У него две больших избы рядом поставлены: в одной прямо теснота от имущества. Сундуки, сундучки, комодики; посуды ценной, материй дорогих — переполнено кругом. А вторая изба — просторная, чистая; не для мебелей, а для воздуха — как бы особая изба.
Цыганевича обихаживали люди по найму, но больше — так, за помощь колдовством. Вот он из трубки потянет и кому помог-то — дых ему дымом в лубетку: «Чуешь, у меня пиво варят? Иди и займись. Живи у меня монахом, но пиво мне вари!»
Цыганевич только и разлучил слюбившихся. Через держанье в пьяных лягушках. Сперва велел гнилую плоскодонку просмолить. После — в лягушачьей заводи мочить коноплю. Лягушки от неё — пьяней кабака. Их бреднем повывезли: семь кабаков обсядут. В плоскодонку пьяненьких-то. И соединённых любителей туда к ним, бочком. Лягушки-пьянь по ним колготятся, во всяком-то промежутке. А Цыганевич подливает коноплёвых помоев, подливает. Ну, раздутость с конца и перескочи на самую пьяную лягушку: в полчайника разбухла.
Любители вскок — и опрометью друг от дружки! Ванька Каин с Марточкой. А народу на всё это глядело!.. Думали: цирк. И подают Назарию Парменычу жалобу: «Не представление, а провокация! Просим оштрафовать».
Сейчас бы оштрафовали в момент. А Назарий Парменыч, между своих, взял на себя вину. Марточка с шатрами-зверями снялась, он посылает ей вдогон духи. Такого интересного вида флаконец! И надпись золотом по серебру: «Сосибон — от вошек он». Пойми!
Духи различал Назарий Парменыч очень разнообразно. Образование-то высшее. А тут и климат, и воспитание девушек, и всё нужное для здоровья. Чего — духи-то! Натуральные цветы собирали на хорошее дело: собрания для обоняния.
Приезжали офицеры молодые, как возвращались из Аравии. Туда они — за жемчугами, а обратно — жемчугов полные карманы. У Назария Парменыча в карты на жемчуг играют, а после за жемчужками ныряют. Не одну раковину усахарит маковина!
Делалось заботливо. Собрания — среди всего мягкого, в зале ковровой. Цветкам тут — вся полная любовь. Хоти не хоти, а люби растеньишко до замирания. При неполной любви его оставленного запаха не распознаешь. А нет распознанья — за то наказанье!
Назарий Парменыч следил, чтоб воспитанницы со всей нежностью к цветку, а не к офицерам с жалостью. Ради, говорит, уважения к лепестку, к самой слабой природе, пострадай, страдалец человека!
Чтоб натуральный запах не перебить ничем — всё удаляют с себя ещё до залы. Зашли, телом разневолены, и первого рискового-то — на серёдку. А девушка у него за спиной. Корзинку ей с цветами свежими: куневата красавка, луп-залучница или барвинок синенький; многосортно. Выбирает она цветочек чин чином, старательно — поцелует его, после приложит душистый к зев-губени сладкой, к приветени мечтательной, и ляжками зажмёт.
Ухажёр оборачивается теперь, к себе её приблизит — и ищет туговина под цветком медовину. Как к цветку прикоснётся нетерпеливо — так носом к её губам. Коль нечуткая ноздря — изготовился зазря. Принюхайся к девичьим губам, на поцелуи жарким, назови, какой целован цветок: заячий огурчик, навздрючь-копытце или драпач. Узнал: ляжки врозь дрожливые, вот она — счастливая! Даст цветку срониться: ухаживанье принимается, за жемчугом ныряется. Того, кто дорог, вдувай меж створок! А нет угадки — оторвись мучиться.
А то — иначе. Так же за его спиной девушка цветочек подберёт себе, но не целует, а воткнёт в причёску на затылке. После, зажав-то, на ковёр встанет тигрицей: приручи! Тут ухажёр по запаху на причёске определяет, к чему притронулся: к белопопице или к черлоку луговому.
Сколько зависит от чутья, от понимания в цветах! Бывает, нос так нос — этак гордо сидит на лице: загляденье. А и теплюша под стать, оголовок дубовый — разминай подкову. Какой девичий глаз не посочувствует? Взыграет мечта-то. А не опознан цветок — для другого елок. Как чувства ни жгучи — судьба разлучит!..
А другой-то, цветочный любитель: весь талант в чутье — оно и не подводит. Глянь на него: нос косенький, а то и вовсе пуговка, посошок тонкий, не проймёт избёнку, а ты его привечай — ладом мячики качай. А ежели сзади тыквочки гладит, изволь на коленки — посымает пенки, дай на каждый втык аккуратный брык.
Ладком-чередом идут собрания-то, и раз приносит Назарий Парменыч с красоты заката новую мысль. Как плавный оборот он закруглил и солнце скрылось, и в правильное время открыла себя вся наша местность — тверёзым мёд, хмельному честность, — рыбаки выволокли из Илека сеть. Средь улова-то щука — наполовину заглотамши судака. И сама жива, на хвост вскок-вскок, и судака подымает живого: из пасти торчуна — так жабрами и топырится.
Назарию Парменычу умыслилось. Но до собрания не разъяснил. Слаживается собрание, и выпадает ему три раза подряд у трёх разных барышень опознать цветочек ноготки. Тут и выскажи: «Быть мне судаком заливным, с горошком мозговым, со стручковым перцем! Будет жена меня щучить с хреном, с приятным желе, кушать с шафранами. То и цветок подтверждает — быть мне в жениной ручке, в её ноготках!»
Воспитанницы, гости молодые от своего увлекательного распрямились телами, взволновались: как так, небритый мыс, ерша в зевоту?! А наши собрания? Она ж к цветкам-лепесткам заревнует! Чем они повинны?
Назарий Парменыч посмеивается: «А мы возьмём обонятельную. Судачок заливной духовит! Не естся без стручка перцового — а уж горек, кажись! От хрена слёзы, но на хрену и вкус. Хочу быть пробованным женой! Пусть щучит под настоечку под шафрановую. Хочу попробовать самой огневой женской ревности!»
И уезжает жениться. Думали, поездит: что, мол, в щуке? Заскучает по корзинкам с лютиками, по навздрючь-копытцам. Но приходит телеграмма из Питера: женился, скоро будем...
Ну-ну. Значит, охота попробовать огневой ревности забористой? И барышни с молодыми офицерами, в дорогом убранстве по-модному — зонтики, перчатки, сумочки-ридикюль — прямой дорожкой к Цыганевичу. А у него во двор проведён жёлоб от родника; и колодец есть, но помимо поступает ключевая вода для пивоварения. Офицеры дух услышали, переглянулись: день в зное перекипает — пивца бы из погреба, а? И — в просторную избу, она поновее.
Офицерик лощёный платочком обмахнись: «Хозяин!» А там девочка деревенская, прислуга: как горохом подавилась. Глянула — наряды, погоны бело-серебряные: стоит чуркой.
В другую дверь вступает Цыганевич. Пухлые пальцы в драгоценных кольцах, мякоть так и всосала их.
Офицер гордо, с требованием: «Пиво есть?» — и из-под губы два золотых зуба блесни. Цыганевич буркалами как жиганёт! «Пива нет!» — рот открыл — вся нижняя челюсть золотая.
Тут барышни — они смелей смелого, задор и напор — офицерика в сторону и в один голос: «Мы не за пивом!» Зонтики солнечные закрыли, вуальки подняли, высказывают по делу... Цыганевич глядит: такая делегация. Они из ридикюлей деньги вытряхают. И кавалеры повынимали свои лопатники — бумажники из поросячьей кожи.
Цыганевич авансы посчитал, вошёл в положение. И про молодую жену Назария Парменыча: «Видать, она у него женщина, безбоязненная к перепарке. Банный лист без рук отлепит и так же, без помощи рук, поставит забубённого подчаском хоть по пятому разу. А мы на это умудрим вязкие путы, обротаем обротью, как быка, когда его не в пору на тёлок подвигает».
Как тут зонтики раскрылись! Тут же и закрылись. И ну черкать воздух перед носом у Цыганевича. «Нет! Хотим полное разочарование! Что оброть? Сыми с быка — он и опять возвышен над телушкой!»
И офицеры — ага, поддакнули: вынули каждый кто по пять сотен, кто по восемь. Суют учёному в карман.
Он нижнюю губу пальцем оттянул — челюсть золотом блещет. Подумывает-раздумывает мужчина, тёмное лицо. Чтобы-де первостатейная женщина да разочаровала? Это учинить — не собачачий хвост оплевать. Тут, оббить вашу медь, нужен ход ума против часовой стрелки. Следите: она душой — зверь, а телом деликатна. Так надо деликатность обратить в зверство.
Гости: «Говорите яснее!» — «Это можно. Будет и телом — натуральный зверь».
А мамзели: «Только пускай — маленький зверь! Так себе — зверушка». — «Сделаем и эту жестокость».
Барышни топц-топц каблучками: «Не обманул бугорок — на вот-ка и стойку! Предложено полезно!»
Цыганевич им: как-де знаю ваши важные собрания, то через них и проведём разрешение вопроса. К вечеру пришлите ко мне за делом.
И посланных снаряжает разнообразием цветков. Они, мол, досконально заговорённые. На зверя ли, на птицу, на скотину. Как у вас заведено, так и занимайтесь. Но при каждом опознанье цветочка давайте к радостному толчку приговорку: «Не боле, не мене, а впёр к перемене!» К концу собрания и доймёте женщину ту: переменит гладкое тело горячее, ярь-прелесть ядрёную, на коростеля или ёжика. Через какой-де цветок сомкнётся самая жгучая желательность, тот цветок и победит. То есть заговорённое на него животное.
К примеру взять, угадал кавалер, что напестик-вкрячница зажата на лакомом месте. И с таким желанным криком толкнулись оба приналечь, елок оглобельке вовстречь, — что всё собрание: «О-оо!» — загляделось. Экий втык горячий, гость с избёнкой плачут, а слеза густа-то всласть, а жадны-то оба — страсть!.. Ну, а на цветочек напестик-вкрячницу заговорено животное суслик. Невинный цветок, этакий премиленький, а любовь через него сделает далёкую женщину сусликом.
Чего ж, зала ковровая привычна к своему-то. Но нет Назария Парменыча — нет и строгости. Один ухажёр сунул нос в причёску да брякни: «Медуница!» А вовсе и не медуница была. Однако ж барышня дала отпасть лепестку. Помедуемся, не помнёмся: и то и сдобны булки — поди ж ты! Он приговорку выкрикнул — и уж пахтают масло.
Другой принюхался к волосам, к пышности-завитости — «Напарьник!» Напарьник — так и напарь... А был-то дарьин коренец. Ещё один выкликает: «Луп-залучница!» И эта смухлевала. Ясное дело: как не залучница? И вовстречь поддай кругляшами. Зев цветка-мака надену до кряка!
За ними другие стали. «Белопопица!» Она самая. И эта кругляшами поддала: не по вам ли назван цветочек? Хотя в полном порядке была куневата красавка.
Не все барышни так-то. Иные — справедливые, вполне выдержанные. И нацелены серьёзно на уважение к цветку — не на чего другое. Но тут ухажёры — в дыбки и вскачь, не изломит спотыкач. Подглядят, какой цветочек девушка избрала для аккуратного понятия, да дружку на ухо подскажут. И он называет: «Заячий огурчик!»
И как ей лепестка не сронить, когда огурчик и есть, да каков?! Был бы недомерок, а то: заяц с топотком, гусак с гоготком, а скок до упора — что от суженого, что от вора.
Этак всё собрание и съехало на фальшь. Когда взрык попёр — сперва подумали на двоих. Они, мол, вздохнули-рыкнули, как жарок-разлучник с лукавого прищура отпал, пустил толкуна толокно присластить. Да уж больно вздох громовый, толкун стоголовый! Как львы и тигры около залы взбесились, двери ломят...
Чего уж подумало собрание — может-де цирк Сосибон-Хрипунши воротился и звери взбеленились до открытого людоедства от обмана пищи? Посигали барышни, офицеры молодые в окна. Высокий этаж-то, а никто ничего не сломил себе.
Бегут коньми, потеют голые; голубями летят. И сколь ни было вёрст до Лесистого Кутака — они уж там. Даже посейчас есть клёны от Лесистого Кутака, а тогда-то он занимал порядочное протяжение. Рассвело, а какое-такое людское собрание прибежавшее? Ни барышень с завитками, ни офицеров со страдальцами!
Иди степью от Илека до лесокутачьих остатков: страдальцы есть, а ни галифе, ни шпоры. Кто в зайца, кто в землеройку, кто в кобелька дичалого переосмыслился. Так-то фальшивить на замысловатом занятии! Цыганевич им — на правильных порядках, а они опорочили терпимость. Ну и получили на себя, чего жене Назария Парменыча хотели.
Барышни: у тех, почитай, каждая четвёртая — выхухоль. А сколько и в птичьем виде? Коростели, перепёлки. Тоже и птица королёк. А кто — сиповка. Но боле всего оказалось лебедиц. Кому не в охотку лебёдушка белым-белая? Углядишь сытенькую, гладенькую хоть издали — и то встаёт у тебя вкус, так бы и дал слюну.
Но Назарий Парменыч знал своих лебедиц в более лебяжьем виде. Дурная весть ему сердце скукожила. Не может к нам ехать. Невыносимо, говорит; увижу — застрелюсь! И к царю: кладёт на стол билет генерал-губернатора. «Пошлите меня на Командорские острова моржей бить!» Царь ему в глаза посмотрел: «Ни к чему».
Наутро он опять к императору: «Пошлите вести железную дорогу — от Коканда до Пекина!» — «Зачем это?» — «Затем, что я уже название выработал. Пекинка!» — «Пекинка?» — «Да!»
А царь знал, конечно, полностью про лебединое дело. Беспокоило его: как бы Назарий Парменыч не поехал лебедиц стрелять, ощипывать и на вертеле жарить. Таких извращенцев искать не надо — мало ли их? Ну, а от слова «пекинка» император потеплел: наконец, мол, есть без извращений.
Собрал пленарное заседание, предъявил кандидата на первый портфель. Всё, что постановили и утвердили, отменил как полную чушь и посадил Назария Парменыча надо всем.
Тот держится деловым, но тоскует. С женой целую ночь — поврозь! И раз его выделили как нормального, стремится соблюсти по букве. В постные дни — на картошке, суп с овсянкой, лук, соль. Но император и весь царский двор и любого возьми прокурора: в посты — мясцо и мясцо. Супчики с потрошками смакуют. Борщ у них — наваристей некуда; тарелка до краёв, поверху жир круговинами.
Назарий-то Парменыч: ладно, царя палкой не бьют! Но я ль виноват, что он лишил себя воспитания? Скажи-ка я ему: вам-де в пользу, чтоб вас выучили, как сидорову козу?.. Чем отзовётся? Насколь сознательные будут выводы? То-то!
Царице попытался сказал: пост, мол, а вы со всем семейством — на мясном питании. Я понимаю, что аппетит, ну а французские булочки с мёдом — плохо? Съешьте хоть целый магазин!
Она на эти слова мажет бутерброд сливочным маслом. Демонстративно.
«Коли так — хорошо! Пусть меня не виноватят! — думает Назарий Парменыч. — Пусть мне потом мораль не читают. Я сам могу мораль почитать!» А у него лежат доклады, что по стране очень неспокойно, созрела заварушка. От него ждут только приказа — прихлопнуть балаган.
Он едет к брату императора. Остались они наедине, Назарий Парменыч говорит: «Нравится вам царская корона?» А тот: «С чего это вы распустились такие вопросы ставить?» Назарий Парменыч ему глаза в глаза. Смотрит так, смотрит насквозь. И с подковырочкой: «Вы прекрасно знаете, почему я спрашиваю».
Ну, а тот-то был в понятии, что над царём висит меч да мокрый.
«Возьмите себе корону», — Назарий Парменыч ему тихим голосом. Тот скромничает, помалкивает. «Значит, я могу вас понять правильно?» — и Назарий Парменыч со своего плеча снял соринку, поморщился — и двумя пальчиками тому на плечо положил.
Едет к двоюродной царской родне. Оставили их с глазу на глаз, и он: «Нравится вам царская корона?» Всё опять точь-в-точь так же. И когда двоюродный брат царя скромно согласился, молчком, — Назарий Парменыч со своего плеча снял волосок, поморщился и двумя пальчиками тому на нос положил.
Вернулся в кабинет к себе и велел балаган не закрывать, а, наоборот, всем партиям развязать руки. А с кем он поимел условия — они и их приближённые втихаря подлили масла в огонь. Двоюродный царский брат — тот аж первый приколол красный бант.
В самую заварушку Назарий Парменыч вызывает Керенского и идёт прямо с козырной карты: «Я про вас всё знаю! чем неподобным вы занимаетесь и с кем... Какая грязь!»
У того и забегали гляделки. Хвост поджал, юлит задом, лодыжку о лодыжку чешет. Назарий Парменыч: эти-де и эти тем же занимаются... и такие-то генералы — тоже.
Керенскому малость полегчало. «Вот, — говорит, — суки!»
Назарий Парменыч ему: «Вы про них уже знаете, а они про вас пока что нет. Отдаю вам это преимущество. Сумейте взять их за самое хрупкое».
Тот и взял! И корону уже никто не берёт — бессмысленно.
Но есть генералы, какие неподобным не запятнаны. Вот их собрали всех вместе. В зал запускают матросов — у тех шеи, как у волов. У каждого за плечом — японский винторез, на боку — шпалер. Назарий Парменыч показывает им на генералов: «Нравятся вам ихи погоны?» Моряки, груди чугунные — гвозди на них прями — как взрыкнут: «Даё-о-ошь!!!»
Генералов тут и возьми суета. Одни затараторь чего-то непутное, другие давай не своим голосом романсы петь, а тех как стало коробить да об пол хлобыстать!
Назарий Парменыч велел матросам покамесь выйти. Генералам приказ: «Утихнуть!» Они кое-как обуздали себя, и он им: «Ну что? Хотите? Идите и думайте, за кем шлейф-то носить».
Презирал он их за подхалимаж. Песня-то известная: «Царь наш — немец русский, слуги все — жандармы...» И царь — немец, и вокруг него — немцы, и русский мужик обязан немцу-колонисту дом строить. А генералы трепещут перед царём. Ну не противно?
Назарий Парменыч вскоре и сказал: «На ком из них пятна грязи нет, то потому, что на чёрном грязи не видно. Белые генералы!» И решил — пусть лучше у Ленина будет власть. Он, понятное дело, постов не соблюдал и не станет, но уж страна от поста не отстанет. Поститься ей не перепоститься! Дак и вались оно к тому в полную лихость...
И пришла новая власть — лиха некуда класть. Мы — ничего, благодарны, конечно. Лихо без места — чужая невеста, за то и спасибо, что не твоя. А то: невесту тебе лиху — обряди её ты, а в постель она в иху!
Сам Назарий Парменыч, при лихом-то размахе, не с прибытком — сожгли усадьбу. Но он на это не смотрит. «Ну да, лишенец! а сколь воспитанниц я лишил невежества? И так же и могу: попадись только мне — в невежестве нетронутая».
Ленину передали — и он двумя руками за каждый его подсказ! Доверие! И как не доверять тому, кто на доверчивости собаку съел? Честность-то в цене, а кто ещё столько честных взял?
Брал от нашей местности, нам и утрафил — через три буквы, первая «х». Как узнал про нашу бесхлебицу, так и назвал рыбицу. Она хоть и не белая, но серебрится, и морозец, по серебру мастер, сбережёт её до наших мест от океана.
Никто у нас не дивится на приветственный плакат: «Быть здоровым, сильным, смелым хочет каждый человек. И ему поможет в этом рыба серебристый хек!» Всем привычны эти известные ленинские слова, которые отчего — на всяком видном месте? Оттого, что Назарий Парменыч подсказал Ильичу. На «х» называется, в три буквы вмещается — народ им спасается.
По шестьдесят копеек кило — с головкой, в свежемороженом виде. По девяносто копеек — без головки: это уже на любителей. Есть и такие — берут.
Интерес и польза, что держится долго в твёрдом состоянии. Когда вроде и не до жареного — обеспечит жарку! На котлетку вовсю идёт. Кто умеет — и бутерброд получается.
Так и как же было не позавидовать? Оно вышло наружу ещё в кончину Ленина. Оппозиция, делёжка власти, горлохватство. К Назарию Парменычу чуть не с кухонными ножами лезут. Всё валят на человека — от хера до хека! И он, чтоб зря не оправдываться, ни к кому не примыкать, решил вроде в удалиться нормальным образом. Как Ленину придали потустороннюю сохранность — те же профессора и с ним то же самое... Но при полной секретности. К нам его привезли в окружении тайны.
Партейная женщина, пожилая, возглавляла перевозку. Папиросы курила, а глядела-то всё искоса. Кого отчитывает или указует — голову к нему не повернёт. Одного человека, так-то вот, даже без кивка, велела отправить... Больше и не видали его никогда.
Она безотлучно при упаковке: груз в строго закрытом виде. Вокруг гэпэушники в демисезонках: клетчатые — клеточка в клеточку. Наганы у них, самовзводы; тоже и браунинги прямого боя, второй номер. В карманах их держат, не выпуская из руки, и глядят нехорошо. Злобность. На кого глянут — так вроде хотят из него рёбра повытаскать.
Багаж было в музей краеведческий, а там крыша течёт. Ну, пока ремонт — поставили в нарсуде. Позади зала есть комната, где совещаются судьи: тут установили. А людей на это время стали судить во дворце культуры.
ГПУ около упаковки — в пересменку. Постоянно — не мене семи рыл; палец — на спусковой собачке. Женщина-руководитель подойдёт посмотрит: палец не убран? Нет.
Ей туда, в комнату, и питание носили. Макароны по-флотски, с молотым мясом отварным; хлеб с горчицей и молочный суп. Ещё чаю горячего много пила, вприкуску с халвой.
Проходят две недели, три...А тут по всей торговой сети — переучёт, ревизия. Инвентаризация к тому же... Ну и решили не избегать проверки груза.
Открыли — в секрете, конечно. Комиссия, всё как положено: распаковали — а там ничего. Пусто! Никакого Назария Парменыча! Над чем профессора старались — и следка этого нет.
Главный в комиссии, председатель, — плюх в обморок! Один ревизор с ума спятил: сел на пол, коленки руками в обхват и башку к ним прижал. Его хотят поднять, а рук не разомкнёшь. Окостенел и всё!
Так, сиднем, потом и расстреляли. Но раньше особист прилетел из Москвы самолётом и ту женщину расстрелял. Прошляпила недопустимость!
Отправили её от нас, уже расстрелянную, в товарном вагоне, под конвоем с овчарками. А тех, в демисезонках, отдали нашим местным безопасникам. Они их того-сего: подрали. Глазенапы вырвали у них. Упокоили отбиваловкой.
В ту пору у нас уже случай вязался за случаем. По окрестностям. В одном дворе — никого, окромя хозяев, и вдруг кто-то как чихнёт! Чох такой, что козёл от испуга и кинься — на закрытые ворота. В расшибку! А в суходольном лесу стали видать — кто-то погуливает по ночам вроде как со светом: фонарь не фонарь. Гуляет и похохатывает.
Одна молодка ходила за Илек к поселковым: взаймы взять. В зиму-де свинью зарежем — отдам. В раймаг завернула тоже, за солёным. Домой воротилась и свекрови напрямки: «Я сейчас в сузёмке пожила с самим!» — «С каким самим, желательно знать?» — «С Гулеваном, старая ты матюгальница!» — да селёдку хвостом впихни свекрови в рот.
Соседки, вторая-третья, тут же прознали: кто, мол, по степи стал гулеванить, а?.. Девчушки в поле колоски собирали — прибегли домой. И бригадир прибежал. Все и рассказывают: шёл человек по меже, играл на баяне. Глядят, а он без порток! Срам весь как есть оголённый. Играет и поёт:
Ехал на ярмарку Ванька-холуй,
За две копейки показывал ...
То-то и поклонись певцу! Понизу — мужик, а всё одно барин, как в бане попарен. От смерти пасомый — вхож в избу и в хоромы. Стал он лишенец, да не стал кладень, дошёл жар до поленниц — так и зовём: «Дядя!»
Цветёт советская власть, любознательная — страсть! — и едет из Бухары Бухарин. На возврате в Москву: отпускной. В нашем климате окрылился: то ему подай, это. «Недельку, — говорит, — выделю на гостеванье». Куда только нос не сунул... Лебедицы непуганы — он их и набей номерной дробью.
Места у нас тихие-тихие, но телеграфные столбы смолёные: проведено, куда надо. Бухарин в столицу, ему про главное — ничего. Но начинают шить вредительство, диверсию, отравление народа. Как у них заведено, он на эти обвинения поддаёт вовстречь. Подмахивает: да, мол, так! А сам: ишь, как присахарило-де ко мне! С чего?
Не понимал насчёт Назария Парменыча и его лебедиц. А кто понимал — один вразумляющий человек — его не привлекало жевать и в рот класть. Лишь бы, мол, Назарий Парменыч понял: по силе-возможности возмещаем обиду — за поругание сытых, непуганых...
Свели Бухарина вниз, а он в мильонный-то раз: вот, наконец, должна открыться перемена! Уж, чай, заслужил, подмахивая! И подаёт бумажку на имя вразумляющего человека: зачем моя жизнь — того-сего?..
А кто ему намекнёт на лебёдушек? Никто — цветочек драпач, не угадамши плачь!
С того Назарию Парменычу, может, и клёво, но к воспитанницам всё одно недоступно. Так он крепким характером вовсе отклонил себя от девок. Сговаривает замужних на нахальство. Как случись фрик-фрик — не удержит язык. Вторая, третья прознамши: тихомолком от мужей на телеги и поехали по Илеку, бережком-рощицей грачиной заради умной причины. Едут, едут — тпру! — лошадям. Ладони ко рту да в степь: «Гулеван!!!»
Он без призыва сильного не виден. Может рядом быть, а только слышишь один дых. Глядишь — вроде пусто, а здоровье где-то рядом в грудище крепкой играет. Или этак пролетит мимо топотом-вихрецом — а никого.
Ну, а коли зовут на причину да по хотению, не оставит без уважения.
Мужики пробовали струнить баб — куда! У них от гулеванья тело как поменяно. Сила мужичья и молодо обличье. Лицом прежняя, статью — девка в двадцать лет. Норовом — волчица. Извозжает мужика до стону-прощенья.
Мужьям страданья, а им — климат и гулеванье! И уж больно большая злость-охотка у баб гулёваных на приятность: ну, вскидчивы-то! ну, забористы! Ровно не крестьянки истомлённы, а бездельницы-разгулёны. Глаза закроет, а любой рукой словит — палец, какой надо.
Идёт оно так и идёт: поветрие. Бабоньки что грибки: на них дождь — они задом в дыбки! Мужики так и сяк: за советом к соседям, в колхоз «Казаки-Ленинцы». Как вы-де на это? будет сочувствие или чего такое?
Ленинцы насмеялись им в лицо. Вы, мол, мужики к чёрствым огрызкам привержены, к постному да сухарям. Сух да не дам! А нам желательно сомятинку в пирожке пеклеванном после Назария Парменыча — Гулевана.
Ну пойми, народ: какие без гулеванья дела? А от кого гулеванье напитает? От тебя объятье черство, сухаристо: от Гулевана — вино игристо! Коль бодливый в лоске — не в позор обноски. Вкус у ласаньки простой, да не к месту сухостой. Так и дождик до поры — даром выстудит пары.
Жизнь и есть жизнь: звезда-правда страдальцу мигает, за то её и ругают. Звезда фонарик приветит — хоть голый несёт, хоть везут в карете.
Всех фонариков по степи не перегасишь, прогуляла баба до зари — в свой черёд и ты вопри. Так ли? А мужики — нет! Охота им и чебурека и вреда на человека.
К Цыганевичу идут: «Лиши его наследства!» А Цыганевич: «Удумали? Его наследством наш климат стоит! Вам бы сдобу на яйце есть — да чтоб не по яйцам честь. Уж коли сыты, не завидуйте — у кого неприкрыты!»
Только он это сказал, а к Гулевану и приклонись — кто? Жёны начальства. Зря ли — по Илеку вверх иди — всюду начальство любит на отдых приезжать? Жёнушки: ку-ки, ну-ки, задницу в брюки, губищи большого пальца толще! крашены — как из мужика крови насосамшись, а глаза горят — ещё дай!
Заборы заборами, а задоры задорами. Как рёв отдаётся-разносится! И по лядам до песков-угорья, и по пойме-уреме. Илек-то, вода, — хорошо передаёт рёв: сорок львиц да сколь слонов.
Так же и визг сильно слышим. Хохот. До чего дико зверятся: туда-сюда да обратом — клади на ухо вату. От ваты — запрелости, лучше слушать прелести.
Говорят: то начальники, мол, распускают себя, разрядку дают. Вон-де сколь навозят им выпивки по утрам. Ну-ну. Только начальники, мужья-то, чего пьют? Коньяк. А на что везётся водочка, когда и ром есть двух цветов, и марочное?
Мужья, упившись коньяком, как верблюды водой после перехода, уложены на покой-вылежку. На то хлыщут бокалами, чтоб дальнейшее не знать, не слыхать. А жёны к Гулевану — кнута бы им хорошего! Сорок львиц егозливых палки ждут колотливой. А заместо слонов — малый бык, грозен рёв. Вот кого водочкой потчуют жёны-то — допрежь как львицами встать, уловчиться вспять.
С жён пошло, а промеж мужей поехало... Власть коли и спит, не сопит: поди насыть её аппетит. И гулеванье-то нужно, и строгость. Порознь оно бывает у многих, но чтоб полезно слимши: у Назария Парменыча проси...
Часов в пять утра над Илеком как дым сырой. Часовые откель ни возьмись, по чагурам. К осокорнику машина съедет. Кому случись увидеть: пеньком замрёт. Упаси — заметят! И ровно никто мимо часовых не проходил, а вдруг — бык малый средь осокорей, тальника. Спереди — бык лобастый, сзади — осёл крупастый; до холки осёл как бы. По виду — двужильный. Глаза: с ума съедешь, до чего умные!
Из машины, гляди, выходят. Вышли и к нему. Просят... Ни словца не прослышишь, ни звука. После и машина не загудит, а нет её — и всё. И часовых как не было. Ни человечьего, ни ослиного следка не отыщешь. Или тем более колейки от шин. А место топкое! Синица на ил сядет — и то следок.
Следов нет, а сколь видело-то! Особенно в войну часто видали машину у самой уремы. Секретно просилось, а Назарий Парменыч давал. И кто просил? Абы с кем вторым или третьим Назарий Парменыч не станет говорить. Хотя бы по климату разговор. Климат — погода, а по погоде — авиация. Кто её больно способно любил-возносил?.. Кто авиапарады зрил, ус крутил? Ради него давалась погода лучше, чем врагу.
А как в космос посылать — был Хрущёв у нас. Сколь нагнал часовых, а две деревни его видели. И не столь он слушал Назария Парменыча, сколь говорил чего-то, толковал. С того космос и забирает — продуктов не стало. Да... Тогда-то лишь и был оставлен след. Един-единый-то раз. В сердцах, поди, Гулеван допустил. Бычья лепёха, а возле — ослиное яблоко паровое.
Как ездили к Назарию Парменычу даже и при культе, власть сделала съезд с актюбинского шоссе. Насыпан бугорок, положена плитка: «Легендарный комбриг-два».
А для народа у него свои места условлены: где — кустки, сурепица, где — ямка. Почитай, давно приём идёт. Жалобу папироской свернул — подсунулась. Поди проверь: забрана!
И уж и строг на притеснителя! Смастрячит им козью ножку — уголька в плошку. Будут им вкрячник-цветок да навздрючь-копытце — по межеулку уголёк взъездился умыться. Ох, и заделает жулью в ноздри едрит, черен гвоздиком прибит!
Форсистая Полинька
По разлуке с отцом прозвали сына — Разлучонский. Кто отец — может, где и не знают, но только не в нашем краю. Появись возле села Защёкино: ну, хоть под видом грибника. Тут какая-нибудь бабёночка тебе и скажет: «Ай, гляди, душа разврата! За Полиньку отрежет тебе Разлучонский страдальца!»
И понесёт говорливая небылицы. Как, мол, голенькая Полинька становится меж двух голых мужиков: один от неё по правую ручку, второй — по левую. Она их берёт за стоячие, и все трое в момент прыгают через натянутую верёвку. Она натянута не перед ними, а назади, и они — хопц! — дают прыжок назад.
Ну, и какая же это правда, когда всё навыверт? Вперёд даётся прыжок, а не наоборот вовсе. Верёвка протянута прямо перед Полинькой и двумя мужиками. А напротив, за верёвкой, третий голый стоит — всем видом к красивой. Она двоих держит за рычаги, глядит, как торчит кверху у третьего. Расставит ножки: видишь, мол, елок под тёмной порослью? Да как вскричит: «Ах! Ах! Захотелося елку — шлёт привет он елдаку!»