Посылает ЧК ещё троих, да с комиссаром Янгдаевым — четвёртым. Надсыхинское чернолесье миновали благополучно. Съезжают в Кункин распадок. И здесь слезают с коней, жмут друг дружке руки, коней стреножат. Молчком. Пастухи через распадок гнали овец — так видали своими глазами.
Глядят: свернули чекисты цигарки. Покурили. Разувают с правой ноги сапог, сымают с плеча винтовку. Уселись наземь в две пары. Каждый упирает свою винтовку в сердце другому. Сидят молчком напротив друг дружки, винтовки взаимно упёрты в грудь. И каждый тянет босую правую ногу к винтовке другого. Кладёт большой палец на собачку. Ну, как бы ты упёр ружьё мне в грудь, а на собачке твоего ружья — мой палец ножной. А у моего ружья на собачке — твой ножной палец.
Как жагнули враз! Подкинуло их — и валком набок. У троих выпали цигарки, а у комиссара Янгдаева крепко зажата в уголке во рту. Дымит. Улыбка на лице. Герой-человек! А одно яйцо потеряно от ранения шрапнелью. Как под Челябинском белая гвардия шла на прорыв, там Янгдаева и ранило, и контузило...
Ну, ЧК принимает более серьёзные меры. Выделяет на Арину ещё пять верховых да военного прокурора. Прошли крупной рысью Кункин распадок. Кони в мыле. До седловины промеж Егливых шиханов, до именья Арины — ещё два часа ходу. И вдруг повёртывают на сторону и летят намётом к Зарачьим ветрякам. Дале-то всё мельники видали своими глазами...
Попрыгали чекисты с коней, вложили коням в рот наганы. Бац-бац! Рухнули кони. «Чего ж, товарищи, — прокурор говорит. — Видать, требует этого революция!» — «Да как иначе, товарищ прокурор? Чай, революцию по всему видать...» Взошли на ветряк, каждый держит фуражку в руке. Прянули вниз головой. Там под ветряком проглядывает из земли камень, в виде верблюжьей туши. Об тот камень расколотили лбы.
Всем тем чекистам дали посмертно по ордену Красное Знамя. Со временем дали звание Герой Советского Союза. В том числе, комиссару Янгдаеву. Несмотря что у него было одно яйцо. Яйца орденам не помеха. В честь чекистов горел в Прелых Выселках вечный огонь — доколь не стали укрупнять совхоз «Рассвет» и не отрезали у Выселок газ.
А в те-то времена, как грянулись с ветряка, приезжает к нам сам Василий Блюхер. Ему и доложи. Направляет он к Арине вестового с пакетом. «Зачем вы с вашим папашей не допускаете до себя советскую власть? Она очищает от распутства...» Арина ему записку в ответ: «Коли вы советская власть, то желаем через вас очиститься».
Блюхер велит седлать серого в яблоках текинского коня. Поехал один. Глядит: Уй-река, а над ней до чего ладный дом стоит! В два яруса, крыт смолёным тёсом. Наверху из окна девка-красавица выставилась. Толстая коса тёмная уложена высоким теремом.
Сдал текинца работникам, во вторых сенях снял с себя кобуру с наганом, снял шашку. Идёт наверх безоружный. Арина замечает: ишь, какой серьёзный человек. Волос с головы начисто сбрит, усики закручены. Не парень молоденький, а на ногу лёгок. Хромовые сапоги. Аккуратно фуражку держит в руке: где, мол, её пристроить?
Арина: «Сейчас тётенька Гликерья примет у вас». Арина в сарафане белого полотна, с выбойкой золотых подсолнушков. Усаживает гостя за стол в обеденной горнице. «Желательно вам отведать наливочки, дорогой гостенёк?» — «Да мне бы подходяще водочки, разлюбезная хозяюшка». А Гликерья ставит на стол графинчики, плоские фляжки и пузатеньки.
«Наливочка у нас на гречишном меду, милый гость!» — «Да я уж водочку приметил, ласкова хозяюшка». — «А медок у нас молодой — текучее золото пузыристое...»
Блюхер посмеивается, усики подкручивает. Выпил рюмку водки — Арина ему тарелочку с груздями. Он себе стопку анисовой — заел сельдяной молокой. Губами причмокивает, глазами девушку ест. Как у неё под сарафаном, тонким полотном, тёмные востропробочки выперлись. Страсть! Блюхер стопку перцовой принял с полукряком, закусывает куриной ножкой в студне.
«Откушайте наливочки, мил-гостенёк! Сла-а-адка наливочка...» — «Отчего ж вы ничего не пригубите, краса-хозяюшка?» Она улыбкой его манежит: «Выпью... не знаю, как вас звать-величать...» — «Блюхером, краса-загляденье, Блюхером».
Кушает он новый стаканчик, черпает ложкой остужену стерляжью уху — нежный холодец видом. «Уж как приятно от вас удовольствие — Арина, не знаю отчества...» — «Силишна, милый Блюхер-гость, Силишна!» Он стопку хлебной очищенной в себя — с полным-то кряком. И принимается за жирного линя в пироге. Она проникает его глазками. «И я с вами наливочки сладкой выпью, Блюхер...»
Гликерья подаёт пельмени, ставит корчагу брусничного вина. Арина сама режет белый хлеб, коровьим маслом мажет: «Сулили очистить от распутства. Терпенья нету моего убедиться в том». — «А неуж распутны вы, Арина Силишна, молода краса?» — «Видать, что так, Блюхер, коли ваша советская власть насылала на меня конных палачей!» — «Советская власть перед вами сидит, супротив», — и ещё хряпает стакашек, за помин изведённых товарищей. Могуч был пить Василий Блюхер. И обритая голова не запотеет. То и сказать, жажда правды — жажда особенная.
Ведёт Арина гостя в повалушу-спаленку. Мигом сарафан с тела прочь — на! Титьки так и стоят, сосцы — переспелая малина. Хлоп-хлоп себя по ляжкам ядрёным, ножками перебирает — хитрый перепляс калиновый: «Во какая пава я — елбанями вертлявая!» На тахту прыг, на расписные подушки. Прилегла голая на бочок, локоток в подушку упёрла, ладошкой щёчку поддерживает. «Чего взырился на моё распутство — прикусил ус? Очищай, Блюхер!»
А сама-то — эдака выкуневшая девка — ещё не знала никакого касательства от мужского пола.
Глазами на Блюхера мечет. Говори, чем-де советская власть очищает от распутства? «Страхом, любезная хозяюшка, страхом...» — «Ась? Я чаю, оружьем станешь стращать? Ха-ха-ха!» — голенькая на боку, локоток в подушке, щёчка на ладошке.
А Блюхер разувает хромовы сапоги, сымает и галифе и подштанники, китель и гимнастёрку. Арина видит, у него — «морковка с куркой». То ись не толще морковины-шебунейки, а оголовок — с куриное яичко. В самую меру на широкий вкус. Стоит упористо.
Вот она со смехом: «Ишь, изобразился! И это называется страх советской власти?» Блюхер ей: «У советской власти страхов — целое государство». Напротив неё прилёг на упружист топчанчик. А внизу у крыльца — копыта цок-цок. Арина: «Вона чего! Палачей дождал?» Он ус подкручивает, голый здоровяк: «Непонятлива ты, ласкова хозяюшка. Молода ещё...»
А подъехали его вестовые. Сымают с коней берестяные кузова. В тех кузовах — клетки с певчей и всякой мелкой пташкой. Занесли их наверх, а дале не велено входить. Перетаскала клетки Гликерья.
Голому телу хорошо в повалуше: в окошки зной плывёт. Арина щёчкой на одной ладошке, другой ладошкой круглую елбань поглаживает. Ждёт: что будет?
Блюхер и спроси: «А не велишь ли, хозяюшка, птичек моих угостить? Охочи они до семечек на меду...» Она в ладошки хлоп — вносит Гликерья жаровни. Семечки на меду гречишном, липовом. На арбузном. На яблочном варенье и виноградной патоке.
Блюхер просит Гликерью клетки открыть. Даёт заковыристый подсвист-перелив. Птички повылетали, заголосили и стайкой в жаровни. Клюют семечки, щебечут.
«Угодила пташкам, хозяюшка! А скажи, могла в ты их испугаться?» — «Охота тебе глупость городить, Блюхер!» — «Ну, коли так — покажь птичкам журавку!» Арина: ха-ха-ха, ну, пойми ты его? Будь по-твоему... Приподняла голое-то тело на тахте, гладкие ляжки развела. Вот она — улыбистая! Тёмные завитки над ней, густенький лесок.
Блюхер подаёт перебористый свист с вывертом: тюль-тюль-тюлюк... Птички — вспорх-вспорх с жаровен и давай на журавку садиться. Арина: «А-атя-тя-тя!..» А Блюхер: «Вот и страх твой, милая». — «Ну, прямо и страх! Испужалась моя чижика...»
И не гонит птичек. Одна потоптала журавку — вспорхнула. Другая села. Коготки сластью обвязли — не царапают, а медуют-горячат. Малиновка за корольком, синичка за соловьём, чижик за трясогузкой.
У Арины губы замокрели. Жмурится. Вместо своего: «Атя-тя-тя...» — засиропила: «Ася-ся-ся...» Блюхер голый высвистел с передёргом: утюль-тилилюль!.. Птахи порх-порх — к нему на залупень. На лилов конец кропят мёд белец. Так и челночат птички туда-сюда. Сластят, щекочут — нет сладу-мочи.
Арина на подушках: «Ась-ась, птичий базар. Пошёл в кунку пожар!» Блюхер на упружистом топчанчике: «Наводи испарину, оставь недожарену!» Арина: «Ась-ась — хоть сама налазь! Пожар-пожарусик — где горяч пихусик?»
А на пустых клетках кузовок стоит, на щепочку затворён. В петельки продета щепочка. Даёт Блюхер особый свист — с занозистым перебором. Скворец порх на кузовок, дёрг клювом щепочку. Стенка отпала — посыпались мыши. Писку! Градом ронятся. Арина как завизжит: страх! Ладошкой промежность зажала.
Блюхер вскочил: «Э-э, любезна краса, ладошка тут неподходяща. Сейчас накрепко запрём — никакая мышка не проскочит!» И вкрячил ей по самую лобковую перекладинку. Арина-то: «Ах!» Ножки ввысь и взлети. «Пу-пу-пу... пусик!» Разок-другой — и давай махаться. «Пожар-пожаруська опалил пихуську!»
У Арины от сладкого задыха: тпру-у, тпру-уу... А он: «На каждое тпру — потесней вопру!»
Вот и очистила от распутства советская власть. Тпру-тпруська бычок, правду выкажи толчок! Принесли блин маслён — не ищи, где спечён. Блины да беляшки — игрунец в ляжки! Звёздочка-нахалка поняла махалку, не оставит страдальца без сливок и сальца.
Народ гонят гуртом в колхоз, а Арине — всякая поблажка. В Надсыхинских угодьях — воля ей. Блюхеру спасибо. По нему, по Василию, стали они зваться Васюнинские. И чернолесье сделалось тоже Васюнинское. А Прелые Выселки были прозваны — Мордовские Блюхера. Это взялось оттого, что мордовские девоньки звали всякого приятного паренька Блюхером.
На работы к Арине отряжался эскадрон Красной Армии. Вестовые для услуги. Уж Гликерья была счастлива! Эх, и кормила!
Ну, а Арина тоже надумала поднести милому дар. Ты, говорит, любишь коней, а теперь кони стальные заведены. Вот мы тем коням одёжку-то справим отменную...
И ведёт его в Кункин распадок, да через него — к бочагам, в заросли куйбабы: «Стой смирно, Блюхер...» Сама будто по нужде присела. Голым задом поколыхивает: куйбаба колосками-то щекочет елбани и промеж них. Арина наговор шепчет, ей щекотнее и щекотнее. Проняло! «Ача-ча-ча, чую!» А у Блюхера встал. Она: «Мочись в бочаг сей момент! Сумеешь — твоё счастье!»
А как ему суметь? Эдак напружился! Но скумекал — нагнулся к ямине, черпнул студёной воды горсть. Облил — струйка и далась. Вспузырила поверхность. И тут Силушка-кузутик показался невдали. Простым мужичонкой прошёл — на Арину-дочку оборотился. И кругом ямин и по их дну выступила мандяжная глинка.
Эту жирную глинку ушлые охотницы знают. Кладут в межеулок для приману постников.
Арина открывает другу иное: «Кинь её в руду — одну горсть на две тыщи пудов — сварится сталь-самотвердь. Лучше той брони для танков не измыслишь». Умолила папашу на такой сюрприз милому.
Тут как раз вызывают его в Москву. Но триста пудов мандяжной глинки он успел вывезть. Дал в Кремле разные доклады, но про глинку — молчок. Пообедал со Сталиным, выпили коньяку. Приезжает на квартиру, а там ждёт телеграмма из Германии. Прибывает к нему в Москву невеста-немочка Эльза Захер. То-то, думает Блюхер, снился мне немецкий город Аахен! И навроде голос шептал: «Не ляпни Сталину про мандяжну глинку...»
Эльзу Захер просватали за Блюхера по переписке. Она в то время ещё сидела на горшке. Тайно был сватом Гитлер — в числе других. И вот ей стукнуло шестнадцать — и наладили её отец с матерью к жениху. Встретились. Обмен поцелуев. Блюхер-то: ух! прельстительна невеста! Серёжки с жемчугом в ушах.
Сидят рядком. Она нарисовала на бумажке голоногую девицу с чёлочкой. Подле — мужика с обритой башкой. Вишь, мол, Вася Блюхер и Эльза Захер. Улыбается. «Гут, гут. Зер гут, майн либ!» То ись: «Влип! ой, влип!» Он и рад доказать, а она как отпрыгнет! «Най, най, назад убирай!» Вот-де распишемся в Германии при отце-матери: будет уже гуську бланманже!
Ну, тут Блюхер решился. Вызвал в Москву родного брата-близнеца Вильку. Из деревни, из немцев Поволжья. Одно лицо-фигура с ним. Выправил бумаги. Сперва мандяжную глинку в Германию. Опосля сам проскочил. Под видом-то Вильки. А Вилька живёт себе в Москве на братниной квартире, по ресторанам ест-пьёт.
Тем моментом у Сталина срабатывает партейное политчутьё. Курит трубочку, ловит мысль. Когда-де принимал я Блюхера в Кремле, он три доклада дал, а четвёртый умолчал. А как обедал со мной, открыл мне четыре правды, а про пятую не намекнул... Приказ — звёзды с Блюхера посрывать, пыткой помурыжить и в распыл.
Расстреляли Вильку, а Василий Блюхер и Эльза Захер в те поры расписались в Германии. Блюхер подарки принял, а ответно свату Гитлеру — квитанцию. На триста пудов мандяжной глинки! Гитлер в ладоши хлоп и даже ножкой притопнул. Ему уж доложено-обсказано про нашу-то хитрую глинку.
Стали её класть по горсти в германскую руду. Попёрли танки с ворот заводских — тыща за тыщей. Как тут не воевать? И напал. Стал наших поджимать.
Сталин трубочку курит, задумывается. Одного генерала берёт на пытку, другого — где корень-то поражений? А разведка и доложи: когда немцы варят свою сталь, в компании нужных веществ варится и наше кое-чего. Наш компонент! Вот те и корень, отчего немец упорен. С наших кунок и с тех дань гребёт.
Собрал Сталин партию, НКВД. Трубочкой помахивает. «Отсюда какое наше убеждение, товарищи? А такое наше убеждение, что ещё мало мы уважаем женскую радость». Ему обсказано: оружьем-де не взять мандяжную глинку. А только уважением.
И указала трубочка на Микояна. «А чтобы тебе лучше уважалось, товарищ Микоян... — и манит его Сталин пальцем: — Мы тебе обещаем...» Шепчет Микояну на ухо-то. У того и ёкни. Двумя руками через карманы дурачка зажал.
Прибыл в наши места, а впереди него уже телеграмма — на заводе уральского танкостроения. Директор подскакивает: «Когда прикажете принимать компонент? Первую тыщу танков должны мы дать в этот срок!» И телеграмму суёт. Микоян украдкой пощупал дурачка. Послезавтра, говорит, к полудню высылайте грузовики и подводы...
Домчался на вездеходе до Егливых шиханов, машину отпустил. На седловину один взошёл. Глядь: до чего дом ладный над Уем-рекой. В два яруса, под белым железом. Внизу подклети, двое сеней, задняя изба. Наверху в окне хозяйка, краса красой. Улыбается. Коса уложена высоким теремом.
Микоян шляпу снял, поклонился уважительно. Взошёл наверх. Глядит: вторая кухня, чисто белённая. Гликерья у печи, варит-парит, в руке большая липовая ложка. Он и здесь вежливо поклонился. В обеденной горнице — хозяйка навстречу. Кожа белая, сарафан голубой, тончайшего полотна. С выбойкой золотых чижей и скворушек.
Гость её враз обзыркал, прижал ладони к груди. «Не вы ль, милый женщин, Арина будете? Не знаю фамилии, дорогой мой любовь...» — «Блюхер наше фамилие!» — «Ай-ай-ай, какой кароший жена оставил враг народа! Не плачь, Аринка-любовь, мы недостачу покроем». Арина глядит: больно мордой-то сладок. Видать, в другом — сласти убыток.
«А есть у тя чем недостачу покрывать?» Микоян: «Хи-хи-хи... как я тебя, кароший любовь, поставлю, одно будешь бояться — чтоб я не отлип!» А она: «Меня, милый, поставить — сперва надо изумить. Страхом пронять. Не осилишь: вон Гликерья сводит тя в подклеть, даст не раздеваясь — иди и не ворачивайся».
Он хотел было скидавать штаны, но икнулось ему. А вдруг не испужается? Это ж полный провал задания, и ему позорная казнь. Надо бы похитрить для верности. С усмешкой ей: «Какой кароший хозяйка не даст гостю передохнуть? Ай-ай-ай, гость с дороги, а ей подавай изумленье! Сразу страху она хочет, ай-ай!..»
Арина про себя: «Да пропади ты к мухам, ничего я от тя не хочу, пронырлива харя! Вишь, усишки — как кто жёвана табаку под нос плюнул». Но в ладошки хлопнула, велит угощать. Гликерья наставила жареного-пареного на стол, вина принесла. Микоян ест, пьёт — хозяйку скрозь сарафан прозырил. Ай, какие титьки-то налитые! А елбани-то сдобны! «Карош еда, карош вино. За то будет тебе, милый женщин, изумленье-страх!» Арина: «Да неуж?» А сама-то себе: будет тебе врать, мерзкие твои глаза.
«Ай, удивлю, милый женщин! Ай, напугает тебя товарищ Микоян!» Вот только, мол, прилечь бы... Ладно. Указала ему Гликерья при кухне место. Кинула на лавку тюфячок, ситцеву подушку. Он как был в костюме — повалился. Шутить-то шучу, а вдруг ждёт расстрел?
У них, у кремлёвских, заведено на таком порядке. Даётся тебе баба, а затем пулька в затылок. Но Сталин, как шептал ему на ухо, обещал вон что. Баба тебе будет — муха! Первая пулька — в залуплену головку, и только вторая в башку...
Лежит Микоян, содрогается: «Ай-ай, какой страшный, какой позорный казнь!» А Гликерья-то с большущей ложкой у печи: варит сахаристый мёд на крыжовнике и тягучей патоке. Глянет: протянулся на лавочке гость — дремлет, не дремлет?
Он: «Ай-ай-ай, какой казнь мне! И хоть бы уж за приятную махаловку. Но не даст. По всему видать: не даст! Помирай при сухом конце». И от такой мысли, от обеда-вина твёрдо подымается конец. Микоян и выпростай его из ширинки: напоследки хоть нагляжусь. Ай-ай, в этакую головку — пулю из нагана!
А Гликерья от печи увидела — её и ожги. Мёд ложкой мешает, а журавка-то зудит! А Микоян: «Ай-ай, была в хоть махаловка с хозяюшкой... экий зад...» На том увлёкся и забылся. Гликерья — как была ложка в руке — стала красться. Вот она: тугонька головка лилова. Лишь бы глаза не открыл, пока не насела. А там поздно ему смущаться...
Приподымает подол — а тут муха на кончик и сядь. Микоян враз глаза открыл. Гликерья: «Ах, гада!» Да ложкой по мухе. Со всего-то размаху!
Муха слетела, ложка обломилась, черпак с вязким мёдом налип. Почти с блюдце черпак-то.
Микоян со сна разинул рот. Решил — сполняют над ним сталинскую казнь. Муха на конце побыла, палач — не то баба, не то с бородёнкой парень — гаркнул. Кончик от пули вон как разнесло! И в дури ему мысль: «Даст хозяйка глинку — ещё спасусь!» Он в горницу: «Дай! Да-ай!!»
А Арина — полдень-то жаркий — лежит себе в повалуше на тахте. Лузгает семечки. Что за охерень? Гликерья взорала дико. По горнице топот, дверь настежь. Гость — эдакая булава наружу — «Да-а-ай!!!» Её с тахты в подкид. У вятских битюгов не видано такого. С чайное блюдце комель-то, и густое с него...
Её страхом и хлестни: ой, мамочка родна! Видать, впёр Гликерье эту булаву. Да не в зев, а промеж елбаней, как мужиков дрючат любители. То-то Гликерьюшка взопила. Поди, бедную пронесло — оно и верзится с комлевища. Сейчас со мной то же будет...
Гость руки к ней: «Дай!» Она сигани в окно — даром что верхний ярус. Кур, индюшек как отметнуло на тын. Она со двора да вниз, к Ую-реке. Микоян за ней: «Дай! Да-ай!» Овечку сшиб, индюка растоптал. Бежит, орёт — от сталинской казни ускользает. Арина подлети к реке, а у бережка — две лодочки. Она в лодку, но вёсла и с другой прихватила. Гребёт на тот берег. А там народ сено копнил. Обернулись, глядят.
Микоян: «Дай! Дай!» Прыг в лодочку. А вёсел-то нету. Он черпак с конца сдёрнул, им гребёт. Без ручки черпак, а эдак грёб-дерзал — почти что не отставал от Арины. С тех пор то место зовётся Микоянова Гребля. Где, мол, привадил жмыхом леща? Под Егливыми шиханами, на Микояновой Гребле...
Арина скок на берег, летит по лугу. Микоян следом. А народ со страху так весь и прилёг. Гонится за Ариной городской человек в костюме, срам наружу, крику — как от табуна ослов в случку!
Добегла до копны, нырк в неё. Норовит в сене спастись. На голове коса уложена теремом — о сено-то и спружинь. Морока!
Кое-как угнездила голову в копну, а тут и Микоян. Сарафан задрал, влупил сердешного: «Дай! Дай!» Аринушка: «А-атя-тя-тя...» Ножками, ручками засучила. Отгребла сено от головы. «Атя-тя-тя, пусик-пихусик! Зря пужалась, павочка! Не сладка ли палочка?» А он жарит её да знай орёт: «Дай!» — «Дала уж, гостенёк...» — «Мандяжну глинку дай, неумный женщин!»
Получил он и глинку нужную. Аринушка Непозорница зароку верна. Изумил, испужал? На-а — чего посулила. То-то. На месте куйбабы-бочажника выработан целый карьер. Как попёрли наши танки тыщами! Куда немецким? Не живи данью с чужих кунок — умей свои понимать.
Наш народ понял досконально, как завезли к нам в сельпо конфеты «Раковая шейка». Понял — от Микояна конфеты нам. За то, что почитаем Аринушку. Кто на лугу прилёг и видел, как он сзади достигал её, те знают. Слыхали, как он после «дай!» стал кричать: «Гхаком и за шейку!» Придерживает за шею, жарит и покрикивает. Картавый пихер.
«Гхаком и за шейку» — то ись «раком». «Раковая шейка» — сказать образованно. В честь этого Микоянова успеха Москва выпустила занимательные конфеты. Сколь им присвоено золотых медалей! Кто из наших мест выезжали на партейные съезды, дивились. По темноте дивились, лаптёжники! Что после закрытых заседаний вручали им коробки конфет с картинкой. На картинке — вишь, нашим-то диво! — лужок, стожок, Микоян назади Арины: плотно.
Привезут коробку со съезда, скалятся. Лапти. А никакого похабства нету. Микоян в костюме, Арина в сарафане. А где сарафан задран, его нога заслоняет её голую ногу. Чай, художник делал, не обормот. Интересно наблюдать, что на одних коробках Микоян в шляпе, а на других на нём по-кавказски фуражка «танкодром».
Давно уже не завозят к нам в сельпо «Раковую шейку». И Аринина дома нету. Юрту её жёлтую то ли видают ещё, то ли нет. Но сладкой палочки покамесь хватает.
Степовой Гулеван
Как по реке Илеку вверх иди — всюду начальство любит на отдых приезжать. Ну, степь и степь: чего ехать? Да уж такой климат! Уж больно хорош от горла... Ку-ки, ну-ки — задницу в брюки; климат!.. Жёны: губищи большого пальца толще; крашены, как из мужика крови насосамшись, а глаза горят — ещё дай!
А дочки? Подростки — не боись загвоздки... Только пусти их к нашим парням. Из машин повыйдут у своих дач — титьки торчмя, как за ручку берись. А от зада отскочи мяч тебе в голову — без башки останешься. Какое там горло? какая чахотка — на зевке махотка?
Климат — они знают, кому снимут... Но климат у нас в натуре: не меняется. Вон поезжай, небось, куда в иные места: где было что красивое. Дожди и дожди — кислотные; кругом загрязнение. И кто не больной — всё одно болеет незаметно. Насылают к ним туда врачей. Мужчины-то и вообще пожилые, ушлые не едут. Одни молоденькие бабёнки лечат как каторжные. А там замуж не за кого.
Вот её припрёт: она кусточками, кусточками к бережку. Местный рыбачит. Она сымет с себя всё до нитки, чтоб вздохнуло тело-то сдобное, перестоянное, и во всём белотелом виде доброжелательном — к мужику. Он глядит, глядит на неё. «Сигаретки фильтрованной нет?» — «Извините, не курю». Врач же.
Он опять: «Может, какая сломанная в пачке?» — «Да негде на мне пачке-то быть!» Деликатная — другого ничего не позволит себе высказать. Он оглядит, осмотрит всю. «И правда — негде сигаретке быть!» И пойдёт. А она, бедная, в слёзы. Лечи таких-то! Фильтрованную ему дай, а?
Какой стал климат по местам. А про нас говорят: некрасиво, мол, степь — и оттого он и не меняется у вас. Нет! Уж какая у нас красота — уж такую понимал только один человек. При старопрежнем, конечно, времени. Летом на закате из усадьбы выйдет — на голые плечи бухарское полотенце накинуто, обут в женские боты... Оно уж заведено: для такого выхода особо шил сапожник на его ногу боты женского фасону.
Взойдёт к Илеку на кряжок, на песчану горку чагур, а солнце шаром-то над самой над степью. У него высчитано: лишь чуть-чуть оно краешком притронулось — он кругом себя плавно и обернётся. И солнца уже и нет!.. Вот какая точность! С того и красота. В правильное время увидел весь наш вид: и небо, и степь, Илек-реку... Сумел же открыть!
Тогда-то ещё говорил: «Будет у вас климат постоянно здоровый».
Что сказал Назарий Парменыч, то сам и подтверждает... И всё-то оно у нас каждому известно, да не больно решаются разевать рот. Назарий Парменыч — не абы кто. Генерал-губернатор! Была усадьба какая! При ней часовенка. Найди теперь ту усадьбу и часовенку?
А люди, однако, к нему ехали даже при культе! На то и был сделан съезд с актюбинского шоссе, насыпан бугорок, положена плитка: «Легендарный комбриг-два погиб от зверств басмачей». Какие-такие басмачи доходили сюда? Какой хрен «комбриг-два» — бабы мостиком у рва?
На то он и без фамилии: средь сурепицы комбриг — длинный мах, короткий дрыг! Экскурсиям талдычат про комбрига, а понимается как почесть Назарию Парменычу. Власть этак ублажает его: «Извини, пойми, уважься!» Они, может, и фамилию Назария Парменыча комбригу бы присвоили, да опасаются: фамилия гулять пойдёт, а «комбриг» отпадёт.
У нас фамилию все, конечно, знают, но неохота схлопотать пять лет. От имени-отчества тоже пяти годами пахнет... Да мало ль Назариев Парменычей — генерал-губернаторов?
Любил он наблюдать хорошее здоровье. Это у него было от большого образования. Для его передачи и подбирал способных воспитанниц. Поедет в какой пансион для подбора, а сам: «Что — красота? Она — дело второе. Мне важно, как через неё здоровье будет влиять на приём образованных мыслей!»
Выходы на закате давали ему какую-нибудь хорошую мысль. Выйдет добавить себе здоровья от красы местности — не ищи медку в честности, — а воспитанницы взыгрывают себя. В усадьбе, в верхней зале ковровой, готовят прелести и здоровье к занятиям по образованию. Кому предстоит повыше образование, покруче тыквочки воздеть, кому, наоборот, — низом, но всесторонне. То обычно вкрячит, а то иначе, на сторону обратную в подкиды попятные. И так убедительно, и этак наставительно. В смак-дымке глазки, тыквочки тряски.
А то ради образования девичьего вовсе понизит себя, даст над собой вознестись. Сядь на маковку елком и качайся с ветерком!
Раз было: восходит Назарий Парменыч на чагур. А давеча нагрянул Сосибонский развратный цирк. Вздули шатры на берегу. Хозяйка Марточка Сосибон-Хрипунша отлучилась в Соль-Илецк на бойню: погадать по драчёным конским частям. А циркачи-то — баловники. У них там только звери тихие, куплены по дешёвке.
Почему? Яванские! У себя на Яве вскормлены чистым человечьим мясом и ничего окромя жрать не хотят. Марточка Сосибон-Хрипунша сажает акробатов после номеров голым задом на мясо. Напитается человечьим потом — тогда лишь кое-как едят звери. Ванька Каин, борец, такая сволочь — на торчун навилась помочь — зубами вырывал у тигра из глотки это насиженное мясо, для разжигания аппетита. А тигрица глядит и признаёт за мужа не тигра, а Ваньку. От тигра припахивает человечьим потом, да ещё если сидевший на мясе акробат была женщина. А от Ваньки Каина тигриным прёт. Кому предпочтение тигрицы? Вот и разврат.
И с этим намёком баловники — булавы-половники — устремились на юрты казахов, по соседству. Их-то мужики, казашьи, подались с отарами в Аксай, а что бабёнки против циркового разврата? Вертись-машись и радуйся, что билетов не спрашивают. Ванька Каин бугая племенного — троих жеребцов на рогах вынянчит — сграбастал за причинное место и на выверт. Бугай передом вниз, возделся в грубой позе: слезищи яблоками в пыль.
Тут Назарий Парменыч с чагура нешуточным голоском: «Отпустите быка и девушек!»
Ванька Каин-то: что, мол, за фигура? На голом теле — синь с жёлтым, в розовую полосу: полотенце бухарское; бабьи боты... Ванька перед выходом на арену двенадцать вафельных полотенец рвал на своих трицепсах. Зато и убивал борцов ненаглядно. Кому щипковой протиркой сготовит закупорку в шейном позвонке — на восьмой день у человека вдруг западёт голова затылком на левую лопатку, так сердце и крякнет. Другому сшустрит загаданный надлом нижнего ребра. Неделю-вторую ничего, а там обломится внутрь, пробурит лёгкое. А кому брюшину наласкает: расшивается селезёнка — лишь пива попей.
Ванька и побеги на Назария Парменыча с самым лёгким французским приёмом — давануть о чагур до отнятия поясницы. Назарий Парменыч его образованно отклонил, разверни — да пинка! Бота дамская, но ножка без удовольствия. Ванька с чагура чижиком — и в циркачей. Толпой упали.
Опять бежит — с яванским приёмом, с ложным укусом завлекательным и двойным втыком локтей в надпашье. Назарий Парменыч его до паха не допустил и в четыре движения подвёл под тот же пинок... Только уже циркачи от Ваньки увернулись.
Он, как птичка оляпка, в Илек нырк, по дну посеменил мелким шажком, выбег и снова на чагур. Теперь с тройным прободейным сардоническим приёмом: чтоб дать Назарию Парменычу пуповую грыжу и конвульсию мочевого пузыря с излиянием мочи в артериальную кровь.
Назарий Парменыч выбрал для ответа саркастический пинок. От этого пинка человек в полёте раздувается низом туловища и от боли дико затухает до тихого помешательства.
Но у Ваньки-сволоча — на теплюше помоча — вошка об вошку чешутся. Как низ туловища потянул в себя воздух для раздутия, вошка в мочевую протоку и всосись. Легла там поперёк, впилась и своей желчью прервала последствия.
И Ванька — не буйный и не тихий. На чагур уж не кидается, но и навоза не ест. Закурил. Ну, Назарий Парменыч-то понял, что без вошки тут не обошлось. Уходит к воспитанницам — всё это им обрисовать. Против чего, мол, настойкой фиалочки омываемся — пятнай вошка других и рождай приключения.
И точно: приключение дало себя понять. Марточке Сосибон-Хрипунше нагадано-то на разном конском. Уж и нагадано хорошо! Не житьё — бульдюжина, дрючкой перегружена! Это удовольствие не упущу из горсти я: пылком-жарком палится, часть драчёна не валится!
Вернулась и перво-наперво — в свой шатёр. Сколь за гаданьем не спамши, а ещё в не спала, хотя спать не терпится: зев, как рыбка, на зевоту, не говори, кума, — охота! Требует Ваньку Каина.
Делают своё; извержение вошку и выбрось. Время, конечно, прошло, последствие ослабло, но всё ж таки оказало себя. Низ туловища у Ваньки не раздуло — осталось раздутие малой частью. Гадали на торчун драчён, а он как арбуз мочён. Из винной бутылки дорогой почему пробку без штопора не вырвешь? Ниже горлышка она раздута.
Катайся не катайся: не разомкнуться любителям. Послали к ведуну по чёрной магии, к Цыганевичу. Звездочёт и кудесник уважительного могущества — его до нонешнего дня помнят. Упитанный, шея салом оплыла; грива чернее дёгтя, но пробита сединой. Чернота блестит, и седина блестит: эдак изукрашен мужчина. Лицо цыганское темноватое и будто маслом помазано. Был ли он цыган или более того — природный индус, но жил в русском подданстве и всё местное знал скрупулёзнее наших дедов.