Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сказы - Буколические сказы

ModernLib.Net / Современная проза / Гергенрёдер Игорь / Буколические сказы - Чтение (стр. 4)
Автор: Гергенрёдер Игорь
Жанр: Современная проза
Серия: Сказы

 

 


Мартын при своей усадьбе держал ещё дом; ну, прямо малый дворец. Его потом разобрали, сплавили по реке в Орск. А там возвели как музей революции. Мартын в том дому устраивал ссыльных. Ему за них платило правительство; важные лица бывали среди них.

К Мартыну наезжал особый смотритель: волосища седые, борода в руку по локоть длиной, заострена. Обговорят про ссыльных тайное всё, вино дорогое пьют. Мартын смотрителя обязательно угощает так: уткой, пряженной с налимьей печёнкой в повидле. Кто понимает чернокнижие, тому это на вкус и на пользу.

Ну, сколько налимов изведут на печёнку! Мартын за них платил рыбакам — не торговался. А смотрителя они боялись. Глаз жестокий. Что не так ему понравилось — отомстит.

Вот Сашка идёт от Халыпыча, а он и едет, смотритель. Халыпыч из избы орёт: «Гляди, не уплотишь — и я не соблюду! Открою — прибежит кто насчёт птицы. Не дастся царица-то!»

Сашка машет рукой: будет тебе всё! Тише, мол. Везут кого-то... Смотритель впереди на лошади. Конвой тут, телеги. Проехали... Сашка — ну, время уж к стаду бежать. Из бора девки идут. А у него, с Халыпычем-то, с разговорами, костра нет, дрова не наношены. А девки близко: смешочки, хаханьки; песенка заливиста. Самая игра приспевает.

«Эх, — Сашка думает, — поморю клячонку, авось не падёт». Ему была общественная лошадёнка выделена. Только шагом и езди на ней, и то — по времени. Уж больно лядащая. Сказано ему: отвечаешь за лошадь! Знали Сашку-то; дай ему коня — по девкам на дальние покосы кататься будет, галопиться...

Ну, погнал клячу. Кнутом её — к Мартыновой усадьбе вскачь. Глядит, а от задов усадьбы Мартынок бежит. Вишь, и без дыму поманило на Лядский песочек. То-то есть указчик при нём, при Мартынке, хи-хи-хи! Чего-то только не вниз бежит, навстречу, а на изволок, в крыжовник. Эта дорога была в короче, если бы не овраг за крыжовником. Через тот овраг и шустрому Мартынку долгонько лезть.

Сашка за ним. Громко звать боится — чего зазря привлекать интерес с усадьбы? Да тот, поди, сам копыта слышит. Не-е, не оглянулся. Летит — пятками по заду себя так и наяривает, к земле припадает, нырк в крыжовник. Сашка с клячи да следом. Ну, если в тот перед оврагом не встал — не настиг бы. Овраг помог.

А-а! Мать моя, хренова тёща! То и не Мартынок. Парнишка так собой видный, похожий — но не он. «Ты не брат ли Мартынка?» У того брат учился в Бельгии где-то, в Европе.

Паренёк поглядел-поглядел, кивает.

«Наслушался про Лядский песочек? Не ту он тебе дорогу показал! — Сашке смешно: — Были в у тебя крылья — овраг перелететь — самая и была в дорога. А так чего? Пожалуй, лезь».

Тот — ничего.

«Погостить приехал? Будет тебе удовольствие. Сделаем! А Мартынок, чай, по усадьбе крадётся подглядеть — не баб каких привезли в ссылку сейчас?» — и смеётся, Сашка-то. Ладно, говорит, теперь уж не успеем его позвать, у него своё занятие. Пошли — поведу. За брата не будет в обиде на меня.

И вот они в шалаш, а девки — на Лядский песочек, с охотой да с приплясом. Без задержки у них, как ведётся. Себя наголо: кипреем обмахивают друг дружку. То ль остужают, то ль горячат. Занялись рачком, поманили, пожаловались: не идёт, мол. Да... Не хватает чего-то для него...

Как велось, так и теперь всё. Взыгрались, разметали шалаш. Сорвали с парней — что на них-то... И-ии! Хрен послушный, вид нескушный! С Сашкой — девка! Он сам первый обомлел: ух, ты, ядрёна гладкость! Такая наливная девушка! Капустки белокочанные, яблочки желанные, малосольный случай...

Что да как? Откуда? А она дрожит!.. А Сашка: «Не вините, девоньки, самому сюрприз, бедуй моя голова от оголовка. И ты, милая, не взыщи. До чего ж хорошее у тебя всё — ишь! ишь!.. Насмерть ухорошеешь глядеть. А охота — взыщи вот».

Тут кто-то из девок прибежал: «Ой! Она! Её ищут...» Ссыльных-де сегодня привезли: она и сбеги... Как эта девушка зарыдает! Забило всю. Сашка на колени: «Умные, красивые, не выдадим! Не то утоплюсь!» И она тоже — топиться. Насилу приклонили к песочку, держат.

А кто-то: «Беда! Погоня на гору въезжает! Смотритель...»

Топ-топ — кони войсковые. Храп сверху летит. Смотритель злей волкодава. Ветерок куделями седыми балует, борода белая, длинная, заострена. Ну, скажи — жестокий до чего!

Девки шепчут: «Давай игру крути-верти. И ты, барышня, как все будь. В том лишь спасенье твоё». Ай! ай! — затопотали, затолкались. Всякие ужимки напоказ. Её на четвереньках придерживают, чтоб сверху не узнал. И другие так же на четвереньках возле неё. «Нас-то, кажись, всех в личность знает боле-мене, а ты больше к реке поворотись. Чего ему личность казать? Пускай вон чего любуется!»

А одна: «Ой, страх! Трубу наставляет». Смотритель наводил подзорную трубу. «Ну, — Сашка шепчет, — одно осталося, хорошая. Не то спустится и тогда уж легко выяснит. Одно нам осталось сделать, как ни крути». Он, мол, в трубу всех переглядит — одна ты под сомнением. Вот мне надо с тобой, как со своей; и лица не покажем.

«Бойчей, — молит, — выворачивайся, да поддавайся опять, опять! да шлёпай, да эдак — брык! Ещё, хорошая: не отличайся от девушек, распусти руки — дерзи! спасай себя — посошка не страшись, в нём-то самая жисть...»

Глядит! Не вздумается-де старому пню, что ты до того ловка, ха-ха! Лишь сбежала — и оголилась, и весёлая-то, не хуже других охочих; милуешься как своя... Поддержи, касаточка!

Девки подправляют её, помогают телом мелькать — кочанами, круглотой сдобной выставляться, чтоб лица не определила труба, не углядела чего не надо. «Слушай Сашку, барышня! Делу учит».

«Ну, — он просит со всем жаром души, — не взвейся теперь! Какая ни есть грусть — не взрыдай, а нахально попяться. Грусть в тебя тугая, а ты попять её, попять. Кочаны круче — размашисто вздрючу...»

Бульдюгу вкрячил — и в крик ишачий! Она: «Ах!» — и чуть не набок с четверенек-то. Поддержали её. Оба притихли, дышат прерывисто: он даёт время, чтоб и её проняло. Ровно в шутник-наездник на кобылку-стригунка громоздится — лёг пузом на круп. Нежненький круп-то, нетронутый, уж как волнуется под пузом! Трепещет. Она порывается скакать — ножонки подкашиваются.

По дыханью её, как стало жадней, понял момент. Пристроил неезжену себе в удобство, направил шатанье в нужный лад — и как на галоп переводит. Старичок толчком да разгоном, он молчком, а они — стоном.

И не подвели друг друга. Сделали сильно. Забылись от всего нервного, ничего не видят, не чуют. После уж девки сказали: сверху, с горы, смотритель ругнулся. Другие, с ним-то, — в смех, крякают, бычий мык, задом брык! А он: «Лядский песочек и есть!» Плюнул, уехали... Не узнал тонкости происшедшего. Вот так спасенье пришло.

Поздней Сашка переплыл с девушкой через Урал. Как стемнело, девки им лодочку. Где на лодке, где по тропке: в Ершовку доставил её. Там, она сказала, поджидала богатая родня. Отец ли, кто ещё — тайно за ней ехали и в Ершовке встали под чужим паспортом. Чего уж им девушка с Сашкой сказали про спасенье — отблагодарили Сашку хорошо. Саквояжик денег дали. Из мягкой кожи, называют балетка. Впритык натолкано денег.

Сашка с этой балеткой вернулся — и уж боле не пастух. Сам нанимает пастухов. Поставил пятистенок, а рядом сруб — вино курить. Скотины навёл. Служанки обихаживают его. При кухне — Нинка; по остальному — Лизонька.

Он поутру выйдет без порток на крыльцо: для пользы, для обдувания тела, как доктора объясняют. Крыльцо высокое; он с него по тазам перевёрнутым и направит дождя. Побарабанит. А солнышко встаёт, чижи голосят! Лизонька чашку ему — вино накуренное с молодым мёдом: зелёный прямо медок, текучий. Не мёд — слеза тяжёлая, как у предутренней девушки. Сашка выцедит до донышка — хорошо ему. Сырым яичком, из гнезда, закушает.

Да и прислужниц баловал: надавят молоденьких огуречиков горку и соком обтирают себя в нежное удовольствие. Молочком парным умывались.

А всё ж таки не разлюбил он Лядский песочек! Так же возобновляли шалашик с Мартынком. Но уж теперь попеременки караулили девок из бора. То Мартынок дымом сигналит, то Сашка.

Вот в самое крути-верти, в самое мельканье-толканье на песочке — как ахнет с горы! Коленки подсеклись у всех — так жагнуло. А Сашка — не-е; не слышит. Девка обмерла, а он играется. Ну, чисто — кобылий объездчик! Все от страха не хотят ничего, а он въезжает куда хотел, выминает избёнку, теплюшу потчует. «Ишь, — девке говорит, — как хлопнула ты меня!» А она: да какой, мол, хлопнула? Окстись!

Радостный задых минул, он видит — дымок поверху летит, от горы. Тихо. Не стронется гурьба. И девки, и Мартынок таращатся на Сашкино хозяйство. Он: «Чего пялитесь, смешные? Или не ваше? Или Мартынок кладь потерял?» А они: «Тебя жалко, Саша, — влупило тебе по чуткому. Как терпишь боль?»

Он не поймёт. Они осмелели, посмотрели: ничего вроде. Говорят: кто-то с горы пальнул. Огромадным зарядом шарахнул. Смотритель, видимо. И заметили, как Сашку то ли дробью, то ли чем — хлобысть по мошонке!

А он: «Шлепок был обыкновенный. Враньё!» — «Как так враньё?»

Нет — грома выстрела не слыхал; не верит. А к ночи и скрутись. Жар палит, гнёт-ломает.

За полмесяца кое-как оклемался, прилегла к нему Лизонька — и опять сломало его! Вот-вот окочурится. Смертельный пот холодный — подушки меняй через момент...

Уж как тяжело подымался! Ободрился было, а тут Нинка из подклети тащит кадку с яблоками мочёными. Расстаралась — выволакивает задом наперёд, кадка её книзу перегибает. Он и пожалел её, поддержал сверху: надорвёшься-де этак-то. Она попятилась, туда-сюда, хаханьки-отмашка. На тёлочку бугай — до донышка дожимай! Вкатил пушку в избушку — она вовстречь, жадна на картечь... А он после в лёжку. Через жалость.

Загибается человек, подглазья черны. Когда-никогда стал опять ходить — добрёл до Халыпыча. Тот воззрился, не узнаёт. «Личность вашу где-то видел, но сомневаюсь. Не вас отогревали на солнце, на калёной меди? С перепою болели? От браги на курьем помёте был у вас удар».

Сашка сипит через силу. Были разговоры, теперь сипенье: «У меня другой удар». Напомнил, пересказал всё бывшее с ним. Халыпыч аж обошёл кругом его. «А! — говорит. — Ну-ну! Скукожился как. Всё одно будешь с царицей спать. Птица Уксюр своё дело знает!» А жеребёнок, мол, хорош: вон стригунок бегает... Как обещал, Сашка послал ему жеребёнка-битюга.

Вот болезный говорит: «С царицей не сбывается, но другое происходит. Поддержи, старый человек, уважай свои седые волосы. Не зазря тебе плотим...» Даёт денег: авансом отсчитал двадцать рублей.

Халыпыч заговорённых сучков нажёг на противне: дух душистый! Как угли остыли, велел их есть. И настоями попаивает, попаивает. Положил Сашку на лавку. После велит помочиться в скляночку. Такая немецкая склянка у него продолговатенькая. Принёс свечу жёлтую, вокруг неё потоньше свечка, белая, обкручена. Обе свечки зажёг, калит склянку на них, выпаривает из неё.

Ну так, мол, Саша, чего узнано. Смотритель саданул в тебя, чернокнижник, овечья мать! Через девок-болтушек достигло до него, как ссыльную ты спас. Это какой урон ему по службе: сбегла бесследно. За своё ль она дело сослана или за родню — дело важное для правительства. От него смотрителю доверие, он, пёс, тыщи гнёт за надзор, а ссыльная делает перед ним побег с такой нахальной насмешкой.

Отомстил-де он тебе, Саша, жестоко. Правду люди сказали, куда он тебе попал. В самые твои грузила, сразу в оба влупил. Чем — знаешь? Каменючками из чернолупленного хариуса...

«Как, как?»

«Из чернолупленного!»

Халыпыч объясняет: как чернокнижники от старого износу теряют мужскую возможность, они идут на мелководье спящих хариусов лупить. В особые ночи, в места такие: как в чёрных книгах указано. С наговором, конечно, ходят, с асмодеевыми знаками и бессовестными шептаньями.

Срежут молоденькую ольху, ствол оголят и по тихому мелководью — хрясь! хрясь! Где хариусы-то спят. Называется — лупленье по-чёрному. Какая рыба всплывает — тот её хвать! Привяжет мочалом к копчику. Носит на себе; и так ест и спит. Хариус подгнивает на копчике, светится синенько. Своё действие оказывает.

На седьмой день рыбьего ношения чернокнижник получает свойство. Да... Баба боле не отстанет от него, так её и зудит: опять бы ненаглядное полелеять! Закабалена.

Сашка спрашивает: «Поди, и ты попытал?» Халыпыч: «Не-е, мне противно бабу морочить. Ведь ей лишь мнится найденная любовь. Мечтой себя тешит несчастная, а он просто полупливает её по месту, поверху. А никакой твёрдой правды нет. Избёнка нетоплена». Я не могу, Халыпыч объясняет, травить в человеке звезду надежды, коли та одним горит — был бы месяц становит! Ждёт избёнка правды крячей, а не обман висячий.

Но тут, мол, не только обман гостеприимства. Есть другое ещё. Какие хариусы луплены по-чёрному, но не взяты, они очухаются. И в молоках у них заводятся каменючки. От них всякая хитрая зловредность, от каменючек этих. Опасны очень разнообразно. Как чернокнижник добудет хариуса такого, много к чему применит каменючки. К разной погибели, расщепись его сук!

«То-то хлобыстнул в тебя — а ты и ухом не повёл, — Халыпыч Сашке толкует. — Невдомёк тебе, что такое ты в себя принял». Даже-де любовь не сбилась в момент попадания. И ранки сгладились за делом, на кобылке-то. О, и каменючки! Сидят в обоих грузилах. Как ты отдаёшь себя, так и они тебе свой вред отдают, в каждый твой случай. И мрёшь. Во-о отомстил! Обида тебя поджидает последняя: через великую муку помереть на радостном человеке. Она ж не будет знать. Ей ублаженье, а у тебя — последняя отдача.

Сашка слушает, и так ему печально. Молодой ещё такой, любовь и радость была, а тут какой разврат! От похабства удумали чего седые старики: лупленье хариусов! А рыба бедная и знать не знает, куда применяют её. Думает — в уху пошла. В расстегайчик под водку-мамочку. Знала в она эту мамочку, стерляжий студень! Делаешь человеку радость, а на вас глядят с думой про гадость.

«Нельзя ль, дедок родимый, — Халыпыча просит, — вывесть каменючки? Уж уплачу. Бери хоть пятистенок! На пороге дави мои причиндалы утюгом, но только выдави эти каменючки». Колдун ему: «От давленья они подымутся в брюшину, а после опять сойдут. Одно излеченье — выложить!»

Ножик на бруске правит, особые ножницы длинные вынул, с загибом, а Сашка: а как же с царицей спать? Халыпыч: «Ну, то — не твоя забота. Раз уж сама царица тебе будет дана, это дело образуется». — «Как же они образуются, выложенные?» — «Ну, то уж пусть у царицы голова болит».

Сашка: «Не могу я её подвести». Халыпыч ему: не рискуй, мол; сейчас вон сделаем, а там, главное, надейся.

«Заради надежды и буду пушку на колёсах держать!» — отстоял болезный дела.

И до того зажил смирно! Нинку с Лизонькой попросил уйти, не обижаться. Отступного дал, скотину уступил чуть не всю. А на помощь по дому завёл бобыля-подстарка. И существуют вдвоём, проживают деньги остатние. Ворота на трёх запорах; бобыль никакую бабу и вблизь не подпускает.

Собак достал заграничных голенастых, брюхо подведённое; в пасти курица умещается. Ненавидящие — кто не в штанах — собаки! Нарочно на то они выведены. Вывели их таких в старину — для войны с Шотландией. Шотландцы-солдаты в юбках: ну вот.

Сосед — по пьянке без штанов — постучался в ворота... Что сталось! Лай, рык; одна цепь — диньк! другая... Пока через забор перемахивали собаки, он — пьяный, пьяный — а рубаху с себя раз! да ноги в рукава. Лишь это спасло.

А у Сашки случая с бабой нет — он и держится на сохранённом полздоровье. Утром редьки с квасом покушал и на чердак голубей гонять. В обед с бобылём похлебают ленивых щей, оладий с творогом поедят. Бобыль на хозяйство, а Сашка ляжет на кровать, простынёй накроется, поставит на табуретку маленькую рюмочку. Покуривает себе, прихлёбывает. Знаешь, мол, царица, судьбу свою? Чувствуешь чего такое, хе-хе?

А за воротами подковы — цок-цок. И встала запряжка. Собаки — молчок. В ворота стучатся. Отпирает бобыль: ни одна не взлает собака. Кто-то в сени ступил. Бобыль, слышно, говорит: «Страдает хозяин через похабных людей». Заводит молодого человека. Костюм на том шёлковый, не наш. Иностранец-мужчина; лицо очень смуглое, красивое. «Здрасьте», — и дальше как положено, вежливо; но, конечно, несвычно для слуха говорит.

За ним негр заносит вещи. В таком точно костюме дорогом. Только на хозяине шёлк жёлтый, а у негра — белый-белый. Сашка — простынёй обёрнутый — и сел на койке. А этот молодой: помните, барышню спасли? «Помню, ядрён желток, и даже очень!» Ну, мол, я от неё. Не надо ль чего хорошего сделать? Всё в наших силах.

Сашка: да как вам сказать... А бобыль: «У него яйца попорчены смертельно, и любая баба может забрать жизнь, как суп съесть!» Сашка на него: не груби! Человек-де новый. Ему ль понять, до какой жестокости у нас доходит разврат? Вон хариусов лупят по-чёрному ради обмана женщины...

Приезжий: «Ну-ну, слушаю...» На лавку сел, шляпой обмахивается, ногу на ногу. Ботинки заграничные, но бывают такие и в Ташкенте. Перед и подошва белые, задок коричневый. А носки на нём лазоревые, в малиновую полоску. Ну, скажи — так и напомнилась птица Уксюр!

У Сашки от воспоминания поддалась душа. Всё, как оно проистекло, рассказал до мелочи. У приезжего от жалости слёзы. Горит лицом. Смуглое, а сквозь смуглость полыхает красиво так. И уж он шляпой машет на себя, машет. Разобрал вещи, открывает саквояж. Коробочка с порошками. «Какое это, — говорит, — у вас строение около?» — «Сруб для винокуренья». — «Ага, оно подходяще. Идёмте!»

Сашка: неуж-де знаете средство? «Всё увидите, чего надо! Не будем опережать».

В сруб вошли — приезжий вмиг разжёг огонь. Щепотку какую-то посыпал на дрова, и заполыхали от одной спички. Дверь дубовую заложил бруском. В срубе и воды чистой наготовлено, и брага до весёлой крепости доходит — из яблок. Анисовые яблоки. Дух — в голове хороводы! Рядом и ржаная, и ягодная бражка для перегона.

Приезжий каждую бражку помешал, да палец в неё и на язык попробовал. Почмокал эдак. И головой поводит: «О! О!» Дело хорошее, мол.

Выбирает пустую бочку. «Где у вас бурав есть?» И отверстие в средней клёпке провертел. Поставь бочку, в неё влезь: верхний край придётся тебе по грудь, под соски. А отверстие в аккурат пониже надпашья. Ну, этот приезжий кленовым гвоздём его крепко так забил.

Раздевайтесь, говорит, и наливайте пока чистой воды. Сашка слушается — чего ему... Гость кивнул: «Теперь — браги анисовой». И отсчитал девять ковшиков. Да ржаной бражки — пяток. Да четыре ковша ягодной, ежевичной. После этого сымает с себя ремешок: шведская кожа, тремя битюгами не порвёшь. И хитрым узлом завязывает Сашке за спиной руки. Проворно запястья завязал. А тому — хоть перетри верёвками! вылечи только.

Он улыбается, гость. Указал влазить в бочку. Подмышки поддерживает, помог. Больной — ладно; исполнено. Стала бочка полнёхонька, по самый краешек. Стоит Сашка в воде да в трёх бражках. Пузырьки поверху. Гость: «Где у нас тут перегнанная водочка?» — «Вон в поставце — лафитники. В зелёном — двойной выгонки, в синеньком — тройной».

Гость налил ему стопку двойной выгонки да тройной — рюмочку. «Это выпейте, этим запейте...» Приятно приняла душа. Ну — держись теперь! Всыпал порошок в бочку. Там была муть, болтушка — враз стала густа. Чёрная — дёготь! Всыпал другой порошок — гущина зашипела. И переходит в прозрачную влагу. Чистая! Скажи — слеза!

А от третьего порошка эта влага начала нагреваться. Сама вроде собой, с гудом каким-то. Всё горячей и горячей. Сашка в бочке топочет, а гость: «Если гвоздь кленовый не выбьете, гуд и нагрев не прекратятся. Сваритесь!» — «Да с чего я выбью? Не с чего!»

Тут приезжий этот большую стопку тройной выгонки принял — костюм с себя. Подтяжки отстегнул, сбросил всё — девка! Здоровая, спелая, а гладкая! Эх, и красотища, ядрён желток, стерляжий студень, пеночка с варенья! Зажми ладонью глаза — она сквозь руку засияет блескучей красотой, так и полонит прелестью сладкой, круглотой белогладкой.

Как подпрыгнет! То одной ногой — туда-сюда, то другой. Извернётся, потом потянется — томно так, сладенько. Шажком вёртким и так, и этак. Ну, кажет себя! Да как стала задом играть, хрен послушный, труд нескушный! Прямо перед Сашкой.

Ну, он и спасать себя от сваренья. Три раза промахнулся по гвоздю. Не глядит в бочку-то — к влекущему взгляд припаяло. Вот всей силой характера глаза оторвал, терпит, сколь может. Хорошо — влага прозрачная. Как наддал — выскочил кленовый. Из бочки полилось: и гуд пропал, и остыло тут же. Приятная теплота только в остатней влаге.

Приезжая двумя руками его приподняла. Помогла из бочки вылезть — уж и ловка девушка! Ухватиста. Ремешок распустила с рук.

Сашка не помнит себя, конечно. Едва не сварен живьём человек, как же... Трясенье колыхает его; дрожь одну лишь колотушку не колотит: тверда и нацелена. Он, беспамятный, знай — приспосабливает, мостится. А девушка — нет. Уклонилась от приёма. Шмелю бы ужалить, да жало, не войдя, плюнуло в промах... Так и сорвалась струя. Под ногами — из бочки вылитое: к луже — лужица. И, слышно, по полу что-то: не стукнуло даже, а так... О, каменючки! Обе вышли. Походят на мышиный помёт, но твердющие!

Вот таким лишь способом и выгнало их. Через угрозу сваренья в самый-то жизненный миг.

Сашка бросил их в крысиную нору, руки помыл после них. Уф! Излеченье. Залезли с приезжей в бочку: влаги до середины в ней, а тут поднялась. Гвоздь кленовый на место воткнут. На десять шагов отлетел, как был выбит... Погрелись, от переживанья отошли. Ладошками друг дружку погладили, помыли. И тогда уж пошли у них занятия. Каменючек нет, с маху спрыгивать не надо. И ему не боязно смертельного окончания. Хорошее дело!

Вольно страдальцу вставать — не стращаться горькой расплатой перед медком молоденьким.

«Пропотей, а то умучился! — она ручками-то нежит исцелённого: — Милый наново рождён, старичок освобождён!»

Во влаге тёпленькой Сашку по надпашью гладит и ровно натолкнулась ладошкой на рукоять большую. Что за рычаг такой ввысь выперся, с маковкой укрупнённой? Не им ли дверочку отворить в погребец мой заветный? «Им! Им, красивая!» — «Да к ларчику ли такой бульдюжина? Подержу-ка снаружи я...» И ручкой приналегает — опёрлась всем телом: держит он её.

Сашка: «А не выложен часом ларчик атласом?»

«Им и выложен, милый, как не им!»

«Атласом маковка драена — глядь, и счастье нечаянно!»

«Неужель?»

«Так у нас, хорошая, так, приветливая...»

Усаживает её пупком к пупку, она ножками его в плотный обним, он руками её за сладкую прелесть. Качает сдобу, и в голос оба. Надраивают маковку до блеска-сияния, в бочке-то сидючи. Кинет в счастье криком-вздроглостью — затихнут до бодрости.

В эти промежутки и выясняется про ссыльную. Ускользнула она с роднёй за границу. Ну, по курортам там. С отдыхающим знакомится, с португальцем. Вышла за него, а он — принц; и скоро и король. Но события идут, и в Португалии его свергают. Он — в иху колонию, в Бразилию, там объявляется императором. И она — императрица, ядрён желток, стерляжий студень, пеночка с варенья!

То ли у нас в области: первые-главные воруют, воруют, но их — куда свергать!.. Выдвигают послами: туда же в Бразилию да в Португалию. Вот и провести бы обмен. Ихних послов к нам в первые секретари, в областные главари. Может, и не воровали бы так от непривычки.

А наш народ привычный на интересное. Бразильская кровь от той красивой Альфии пошла по местности. Сашкину лекарку смуглую звали Альфия. И кто говорит, что татарское имя, не понимают в этом. Конечно, теперь встретишь татарку, а она — Альфия. Значит, мол, и та Альфия была не бразильская.

Нет, бразильская была! Которые старики жили ещё недавно — вспомнят и затрясут головами от плача. Девяносто лет, а любовь не давала себя забыть. Уж и любили её в свои года! Мечтали о ней — ну, мученье. Чувствительны были люди на девушку.

Она, Альфия, состояла у императрицы в приближённых. Та ей нет-нет да помянет про Сашку. Спас, мол, а повидать нельзя. Полюбила его с того одного раза, бычий мык, задом брык! Говорит Альфие: делюсь с тобой сердечным... Всем поделюсь! Полностью!.. Езжай к нему на счастье.

Как чуяла, что его надо вызволять. Снарядила со всяким порошком, со всяческим средством. На любой случай предусмотрено. Мало ли чего, мол, может быть, но чтобы счастье и процветание были обеспечены человеку. И как-де он меня парнишкой посчитал, ты ему так же явись. В память любви... И плакала при этих словах, просто была в истерике.

А Сашка — чесать его, козла! — только и помнил о ней, что благодаря каменючкам. Через неё, мол, принял в оба грузила. А так — нет. Царицу ему...

Альфия, когда они опять бочку долили и в ней сидят, поплёскивают, — досказала всё. А он ей — про своё. Как птицу Уксюр увидал, что услыхал от Халыпыча, ну и дальнейшее... Она говорит: знаем мы про такую птицу. У нас её почитают. Ваш старый человек, Халыпыч-то, ох, умён! В Бразилии был бы ему самый почёт. А Сашка: «Что, исполнится в конце-то концов? К царице повезёшь?» Альфия: да разве ж не исполнилось? С кем тогда сомкнулись, на вашем песочке, — императрица! Даже больше царицы или королевы. Но вообще основное — лишь бы корона на голове.

«Но тогда не было короны!» — «Короны не было, но тело-то одно!..»

Да... Такотки. Сашка после два ковша выпил ягодной. Для перегона бражка — он так выпил. Мечта — на запятках...

Ну, поженились с Альфиёй. Она, чтоб собак особых со двора не сбывать, в юбке не ходит. Жалко собак-то. Через жалость ходит, как бухарцы называют, — в шальварах. Материал дорогой до тонкости: так и сквозит голое-то. Ох, наши бабы и хают её! В глаза — совесть не даёт: человек всё-таки приезжий. Зато как мимо прокачает в шальварах кочаны упругие — шипят.

Одна Нинка: «Ой, бабоньки, да не мы ль на Лядском песочке пяток годков назад...»

«Не было там при нас, как теперь хамят!»

«Ой ли...»

«И у Александра был стыд, а сейчас и не стыдится за неё! Вылечила — и чего? До бесстыдства довела! Так лечат, что ль?»

Лечат не лечат, а из мужиков болеет по Альфие фронтовой человек. Пытанный жизнью, но сила при нём. И сейчас ещё наша местность даёт таких бугаёв. Ух-х, здоровый! Усы чёрные — Касьян. Прошёл десять лет службы да войну. И, несмотря на то, повторяет-твердит: знал бы, какое страдание будет от лазоревой материи, на вторую упросился.

На Альфие чаще-то лазоревые шальвары. Но иной раз малиновые или жёлтенькие. Касьян со своего двора выйдет, за ней идёт — этак поодаль. До службы не женился, вот один подымает хозяйство.

Говорит Альфие: «И что это за ножки облекает дымочек сизенький, аж хозяйство моё — кол без дворика — дымом курится? Отгадай загадку!»

«Дворик знаю, кол понимаю, а чтоб хозяйство зазря не дымилось, колом не пугай — деликатно зазывай».

«Зову, умница, зову!»

«Нет, добрый человек, для чужой жены верной это не зазыв терпеливый, а грубый испуг. От твоего испуга скорее мужа зазову во дворик!»

Но не всякий раз зазовёшь. Как мечта про царицу с Сашки сошла, вступил в степенную силу. Всё в езде. Мельницы ставит, гурты скота закупает; промышленный стал человек. Дались деньги — так и растите!

А Касьян это наблюдает. Думает: не может красивая сдоба задаром сдобиться. Не зазря матерьял помогает. Как ни дорог, а для боле дорогого носится... Есть у ней кого послать за шоколадом да за чаем — но ходит сама. У! И ходят же те ножки плавно по фронтовому сердцу... А до чего скумекано умно про дворик, про кол! Знаю-де и понимаю, но хозяйство твоё не манит, а ровно дымом глаза ест. Объяснила: жалею, мол, и оттого — испуг: не дать бы лишней жалости. Как от дыма, отвожу глаза. Пока испуг меня пугает, твоя мечта — дым всего лишь. Да... зряшный, как и подъём хозяйства. Одинокий подъём-то. Неразделённый.

Чем бы оборотить испуг насупротив? чтоб потянул испуг-то... Поговорил Касьян со стариками, с Халыпычем. Отнёс ему портсигар трофейный — серебряный с позолотой.

Вот Сашка уехал недели на две — мученик сей момент к Альфие. Бычина, шея — во-о, а стоит бледней гуся ощипанного. Так приказал себе.

Вспомните, говорит, страданья вашего мужа. То же и я...

«Чего, чего?»

Он ей: как вы, мол, советовали зазвать молодую во двор — подымать хозяйство, — я и попытался. Позвал замуж хорошую девушку: уж с такой охотой она ко мне! И родители с виду не против. Скоро в и свадьбу играть. Да уследил нас её отец, чернокнижник... Шарахнул из двух стволов. Хозяйство моё на подъём, да рыбьи каменья в нём...

Шепчет-жмурится: уж и крутило-ломало меня! Какую боль-муку поел, и ещё предстоит. Знать, скоренько после свадьбы помру. Приберёт чернокнижник избу и трофейную лошадь. Молоденькую вдову за дружка отдаст, такого же чернокнижника: семьдесят семь годов ему. Вместе лупят хариусов по-чёрному.

Альфия как глянула на него, глянула! Зря-де и слово говорила с таким! Вон встряли в чего, а я, мол, виновата. Ишь, как ловок советы понимать! Ну, молоденькая ласкала хорошо, она и доведёт до конца.

Тут он и грохнись. Ушлый — фронтовик. Чай, не один раз получал раны. Грянулся как без памяти. Она его и так, и сяк шевелит — на помощь не зовёт никого. Зубы разжала ему ложкой, порошок в рот, капельки. Стала виски растирать, он глаза открыл: в бору-де есть винокуренный сруб заброшенный. Я его подновил, наготовил там. Проехать туда так-то и так... Вы верхом хорошо ездите.

«Не сделаю, мил человек». — «Да где же тогда ваша совесть? Всё у вас есть для спасенья, и не дать? И не стыдно вам будет перед нашим народом?» Давай стыдить эдак. Лежит укоряет. Ну, скажи — добирается до стыда.

Она: «Делать бесполезно. Он опять стрельнёт в вас». — «Э, нетушки! Я к его дочке близко не подойду. Никакой свадьбы, если вылечусь».

Альфия так это, потрогала его. Набирайтесь, говорит, сил; леченье тяжёлое.

Ну, он барашка поперёк седла и к срубу тому, в бору-то. Ночь переночевал, барашка разделывает, а тут и она, Альфия — две булочки, сахарный роток! По росе, пока жары нет, и приехала, пеночка с варенья. Чуть кивнула ему; с лошади и в сруб.

Он снаружи костёр развёл, жарит шашлыки, а она в срубе делает, чего надо. Вот он зовёт: «Покушали бы! То — дорога, сейчас — труды». Вышла; одетая наглухо, от комаров. Поели шашлыков, поели — она помалкивает. Только один раз ему: «Курдючное сало есть?» — «А это что, растопленное?» — «Остынет — на хлебец намажьте мне, посолите». Бутербродик такой сделал ей.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12