— Ну чо, ещё не отпустила тя жадность, кулачиха? — и затем замахнулся плёткой на Таню.
Другой занёс штык для удара:
— Приколоть сучку!
Вспоминая, Таня вздёргивала головой. Звучные горестные всхлипы. По пунцовому лицу — слёзы ручьями. Разведчики слушали её рассказ в тяжести внимания.
— Велели мне складать тёплую одёжу в ихний воз. Я наклонись, а один меня обнял, а другой сзади прихватывает. Я — кричать, а они хохочут, излапали меня всю. Идёт комиссар ихний, на самого-то на охальника как топнет ногой: “Снасильничаешь — так под расстрел!” — и кажет на револьвер у себя на боку. Ушёл, а мне велят вести нашего быка на двор к Ердугиным, к бедноте. А там военных полна изба, гуся жарят — салом несёт на весь двор. Меня обступили — не вырвешься. Ведут в избу: “Покушай с нами. Ты за папашу не виновна, ты — хорошая!” Втолкали за стол, силком суют мне в рот блины, а у меня ком в горле и ком.
Один грит: “Мы теперь будем справлять наш вечер, а ты сидишь с нами немытая. Баня-то давно топится. Поди вымойся!” Повели — как вырваться? В бане меня насильно раздевать — я биться... а они: ты чо испугалась? слышала, комиссар сказал: кто насильно нарушит — того под расстрел? А нам жить не надоело. Иди и мойся без страха!
Взошла в баню, а там такой жар-пар — кожа заживо слезет. Я скорей помылась, хочу выйти, а они не пускают. Стучу, кричу — нет! В глазах темно, уж я как взмолилась: “Умираю!” Выпустили в предбанник, и там один голый меня обнял. Я: “А комиссар говорил...” А они мне: комиссар говорил — нельзя насильничать, а ты ж сама... “Чего — я сама?!” Стала биться, а они: “Ну, и иди назад в баню!” Затолкали в парилку, заперли. Там я от паров стала без памяти. Как опомнилась, открыла глаза — лежу на лавке, и надо мной охальничают... — Татьяна спрятала лицо в воротник.
Хорунжий спросил:
— Сбежала как?
— Встало у меня сердце. Они меня отливали холодной водой, потом грят: “Сделаем отдых”. Ушли в избу, а я оделась да в лес. Лучше, мол, помереть в лесу! После вспомнила про эту избу... добрые люди здесь спички припасли, дрова...
Славка страдальчески вздохнул:
— Эх, Танька, был бы отец жив, излупцевал бы тя вожжами!
Татьяна ещё сильнее съёжилась, зарыдала. Хорунжий рассерженно приструнил подростка:
— Ну что ты мелешь?!
6
Один из казаков, поймав звук снаружи, скользнул к двери. Донёсся голос:
— Я здесь сторож, товарищи!
— Зайди!
Сполохи пламени от печи озарили вошедшего. Разведчики узнали жителя Ветлянской Гаврилу Губанова по прозванью Губка. Он был крепкий середнячок, держал около ста овец. Щурясь, присмотрелся, обнажил голову, перекрестился:
— Прошу прощенья, земляки! Поостерёгся — сказал “товарищи”. А я было к вам поехал, в Изобильную. Уж у нас творятся дела-аа...
Приблизился к Славке, обнял, прижал его голову к груди. Жалостливо, но торопливо и не глядя на неё, погладил по спине ёжащуюся Таню. Поздоровавшись за руку с казаками, присев на корточки у печного устья, стал рассказывать...
Добавим подробности из поздних рассказов и других очевидцев, чтобы картина представилась полнее.
К комиссару привели священника-старообрядца. Житор сидел в избе за столом:
— Вы клевещете на советскую власть, подогреваете настроения... сознаёте, что я должен вас расстрелять?
Священник отвечал:
— На всё воля Божья.
— Божья? А почему вы сами идёте против заповедей? Ведь сказано, что всякая власть — от Бога и кесарю отдай кесарево!
— Добытый крестьянином хлеб насущный принадлежит не кесарю, а взрастившему хлеб труженику. И второе: нигде не сказано — отдай разбойнику то, на что он позарился.
Священника свели к реке. Житор шёл поодаль, сцепив за спиной пятерни и поигрывая пальцами. Обогнул прорубь, носком сапога сшиб в неё льдинку.
— Освежите гражданина попа! Пусть согласится объявить, что все духовные лица и он сам — шарлатаны!
Загоготали, содрали со священника шубу, кто-то ребром ладони рубнул его по шее, заломили ему за спину руки — головой сунули в прорубь. Когда он, стоя на коленях на льду, отдышался, комиссар насмешливо воскликнул:
— Объявите, гражданин освежённый?
Священник набрал воздуха широкой грудью — плюнул. Его стукнули дулом карабина в затылок и принялись окунать головой в ледяную воду раз за разом. Житор считал:
— Три, четыре... довольно! Ну, так как, весёлый гражданин Плевакин?
Священник тяжело сел на лёд, опёрся руками; с волос, с бороды стекала вода. Беззвучно прошептал молитву, привстал — плюнул опять.
Комиссар молчал с выражением скрупулёзного внимания. Красногвардейцы вокруг, чутко навострившись, молчали тоже. Наконец Житор ласково, сладострастно подрагивающим голосом произнёс:
— Для тебя ничего не жалко... весенней свежести не жалко...
Опустили человека головой в прорубь семь раз. Лицо сделалось сизым, почернели губы. Глаза выпучились и, мутные, застыли. Будто одеревеневший, священник опрокинулся навзничь. Житор распорядился:
— Оставьте так! Его домой унесут — и пусть. Отлежится — тогда и расстреляем.
* * *
Хозяев стало не слышно в домах, накрытых, как мраком, цепенящей угрозой. Гостей это сладко возбуждало. Ужиная в избе Тятиных, красные поглядывали на молодую хозяйку. Слесарь оренбургских железнодорожных мастерских Федорученков, отправив в рот кусок жирного варёного мяса и отирая пальцы о пышные, концами вниз, усы, вкрадчиво сказал:
— Вот что нам известно, милая. Муженёк твой — в банде Дутова.
Ермил Тятин, старший урядник, в самом деле был дутовец, отступил с атаманом к Верхнеуральску. Казачка вскинулась в испуге:
— Что вы говорите такое?! Муж в плену у австрийцев, должен скоро вернуться.
Федорученков зачерпнул из деревянной миски ложку густой сметаны, проглотил с удовольствием.
— А как щас созову местную бедноту — и будешь ты уличена! Хошь?
Молодая покраснела. Федорученков со вздохом обратился к двоим товарищам:
— Не уважите женщину — в ту половину не перейдёте?
Двое, восхищённые его манерой действовать, в которой они ещё с ним не сровнялись, охотно исполнили просьбу. Он задёрнул цветную занавеску, похлопывая набитое брюшко, распоясался, спустил солдатские шаровары.
— У нас насильников стреляют на месте, без суда! Но против доброго согласия, против свободной любви революция не идёт! — Облапив, повёл к кровати молчащую смирную казачку.
То же делалось и в других домах. Артиллеристы со своим командиром Нефёдом Ходаковым стояли у деда Мишарина. Поев, выпив, начали приставать к двум его дородным снохам — их мужья накануне ушли к Дутову. Изба полна малых детей — мешают. Артиллеристы загнали детей в свиной хлев: ещё сегодня в нём похрюкивал боров...
— Чего тёплому сараю пустовать? — шутили, запирая плачущих ребятишек, отрядники.
В избе затеялись игры. Пьяно рыгнув, Ходаков, кряжистый толстоногий детина более шести с половиной пудов весом, вскричал: кто не верит, что он одну, а за нею вторую казачку на себе пронесёт вдоль горницы туда и обратно, вынесет наружу и воротится назад?
С ним вызвались спорить. Для интересности Нефёд разнагишался, оставшись лишь в сапогах. Раздели догола и визжащих казачек. Могучий артиллерист склонился — белотелую бабу, крупную, сдобную, понудили усесться на него, обжать торс ляжками.
Проделал он с одной, как обещал, затем — с другой и тут от надрыва задохся, прилёг на лавку, три часа не мог оклематься. Без него на кроватях вгоняли казачек в жгучую испарину.
А у Колтышовых молодка притворилась, будто ей в радость ухаживания красных, перебирает стройными ножками — сейчас в пляс пустится... сама к двери ближе-ближе... Кинулась — и убежала. Тогда красногвардейцы принялись было донимать свекровь — но уж больно стара. И решили на ней по-иному отыграться.
— А ну, старая карга, сними чёрный платок! Этим трауром на нас погибель накликаешь?
Старуха упрямо не снимала, яростно плевалась, и Цыплёнков, вчерашний промывальщик паровозов, выхватил из печки головню — поджёг конец платка. В ужасе бабка сорвала его — к буйной радости красных:
— Распустила свои космы, старая развратница!
— Вид делала, что не хочет, а сама только и думает, чем прельстить, ха-ха-ха-аа!!
Старик, бессильный (больше года, как не встаёт), взялся проклинать нехристей. Голос у него оказался неожиданно громким и притом скрипучим. Красногвардейцы выбросили лежачего на двор, а чтобы оттуда не доносились его проклятия, накрыли старика деревянным корытом, в каком дают корм свиньям.
Брал отряд вволю радость от жизни. Сам Зиновий Силыч уединился с круглощёким мальчиком — младшим сыном зажиточного хозяина Цырулина. Папаша в тот день лишился всех своих десяти коров и овечьего стада — а мог бы расстаться и с жизнью...
Рассказывая то об одном, то о другом случае, Губка время от времени восклицал: “Что делается-то!” или: “И что теперь?” Люди в полутёмной избёнке не отвечали: думали о происходящем. Когда Губка совсем умолк, хорунжий подытожил:
— Знать, они завтра — на нас?
Губка слышал разговор комиссара с его конной разведкой; позже удалось подслушать, что говорили между собой артиллеристы. Поутру команда обозников повезёт в Соль-Илецк реквизированное зерно, погонит скот, а отряд выступит на Изобильную. На подходе к станице разделится на две колонны: одна двинется коротким путём, по зимнику; вторая пойдёт по летней дороге. Если казаки Изобильной вздумают сопротивляться — нападение противника с двух сторон должно будет ошеломить их.
7
Под янтарным плавящимся солнцем снег вдоль дороги подёрнулся бурым налётом. Красногвардейцы шли с ленцой. К отворотам шинелей приколоты алые банты, к картузам, к городским поддельного пыжика шапкам, к снятым с казаков папахам прихвачены ниткой вырезанные из жести или фанеры и обтянутые кумачовой материей звёзды.
Перед головой отряда открывался просторный дол. По его дну протянулась под углом к дороге замёрзшая речка, укрытая снегом, но намеченная полосами тальника и камышей. Дальше белел увал, подпирая серо-голубое небо.
От горизонта стали густо распространяться по белому чёрные точки. Их россыпь, широко захватывая увал, медленно сползала навстречу. Комиссар, сидя на старой спокойной кобыле, посмотрел вправо, на конного знаменосца. Тот приосанился, сжимая длинное древко с тяжело свисающим алым знаменем.
Ехавший верхом немного позади комиссара Будюхин, показывая вытянутой рукой вперёд, закричал громко, беспокойно:
— Каза-а-ки! На нас наступают!
По колонне загуляло:
— Казаки озверели! Первые лезут!
К Житору подскакал Ходаков:
— Разрешите остудить их? Враз накрою шрапнелью.
Зиновий Силыч повелительно махнул рукой:
— Давай!
Красные поспешно развернули орудия. Ходаков совался к прислуге, суетливо распоряжался, с похмелья трудно ворочая налитыми кровью глазами. Пушка, подпрыгнув, с хлёстким молниеносным ударом грома выметнула снаряд, за нею рявкнула другая.
— Недолёт! Заряжай!
Сизые облачка таяли над увалом. Масса чёрных точек стала рассеиваться. Комиссар, прижимавший к глазам окуляры бинокля, вдруг воскликнул:
— Почему — коровы?
Маракин, тоже смотревший в бинокль, пришпорил лошадь, понёсся, разбрызгивая талый снег, к Ходакову:
— По коровьему стаду лупишь, пушкарь х...ев!
Подъехал и Житор. Ему сказали: казаки перегоняют скот с зимовников в станицу. Значит, о том, чтобы биться, мысли нет. Зиновий Силыч, не показывая, что доволен, гневался: какая слава пойдёт об ошибке!.. накричал на командира артиллерии.
Отряд двинулся снова. Развеселясь, люди смаковали происшествие, состязались, фантазируя: а в другой раз-де Ходаков начнёт палить по скирдам в поле! по колодезным журавлям! по плетням с глиняными горшками, ха-ха-ха!.. Весенний ветерок всколыхивал красное знамя, за хвостом колонны поспешали стайки бойких воробьёв, проворно устремляясь на обронённые конские “яблоки”.
Минуло четыре часа пополудни. Впереди, несколько справа, гребень раздваивала выемка: то начиналась седловина, где расположена станица Изобильная. К ней вилась, забирая вправо, летняя дорога. А напрямки спускался к замёрзшей речке зимник, пропадал в заросшей кустарником и деревьями приречной низине: так называемой уреме. К комиссару подъехал Маракин:
— Может, не терять время — не делить отряд? — и насмешливо выругался: — Какое там, к х...ям, вооружённое сопротивление...
Житор подумал.
— С военной точки зрения, охват — грамотнее! Пусть увидят в нас военных и зарубят себе на носу!
Ходаков, сидя на огромном коне-“батарейце”, повёл три с лишним сотни стрелков, артиллерию, дроги со станковыми пулемётами более коротким путём: по зимнику. Полозья давили шипящую слякоть, под которой твердел толсто наросший за зиму лёд. Приблизившись к Изобильной, Ходаков должен был развернуть свою часть по косогору над седловиной и ждать подхода Житора.
Тот собирался послать отрядников на станицу цепями. Если казаки обнаглели бы и стали стрелять, Ходаков накрыл бы станицу шрапнелью, стрелки — ударили казакам во фланг. Без окопов, без батареи — что те могли?
* * *
...“Смогли — а всё остальное: семьдесят процентов неизвестности...” — Марат Житоров подрёмывал в легковой машине, катившей по мартовскому просёлку. Поля лежали тусклые, от поросших березняком холмов летел по сырым осевшим снегам тугой ветер, напитанный терпковатым запахом обнажившейся палой листвы и валежника. Небо роилось, глухое, с тёмными клубами на бело-сером фоне. Скоро линию горизонта приподнимет возвышенность, машины проедут плотину через реку Илек, и покажется въезд в колхоз “Изобильный”.
После гибели отряда Оренбург направил в Изобильную войска, не поскупившись на людей и вооружение, но в бой вступать оказалось не с кем. Заняв станицу, красногвардейцы принялись арестовывать, в первую очередь, нестарых молодцов. Все они отвечали как один: оружия в руки не брали! были на гулянье в станице Буранной, праздновали день Святого Кирилла.
В Буранной установили как факт: там в самом деле угощалась и веселилась казачья сила Изобильной — и именно в день и час, когда истреблялся отряд Житора.
Несмотря на это, на площади принародно расстреляли станичного атамана с сыном, священника, мельника и полдюжины самых зажиточных станичников. Помимо того, был поставлен к стенке, после основательных измывательств, каждый седьмой житель в возрасте от девятнадцати до сорока пяти лет.
Однако оставалась неудовлетворённость: никто не признался и под пытками: да, мол, рубил, колол (или видел, как другие колят) отрядников Житора. Удалось лишь узнать, что руководил хорунжий Байбарин, местный житель; он потом с семьёй скрылся.
— А люди под его началом?
— Как я их мог видеть? Я был на гулянии в Буранной — тому полно свидетелей! — с этими словами отлетали на небо.
Следствие предположило: Дутов, державшийся северо-восточнее Верхнеуральска, послал в рейд своих казаков, и они, сделав дело, вернулись в степь... Разумеется, комиссары не успокоились, настроенные копать глубже, — но в конце мая полыхнуло выступление чехословаков, в июле Дутов без боя взял Оренбург: в Изобильной, как и окрест, провозгласилась белая власть.
Когда красные появились вновь, то застали одних баб, детей, стариков. Все, кто чувствовал в себе силы, ушли с белыми. Оренбургская ЧК возобновила расследование по гибели Житора с отрядом. Имея разведчиков при штабе Дутова, ЧК получала сведения: хорунжего Байбарина никто в штабе не знает! К чекистам попали документы белых. Среди многих фамилий не мелькнула ни разу фамилия “Байбарин”. Почему белые столь непроницаемо засекретили свою удачную операцию в Изобильной?
Встав во главе оренбургского НКВД, Марат Житоров изучил и обнюхал каждую бумажку, что хоть как-то касалась изнуряющего вопроса. Глодало чувство, что истинные виновники не найдены — отец не отомщён!
Житоров выискал справку: в 1932 к семье в колхоз “Изобильный” возвратился Аристарх Сотсков. Когда уничтожали красный отряд, Сотсков был с теми, кто гулял в Буранной. Позже семёрка ему не выпала — остался жив. После прихода Дутова служил в одном из его полков, угодил в плен: отсидел в советской тюрьме, затем — в концлагере, потом отбывал ссылку в Восточной Сибири. Застав дома двоих нагулянных женою детей, отнёсся к этому благоразумно безропотно. Колхоз поставил его скотником.
Его привозили в Оренбург на допрос. Промаявшись три часа, Житоров не почуял в разбитом человеке ничего, кроме надорванности, и покамест отпустил его.
В одно утро, просматривая, как обычно, сообщения, поступающие по линии НКВД, Житоров впился глазами в несколько строчек. В Ташкенте разрешено поселиться “Нюшину Савелию, уроженцу станицы Изобильная, бывшему белогвардейцу, прибывшему из Персии...”
Марат присосался к справке и вскоре выявил. В известный день Нюшин тоже праздновал Святого Кирилла в Буранной; впоследствии, как и Сотсков, воевал в казачьем полку Дутова, вместе с атаманом отступил в Китай. Потом перебрался в Персию. Не подвезло где-нибудь благополучно осесть — мотался по жизни неприкаянно. И соблазнили уговоры большевицких посланников, призывавших беглецов к возвращению. Ждала же Нюшина, как и других, тюрьма. Но, отсидев три года, он не поспешил в родной Оренбургский край, а предпочёл Ташкент.
“Вот он, под золой уголёк! — щекотнуло Марата. — Опасается показать нос на родине — как бы кто чего не вспомнил...” А что же ещё могут припомнить, если не участие в избиении отряда? Ой, увязнешь в горяченьком, Савелий! Не может тот же Сотсков ничего не знать о тебе (а ты, не исключено, имеешь что-то о Сотскове). Тот был неразговорчив, пока не стояла перед ним живая изобличающая личность. А поставь вас пастью к пасти — одно останется: разинуть.
В Ташкент полетело отношение — Нюшина арестовали и этапировали в Оренбург.
8
Житорову муторно сидеть в еле ползущей, как ему кажется, эмке. Изводит нетерпение. Скорее шагнуть в избу к Сотскову, поразив его своим появлением, произнести “Нюшин!” — лицо человечка изменится (пусть на какую-то долю секунды). И потянуть, потянуть верёвочку...
Вакер поглядывал на неприступно-напряжённое лицо товарища — изводился тоже. Не на шутку приспичило справить нужду. Просить остановки, дабы присесть в голом поле на виду у спутников?.. Но вот у дороги подвернулся пригорок с кустарником. Вакер, несмело хихикая, высказал товарищу просьбу. Эмка, а за нею “чёрный ворон” встали. Юрий побежал за пригорок: сапоги неглубоко проваливались в снег, под ним хлюпала вода.
Облегчившись, журналист увидел ниже всхолмка ярок с оттаявшими глинистыми краями; в его откосе видно отверстие, там что-то двинулось. Зверёк как будто бы никак не выберется наружу... Да это же хорь вытаскивает из норы суслика! Вакера с тех пор, как он получил пистолет, съедала страсть испробовать его на живых мишенях. Выхватив оружие, торопливо прицеливаясь, выстрелил четыре раза — меж тем как хорёк бросил ещё живого суслика и улизнул.
Донеслись спешаще-чавкающие шаги — из-за горки выскочили с наганами в руках Житоров и его помощники. Юрий с косой ухмылкой пожал виновато плечами:
— Хорь — мех на шапку. До чего удачно подставился!
— Хо-о-рь? — Житоров побелел, убрал револьвер в кобуру и вдруг залепил другу пощёчину. — Тут колхозные поля, бар-ран, а не охотничьи угодья! Какого х...я я взял тебя на операцию?! Отдай! — он вырвал у журналиста пистолет и передал своему помощнику.
Вспыльчивый, крайне властный, Марат находился в таком настроении, когда его от малейшего непорядка кидало в бешенство. Схватил Вакера за руку, рывком развернул и стал толкать вперёд, с силой накреняя:
— А ну — в машину, засеря! С тобой ещё возись!
* * *
...Возись теперь! Остановив коня, Нефёд Ходаков матерился — зимник пересекала, как раз посреди покрытой льдом речки, полоса воды.
— Проверьте — лужа или что?
Ездовой побежал назад к берегу, где из-под снега торчали заросли ивняка, вырубил тесаком прут подлиннее.
— Не проехать! Это или полынья, или нарочно пробили... прут целиком под воду ушёл.
Командир опасливо посмотрел по сторонам: на противоположном берегу кустарник тянулся вправо и влево и превращался в лес. Высились огромные дубы, вязы, осокори. Не укрывают ли они засаду? Ходаков отправил разведчиков для огляда ближних участков леса, а также велел опробовать в тающем снегу путь в обход полыньи; восседая на могучем коне, придерживал на луке седла укороченную драгунскую винтовку.
Над деревьями взмыли, стрекоча, вспугнутые разведкой сороки. В бинокль была видна на вершине тополя пара грачей: они деловито устраивали гнездо. Солнце клонилось к закату, воздух плыл умиротворяюще тёплый, приятно располагая к лени. Тишина объяла чащу леса, тишь безмятежно спала на полевых просторах.
Страхи не подтвердились. Разведка не заметила никого. Трёхдюймовые пушки благополучно обогнули полынью, и колонна зазмеилась по берегу в направлении станицы: слева протянулся пологий склон возвышенности под слоем вязкого снега, справа, по приречной низине, густела полоса леса.
Задержка сказалась: не людям Ходакова пришлось ждать товарищей, что двигались к Изобильной летней дорогой, а наоборот. Ходаков в бинокль увидел: красногвардейцы Житора уже стоят тёмной массой у места, где начинается некрутой подъём к окраине станицы. Было похоже, что они не спешат идти вперёд цепями по снежной целине. Стоило ли, в таком случае, тащить орудия на косогор? Грунт под мокрым снегом всё равно что растопленное сало. Возможно, это невыполнимо — вытянуть батарею наверх по такому скользкому скату. И Нефёд продолжал вести по дороге вытянувшуюся колонну.
Понаблюдав за ней, Житор ничего не стал менять. Снега кругом налились под солнечными лучами тяжёлой влагой, на пригорках зачернели первые проталины. Давеча, когда миновали плотину через Илек, комиссар приказал было колонне рассыпаться по равнине. Ему доложили: в поле человек проваливается по колено в мокреть, идти целиной — то же, что топать вброд по болоту. И он отменил своё распоряжение. После долгого утомительного марша, после того как по дури обстреляли из пушек коровье стадо, “охватывать” станицу по военным правилам, точно это укреплённый пункт, представилось глупым. В станице тихо как в вымершей, жители наверняка сидят по избам в смертном страхе.
Красные, глядя в её сторону, щурились: закатное солнце резало глаза. Житор, пустив кобылу мелкой рысью, поехал вдоль колонны назад. Он наслаждался тем, что предстаёт перед бойцами непреклонным, мужественным повелителем. Возвратясь в голову колонны, с силой прокричал металлическим голосом команду: послал вперёд конную разведку под началом Маракина.
До околицы — немногим более версты. Меж белых покатых склонов в седловине темнеют крайние избы, хозяйственные постройки. Разведчики гуськом проскакали седловину и скрылись. Красногвардейцы, толпясь на дороге, устало переговариваясь, курили самокрутки, ждали. Скорее бы вдохнуть домашний бесподобный запах наваристых щей! Утолив зверский голод, успеть до ночи нажарить убоины и наедаться уже обстоятельно, до отвала...
По небу плыла с востока белеющая на ярко-голубом фоне рябь, а запад сиял чистой нежной лазурью. Из станицы выехала группа конных, понеслась вскачь, приближаясь. Конники остановились метрах в двухстах и стали подбрасывать папахи, махать руками, кричать. Глядевший в бинокль комиссар со сдерживаемой яростью бросил:
— Нашей разведки не вижу! Какие-то посторонние старики...
Будюхин угодливо подсказал:
— Вон Маракин-то! С ним — тоже наш! А то, — догадался ординарец, — местные посыльные. Подмазались — вроде сами нас ждали и с радостью принимают. Других разведчиков, уж будьте спокойны, усадили за стол и поят...
Житору живо вообразился едоков на двадцать стол, уставленный жирными деревенскими яствами, бутылями и фляжками с самогонкой. Разведка, ничего более не помня, кинулась к стаканам, к жратве... На удлинённом худом подбородке комиссара забилась жилка, тонкогубый рот сжался и стал наподобие страшного шрама от бритвы.
— Маракина — ко мне!
Будюхин, нахлёстывая лошадь, помчался к конникам. Маракин что-то проорал ему, группа развернулась и ускакала в станицу. Вернувшийся ординарец спешился и уж тогда доложил в испуге:
— Маракин сказал: чего взад-вперёд кататься? Жители в полном покорстве. В сухой избе поговорим.
“Сейчас же арестую! — твёрдо решил Зиновий Силыч относительно начальника разведки. — В Оренбурге поставлю вопрос перед ревкомом! Пусть посидит годик в подвале на сухарях и воде”.
Он приказал расчехлить пулемёты и входить в станицу, держа ружьё на руке: но не потому, что ждал нападения. Он пребывал в гневе — и как никогда желалось произвести сурово-устрашающее впечатление.
9
Зиновий Житор был сыном тобольского сукновала, ревностно показывавшего религиозность: по воскресеньям ходил к заутрене и к обедне. Взяв в приданое за женой небольшой деревянный дом, сукновал нажил и второй. В одном обитала семья, другой сдавали внаём. Отец назидательно повторял Зиновию, своему старшему: той части наследства, которая ему достанется, будет достаточно для приобретения флигеля. Если сын окажется не промах, то ухватит через женитьбу дом с мезонином. Коли и дальше станет жить с умом, сберегая каждую копейку, — к старости будет владельцем трёх домов. Его признает счастье, которое к мириадам бедняков даже в мечтах приходит лишь изредка.
Как-то Зиновий сказал с хитрой задумчивостью:
— А четыре дома? А... пять? и карету на дутых шинах?
Выслушав, сукновал взял плётку, предназначенную для дворовых собак, и, левой рукой сжав Зиновию шею, в полную силу стегнул его по заду девять раз:
— Чтобы ты выплюнул эти мысли, как сопли! У кого это в голове, те — картёжники и прочие проходимцы. Они не живут в собственном доме, а шляются по номерам и подыхают в ночлежке.
Пугаться подобного было скучно. А какое уныние нагоняли картины правильной жизни в глухом Тобольске, по чьим переулкам лениво шествовали коровы! Лопушатник, крапива вдоль изгородей, дощатые тротуары мозолили глаза. От герани на подоконниках веяло безысходным сном.
Возненавидев всё это, Зиновий спасался в городской библиотеке. Как упоительно было — забываться, перечитывая описание мавританского дворца, средневековой восточной роскоши. Образы властителей возбуждали в нём тот щекочущий интерес, что сродни сладострастию... Он влюбился в Юлия Цезаря, молодого и изящного, каким тот показан в романе Джованьоли “Спартак”.
Прочитав новеллу Стендаля “Ванина Ванини”, Зиновий представил — вместо Ванины — прекрасного знатного юношу. И вообразил им — себя. Он бесстрашно спасал преследуемого раненного революционера — и их головокружительно бросала друг к другу любовь. Зачерствевшее от борьбы, от опасностей сердце покорялось пылкому нежному спасителю...
Мечты должны были сбыться во что бы то ни стало! Он сделался одержим этим “во что бы то...” В самом деле, ни отец, ни забитая мать не прочли ни одной книжки, какая дичь — пытаться представить, будто их может тронуть что-то, без чего он не мыслит жизни! И однако ему — столь иному! — определён тот же мещанский быт. После чаепития складывать в сахарницу обсосанные кусочки сахара. Носить в починку часы немецкой работы, которые достанутся ему от отца. Искать по Тобольску невесту с приданым. Считать на счётах выручку и расход... Пропади оно пропадом! Он вырвется из-под гнёта этих будней с их лживой степенностью — став... вождём! Обожаемым и вселяющим в души священный трепет.
Реальность покамест говорила другое: пора зарабатывать на хлеб. Зиновий просил отца послать его в большой город в университет. Отец прикинул: придётся платить не только за учёбу, но и за квартиру, то есть отмыкай обитый медью сундучок. Родитель заявил: и в их городе есть где учиться.
—Училище учителей чем тебе не нирситет?
(Имелась в виду учительская семинария).
Поступив в неё, Зиновий высказывался о несправедливости, о “страдании — при полном праве на счастье” — и его приметил один из преподавателей, связанный с политическими ссыльными. Однажды он привёл к ним безусого Житора, и тот стал упиваться их речами: слыша в них то, что было понятно и близко. Как и эти люди, он ненавидел общепринятые порядки, власть, религию.
Его приблизил к себе влиятельный ссыльный: в будущем — видный большевик. Близость стала интимной. Друг собирался бежать из ссылки — Зиновий рьяно помогал ему, что вскрылось после побега. Житора исключили из семинарии, а скоро и арестовали за распространение противоправительственных прокламаций. При нём нашли два револьвера. Около полугода он провёл в тюрьме, и его сослали в посёлок к поморам. Сюда из-за границы добралось письмо друга, адресованное всей колонии ссыльных. О Зиновии говорилось в таком тоне, что один из поселенцев, чья дочь изнывала в ссылке вместе с ним, возымел свои соображения.
Девушка двадцати шести лет, арестованная в Новороссийске на цементном заводе за пропаганду, носила имя Этель — в честь писательницы Войнич, автора революционного романа “Овод”. Была Этель непривлекательна: широкие мужские плечи, непропорционально длинный мускулистый торс. Однако Житору это как раз импонировало. И — что было решающим — ему в его двадцать страстно желалось утвердиться среди чтимых революционеров. Он стал мужем Этель, родившегося сына назвали Маратом.
В девятьсот пятом Житор, научившийся ездить верхом, бежал из ссылки на купленной у местного жителя лошади. Влекла Белокаменная, откуда доносило дразняще-острый душок заварушки. Зиновий уже превратился в ярого большевика — человека, которого могло удовлетворить лишь обладание властью, созданной представлениями коммунистов: ревнивой властью над всей собственностью и бытом людей, над историей, над природой. Он участвовал в организации боевых групп в Москве, стрелял из маузера по городовым, по верным царю гвардейцам-семёновцам. Наработав авторитет, скрылся за границу, познакомился лично с большевицкими вожаками и был, под чужим именем, вновь направлен в Россию... Февральская революция избавила его от ссылки, отбываемой в Пелыме.
Зиновий Силыч ринулся в Петроград, чтобы быть одним из первых в обретении власти — однако тесть (он состоял в ближайшем окружении Ленина) велел проведать жену и сына. Они жили на деньги партии в Челябинске, Марат учился в частной гимназии. Житор приехал к семье, и тут из Петрограда поступило указание: он нужен в Челябинске, нужен на Урале, его ждёт ответственная организационная работа.