришлось нагнуться, протискиваясь за старичком. И жутковато на мгновение стало оттого, что лезет он в какую-то часовню. Старичок велел Жмакину захлопнуть за собой калитку, потому что-де «сквозняки ужасные», и предложил гостеприимно:
– Располагайтесь, прошу вас!
Жмакин не торопясь огляделся. Часовенка была превращена в квартирку, странную, но уютную, немножко только слишком уж заставленную вещами, главным образом койками. Посредине из купола спускалась лампа под пестрым, с кружевцами даже, абажуром. Стол был накрыт скатертью – белой и очень чистой. Было много книг на простых, деревянных некрашеных полках, был чертежный стол, а на свободных стенках висели «портреты» автомобилей, моторов, задних и передних мостов и всякого иного автомотохозяйства. Телефон висел у притолоки, пахло ладаном, застарелым запахом свечного воска и табаком.
– Интересная квартирка! – произнес Жмакин.
– В высшей степени! – с воодушевлением ответил старичок. – Но только это не квартирка, а в некотором роде общежитие. Так сказать, гостиница. Она редко бывает переполнена, в основном тут живу лично я. И заметьте, юноша, тут наличествуют все удобства: паровое отопление, телефон, электричество, а неподалеку, буквально несколько метров, – душевые…
Сняв плащ, кепку, Алексей сел за стол. Старичок представился – назвал себя Никанором Никитичем Головиным.
– Алексей! – сказал Жмакин.
Сидели молча. Никанор Никитич покашливал, Жмакин барабанил пальцами по столу, не находя темы для разговора. Старик предложил кофейку, Жмакин отказался.
– А вещички ваши? – спросил старик.
– У меня нету вещей!
– Вот как?
– Вот так! – сказал Жмакин и потянул к себе газеты.
Ему хотелось произвести на Никанора Никитича сразу очень хорошее впечатление, и, шурша газетным листом, он сообщил, что так сегодня замотался, что даже газеты проглядеть не успел.
– Газета – это привычка, – говорил он. – Если я имею привычку, то мне невозможно без нее. И, несмотря на различные обстоятельства моей жизни, я без газеты как без рук…
Старик согласился, что без газеты трудно.
А Жмакин уже рассказывал о том, что читал. Например, немцы сообщали, что Польша готовится к завоеванию Восточной Пруссии, Померании и Силезии, что ими вывезено в Германию чехословацкое золото и что…
Здесь Алексей помедлил, а погодя воскликнул:
– Это да! Это – Юра! Это – работа!
– Какой такой Юра? – заинтересовался Никанор Никитич.
– Юра Поляков, ну это да!
Бледное лицо Жмакина порозовело, глаза весело заблестели, и голосом, исполненным восторга и завистливого восхищения, он прочитал заметку о некоем ловком воре Полякове, который, «используя симпатии, которыми у нас пользуются летчики», завязывал знакомства, а потом обкрадывал свои жертвы, среди которых оказались: писатель Евгений Петров…
– Это, знаете, который «Золотой теленок», который про Остапа Бендера написал, – прервал свое чтение Жмакин. – Ну что вы скажете? Этот же Юрка нормальный щипач, я же его прекрасно знаю, мы с ним даже корешки, и вот – вошел в историю…
И Жмакин прочитал про то, как Поляков обокрал артиста Ханова, кинорежиссера Фрезе и многих других.
– Ах ты, Юрка-Юрец! – бормотал Алексей. – Это надо же… Дружок-корешок, можно сказать…
Старик нисколько не удивился, и это немножко раздражило Жмакина. Он шел сюда размягченным, смаргивая слезы с ресниц, и ждал, что тут встретят его по-особенному, а ничего трогательного не происходило – сиди теперь, как попка, с этой мымрой в пенсне и молчи, когда охота разговаривать, петь и выпить даже хочется по случаю начала новой, светлой жизни.
– Может, выпьем по малости? – спросил Жмакин.
Но Никанор Никитич даже испугался:
– Что вы! – замахал он сухими руками. – Ни в коем случае!
– Запрещается?
– Но я же ал-ко-го-лик! – воскликнул Головин. – Именно поэтому Егор Тарасович меня здесь и поселил. Я – запойный, – пояснил Никанор Никитич, – у меня тяжелейшие запои, и это наследственное. Это – болезнь. Понимаете?
– Хорошенькое дело!
– Вот именно – хорошенькое дело! Меня отовсюду совершенно справедливо выгоняли, и я главным образом проводил жизнь в больницах, а товарищ Пилипчук подобрал меня и поселил вот тут. Я и работаю, и не пью, за исключением редчайших теперь припадков…
Старик рассказывал про себя долго и немножко испуганно, как бы даже осуждая свою жизнь и ужасаясь всему, что он испытал, а Жмакин слушал, сердился и наконец не выдержал:
– Если в записке не написано, – сказал он, – то я вам должен объяснить, кто я такой в прошлом: я вор-профессионал. Много лет воровал. Теперь кончено, крышка, завязано. Буду в люди пробиваться, как вы, например, пробились. Это я вам сказал, чтобы вы не думали, будто я скрываю. И выпить тоже крышка. Нынче хвачу последний раз. Как-никак, на пороге новой жизни. Не верите?
– Почему же, вы пейте, – с тоской в голосе сказал Никанор Никитич, – это ваше дело. Но Егор Тарасович категорически запретил на территории автобазы вообще…
– А мне вообще наплевать! – перебил Алексей и ударом ладони вышиб из бутылки пробку. – Мне никто не указчик. Запретил!
Он открыл шпроты, наломал халу и, взяв с полки стакан, выпил одним махом больше половины. Никанор Никитич смотрел на него брезгливо.
– Может, примете немножко, папаша? – осведомился Жмакин. – Со знакомством!
Никанор Никитич отказался, объяснив, что когда он «не в этом состоянии», то даже смотреть ему неприятно на пьющих.
– Ну, тогда будьте здоровы!
– Пейте на здоровье.
– А вы что именно здесь делаете? – спросил Жмакин.
– То есть как что? Я – инженер. Я же назвал вам свою фамилию – Головин. Занимаюсь, преподаю, помогаю. У нас очень много народу учится. И вы, несомненно, станете моим учеником.
– Возможно! – согласился Алексей. Ему опять захотелось удивить старика, явиться перед ним необычайным человеком. – А я одного крупного бандита недавно сам лично повязал и представил уголовному розыску в упакованном виде. Кореш мой…
– Что значит «кореш»?
– Вроде приятеля. Мы с ним в заключении встречались. Кличка – «Корнюха». Гад большой руки. Людей, понимаете, стал убивать, собака.
– Ай-яй-яй! – задумчиво удивился старик.
– Повязал к черту с риском для своей молодой жизни. У него два пистолета было, а я голый и босый, с одним только своим мужеством. Можете себе представить? Конечно, есть такие, что думают, будто я ссучился, но мне наплевать. Я знаю, ссучился я или нет…
– Простите, а что такое «ссучился»? – опять не понял Никанор Никитич.
Жмакин объяснил.
– Так, так, – сказал старик. – Значит, это ваш специфический жаргон?
– Ага! – моргая, согласился Жмакин. – Спе-ке-спе-цефикетский… – Он немножко запутался, но вышел из положения, спросив: – Желаете, я спою?
– Пожалуйста, буду вам очень благодарен, – заваривая кофе, вежливо попросил Головин.
– Нет, не стоит. Я лучше еще выпью. Вам, как алкоголику, не надо, а мне еще можно. Я еще не алкоголик, я – выпиваю. Выпью и лягу. Интересно в часовне небось спать. Вроде – мертвец. Покойничков сюда раньше клали на ночь, а теперь мы с вами…
Он выпил еще водки, потом еще. Глаза у него посветлели. Он много говорил. Никанор Никитич молча слушал его, потом вдруг сказал:
– Вы долго страдали, голубчик?
– Смешно, – крикнул Жмакин, – что значит страдание! Что значит страдание, когда я зарок дал с Клавдией не видеться, пока человеком не стану. А она беременная. А там Гофман Федька.
– Не понимаю, – сказал Никанор Никитич.
– Не понимаешь, – со злорадством произнес Жмакин, – тут черт ногу сломит. Не понимаешь! Корнюху взяли, так? Теперь его, может, сразу налево? Так?
– Убийц надо казнить, – сказал Никанор Никитич, – это высшая гуманность.
– Чего? – спросил Жмакин.
Старик повторил.
– Ладно, – сказал Жмакин. – Это вы после расскажете. Гуманность. С чем ее едят?
– Все не так уж сложно, – сказал старик. – То, например, что вас не посадили в тюрьму, есть, на мой взгляд, проявление гуманности.
Он аппетитно пил кофе с молоком и аппетитно намазывал булку маслом. Жмакин совсем разорался.
– Да вы, батенька, совсем пьяны! – без всякой неприязни констатировал Головин. – Пить еще не умеете, а пьете!
– Пью на свои! – угрюмо отозвался Жмакин.
Никанор Никитич уложил его спать в алтаре на раскладушку. Раскладушка скрипела, и Жмакину казалось, что ветхая материя вот-вот расползется. Во дворе гаража выли и гремели тяжелые крупповские пятитонки. Часовенка содрогалась. Заснуть Жмакин не мог, ворочался, от водки сердце падало вниз. Никанор Никитич шелестел бумагой. Потом и он улегся. Жмакин лежал на спине, сложив руки, глядя в сереющие узкие окна.
С утра сменный техник, мужчина в желтой кожаной куртке, с папиросой в крепких лошадиных зубах, поставил Жмакина на мойку машин. Освоить эту работенку было нетрудно, и Жмакин немножко обиделся, что техник долго объяснял ему, словно он полудурок, как таскать шланг и куда направлять струю. Но на объяснения кротко кивал и говорил, что ему ясно и что все будет в полном порядке. Вечер он провел в часовне, перелистывая учебники по автоделу и записывая разные мелочи в тетрадку. Все шло бы куда лучше и проще, если бы Пилипчук о нем вспомнил, но Егор Тарасович отчитывался в Москве, и Жмакин день за днем мыл машины, уже скрипя зубами от злобы и произнося почти вслух разные грубые и бессмысленные слова.
Однажды к нему подошел все тот же техник с лошадиными зубами и от нечего делать принялся переучивать Жмакина обряду мойки машины. Вся та сноровка, которой Алексей овладел, оказалась неправильной и ненаучной, хотя Жмакин мыл машины куда более споро, чем прочие мойщицы. Но и тут Жмакин сдержался и выслушал самодовольного техника, кивая головой на его поучения и соглашаясь, что безусловно прав техник, а он, Жмакин, конечно, не прав.