Нелепость их, особенно церкви, очевидна; но это им нисколько не мешает. Несокрушимая твердость их осно(213)вана не на разуме, а на недостатке его, и потому они почти так же мало зависят от критики, как горы, леса, скалы. История развивалась нелепостями; люди постоянно стремились за бреднями, - а достигали очень действительных последствий. Наяву сонные, они шли за радугой, искали то рай на небе, то небо на земле, а по дороге пели свои вечные песни, украшали храмы своими вечными изваяниями, построили Рим и Афины, Париж и Лондон. Одно сновидение уступает другому; сон становится иногда тоньше, но никогда не проходит. Люди принимают все, верят во все, покоряются всему и многим готовы жертвовать; но они с ужасом отпрядывают, когда между двумя религиями в раскрытую щель, в которую проходит дневной свет, дунет на них свежий ветер разума и критики. Если б, например, Р. Оуэн хотел исправить англиканскую церковь, ему так же бы удалось, как унитариям, квекерам и не знаю кому. Перестроивать церковь, ставить алтарь за перегородку или без перегородки, вынести образа или принесть их еще больше, - это все можно, и тысячи пойдут за реформатором; но Оуэн хотел вести вон из церкви, - тут sta, viator!311 тут рубеж. До границы легко идти, труднейшее во всякой стране - это перейти ее; особенно, когда сам народ со стороны таможни.
Во всю тысячу и одну ночь истории, как только накапливалось немного образования, попытки эти были; несколько человек просыпались, протестовали против спящих, заявляли, что они наяву, но других добудиться не могли. Появление их доказывает, без малейшего сомнения, возможность человека развиваться до разумного пониманья. Но этим не разрешается наш вопрос, может ли это исключительное развитие сделаться общим? Наведение, которое нам дает прошедшее, не в пользу положительного решения. Разве будущее пойдет иначе, приведет иные силы, иные элементы, которых мы не знаем и которые перевернут, по плюсу или минусу, судьбы человечества или значительной части его. Открытие Америки равняется геологическому перевороту; железные дороги, электрический телеграф изменили все человеческие отношения. То, чего мы не знаем, мы не имеем права вводить в наш расчет; но, принимая все лучшие шансы, мы все же не предвидим, чтоб люди скоро почувствовали потреб(214)ность здравого смысла. Развитие мозга требует своего времени. В природе нет торопливости; она могла тысячи и тысячи лет лежать в каменном обмороке и другие тысячи чирикать птицами, рыскать зверями по лесу или плавать рыбой по морю Исторического бреда ей станет надолго, им же превосходно продолжается пластичность природы, истощенной в других сферах.
Люди, которые поняли, что это сон, воображают, что проснуться легко, сердятся на спящих, не соображая, что весь мир, их окружающий, не позволяет им проснуться. Жизнь проходит рядом оптических обманов, искусственных потребностей и мнимых удовлетворений.
Случайно, не выбирая, возьмите любую газету, взгляните на любую семью. Какой же тут Роберт Оуэн поможет? Из вздора люди страдают с самоотвержением, из вздора идут на смерть, из вздора убивают других. В вечной заботе, суете, нужде, тревоге, в поте лица, в труде без отдыха и конца человек даже и не наслаждается. Если ему досуг от работы, он торопится свить семейные сети, вьет их совершенно случайно, сам попадает в них, стягивает других, и если не должен спасаться от голодной смерти каторжной, нескончаемой работой, то начинает ожесточенное преследование жены, детей, родных или сам преследуете ими. Так люди гонят друг друга во имя родительской любви, во имя ревности, во имя брака, делая ненавистными священнейшие связи. Когда же тут образумиться? Разве по другую сторону семьи, за ее гробом, когда человек все потерял, и энергию, и свежесть мысли, когда он ищет одного покоя.
Посмотрите на хлопоты и заботы целого муравейника или одного муравья отдельно; вникните в его домогательства и цели, в его радости и горе, в его понятия о добре и зле, о чести и позоре, - во все, что он делает в продолжение всей жизни, с утра до ночи; взгляните, на что он посвящает последние дня и чему жертвует лучшими мгновениями своей жизни, - вас обдаст детской, с ее лошадками на колесах, с блестками и фольгой, с куклами, поставленными в угол, и с розгами, поставленными в другой. В ребячьем лепете слышится иной раз проблеск дела; но он теряется в детской рассеянности. Остановиться, обдуматься нельзя - дела расстроишь, отстанешь, будешь затерт; все слишком компрометировались, и все слишком быстро несутся, чтоб можно было остановиться, особенно (215) перед горстью людей, без пушек, без денег, без власти, протестующих во имя разума, не подтверждая даже своей истины чудесами.
Ротшильду или Монтефиоре надобно с утра в бюро, чтоб начать капитализацию сотого миллиона; в Бразилии мор, в Италии война, Америка распадается - все идет прекрасно; а тут ему говорят о безответственности человека и о ином распределении богатств - разумеется, он не слушает. Мак-Магон дни, ночи обдумывал, как вернее, в самое короткое время, истребить наибольшее количество людей, одетых в белые мундиры, людьми, одетыми в красные штаны; истребил их больше, чем думал, все его поздравляют, даже ирландцы, которые в качестве папистов побиты им, а ему говорят, что война - не только отвратительная нелепость, но и преступление. Разумеется, вместо того чтоб слушать, он станет любоваться мечом, поднесенным Ирландией.
В Италии я был знаком с одним стариком, главою богатого банкирского дома. Раз, поздно ночью, мне не спалось, я пошел гулять и возвращался, часу в пятом утра, мимо его дома. Работники выкатывали из подвалов бочонки с сливовым маслом для отправки морем. Старик банкир, в теплом сертуке, стоял с бумагой в руке, отмечая каждый бочонок. Утро было свежо, он зябнул.
- Вы уже встали? - сказал я ему.
- Я здесь больше часа, - отвечал он, улыбаясь и протягивая руку.
- Да вы замерзли, как в России.
- Что делать, стар становлюсь, силы отказывают. Приятели-то ваши (то есть его сыновья) спят еще, небось, - и пусть поспят, пока старик еще жив. А без собственного надзора нельзя. Я прежнего покроя человек, много нагляделся: пять революций, amico mio312. видел, возле прошли; а я за своей работой все так же: отпущу масло, пойду в контору. Я и кофей там пью, - прибавил он.
- И так до самого обеда?
- До самого обеда.
- Вы не балуете себя.
- А, впрочем, скажу вам откровенно, тут много делает привычка. Мне скучно без дела. (216)
"Не нынче-завтра он умрет. Кто же будет масло отпускать, как пойдет дом? думал я, оставив его. - Разве, к тем порам, старший сын тоже сделается человеком прежнего покроя и тоже будет скучать без дела и вставать в четыре часа. Так и пойдет одна тысяча золотых к другой, до тех пор, пока кто-нибудь из династов, и наверное самый лучший, проиграет все в карты или поднесет лоретке". - "Родители-то какие были! - скажут добрые люди, - они отказывали во всем себе и другим тоже и все копили про детей. А вот блудный сын!.."
Ну, где ж тут скоро добраться сквозь эту толщу нелепости до живого мяса?
Этим людям, занятым службой, ажиотажем, семейными ссорами, картами, орденами, лошадьми, - Р. Оуэн проповедовал другое употребление сил и указывал им на нелепость их жизни. Убедить их он не мог, а озлобил их и опрокинул на себя всю нетерпимость непонимания. Один разум долготерпелив и милосерд, потому что он понимает.
Биограф Р. Оуэна очень верно судил, говоря, что он разрушил свое влияние, отрекаясь от религии. Действительно, стукнувшись о церковную ограду, ему следовало остановиться, а он перелез на другую сторону и остался там один-одинехонек, провожаемый благочестивым ругательством. Но нам кажется, что рано или поздно ов точно так же остался бы и за другим черепком раковины один и outlaw!313
Толпа только потому не освирепела на него с самого начала, что государство и суд не так популярны, как церковь и алтарь. Но за право наказания вступились бы, a la longue, люди получше подкованные, чем богобеснующиеся квекеры и фельетонные святоши.
О церковном учении и истинах катехизиса никто, уважающий себя, не спорит, зная вперед, что они не могут выдержать никакой критики. Нельзя же серьезно доказывать постное зачатие девы Марии или уверять, что геологические исследования Моисея сходны с исследованиями Мурчисона. Светские церкви гражданского и уголовного суда и догматы юридического катехизиса стоят гораздо тверже и пользуются, впредь до рассмотрения, правами доказанных истин и незыблемых аксиом. (217)
Люди, опрокинувшие алтари, не дерзали коснуться до зерцала. Анахарсис Клоц, гебертисты, назвавшие бога по имени - Разумом, были так же уверены во всех salus populi314 и других гражданских заповедях, как средневековые попы в каноническом праве и в необходимости жечь колдунов.
Давно ли один из сильнейших, из самых смелых мыслителей нашего века, для того чтоб нанести церкве последний удар, секуляризовал ее в трибунал и, вырывая из рук жрецов Исаака, приготовляемого на заклание богу, отдал его под суд, то есть на заклание справедливости?
Вековой спор, спор тысячелетний о воле и предопределении не кончен. Не один Оуэн в наше время сомневался в ответственности человека за его поступки; следы этого сомнения мы найдем у Бентама и у Фурье, у Канта и у Шопенгауэра, у натуралистов и у врачей и, что всего важнее, у всех занимающихся статистикой преступлений. Во всяком случае, спор не решен, но о том, что преступника наказывать справедливо и, притом, по мере преступления, об этом и спору нет, это всякий сам знает!
С которой же стороны lunatic asylum?
"Наказание есть неотъемлемое право преступника", сказал сам Платон.
Жаль, что он сам сказал этот каламбур, но, впрочем, мы не обязаны с Аддисоновым "Катоном" приговаривать ко всему: "Ты прав, Платон, ты прав", даже и тогда, когда он говорит, что "наш дух не умирает".
Если быть выпоронному или повешенному составляет право преступника, пусть же он сам и предъявляет его, если оно нарушено. Права втеснять не надобно.
Бентам называет преступника дурным счетчиком; понятно, что кто обчелся, тот должен нести последствия ошибки, но ведь это - не право его. Никто не говорит, что. если вы стукнулись лбом, то вы имеете право на синее пятно, и нет особого чиновника, который бы посылал фельдшера сделать это пятно, если его нет. Спиноза еще проще говорят о могущей быть необходимости убить человека, мешающего жить другим, "так, как убивают бешеную собаку". Это понятно. Но юристы или так неоткровенны, или так забили свой ум, что они казнь вовсе не (218) хотят признать обороной или местью, а каким-то нравственным вознаграждением, "восстановлением равновесия"; На войне дела идут прямее: убивая неприятеля, солдат не ищет его вины, не говорит даже, что это справедливо, а кто кого сможет, тот того и повалит.
- Но с этими понятиями придется затворить все суды.
- Зачем? Делали же из базилик приходские церкви; не попробовать ли теперь их отдать под приходские школы?
- С этими понятиями о безнаказанности не устоит ни одно правительство.
- Оуэн мог бы как первый исторический брат на это отвечать: "Разве мне было поручено упрочивать правительства?"
- Он в отношении правительств был очень уклончив и умел ладить с коронованными головами, с министрами-тори и с президентом американской республики.
- А разве он был дурен с католиками или протестантами?
- Что ж, вы думаете, Оуэн был республиканец?
- Я думаю, что Роберт Оуэн предпочитал ту форму правительства, которая наибольше соответствует принимаемой им церкве.
- Помилуйте, у него никакой нет церкви.
- Ну, вот видите.
- Однако нельзя быть без правительства.
- Без сомнения; хоть какое-нибудь дрянное, да надобно. Гегель рассказывает о доброй старухе, говорившей:
"Ну, что ж, что дурная погода, все лучше чтоб была дурная, чем если б совсем погоды не было!"
- Хорошо, смейтесь, да ведь государство погибнет без правительства.
- А мне что за дело!
IV
Во время революции был сделан опыт коренного изменения гражданского быта с сохранением сильной правительственной власти. (219)
Декреты приготовлявшегося правительства уцелели с своим заголовком:
Egalite Liberte
Bonheur Commun315.
к которому иногда прибавляется в виде пояснения: "Он la mort!"316
Декреты, как и следует ожидать, начинаются с декрета полиции.
1. Лица, ничего не делающие для отечества, не имеют никаких политических прав, это иностранцы, которым республика дает гостеприимство.
2. Ничего не делают для отечества те, которые не служат ему полезным трудом.
3. Закон считает полезными трудами:
Земледелие, скотоводство, рыбную ловлю, мореплавание.
Механические и ручные работы.
Мелкую торговлю (la vente en detail).
Извоз и ямщичество.
Военное ремесло.
Науки и преподавание.
4. Впрочем, науки и преподавание не будут считаться полезными, если лица, занимающиеся ими, не представят в данное время свидетельство цивизма, написанное по определенной форме.
6. Иностранцам воспрещается вход в публичные собрания.
7. Иностранцы находятся под прямым надзором высшей администрации, которой предоставляется право высылать их с места жительства и отправлять в исправительные места.
В декрете о "работах" все расписано и распределено, в какое время, когда что делать, сколько часов работать; старшины дают "пример усердия и деятельности", другие доносят обо всем, делающемся в мастерских, начальству. Работников посылают из Одного места в другое (так, как гоняют мужиков на шоссейную работу у нас), по мере надобности рук и труда.
11. Высшая администрация посылает на каторжную работу (travaux forces), под надзор ею назначенных (220) общин, лиц обоего пола, которых инцивизм (incivisme317), лень, роскошь и дурное поведение дают обществу дурной пример. Их имущество будет конфисковано.
14. Особенные чиновники заботятся о содержании и приплоде скота, об одежде, переездах и облегчениях работающих граждан.
Декрет о распределении имущества.
1. Ни один член общины не может пользоваться ничем, кроме того, что ему определяется законом и дано посредством облеченного властью чиновника (magistral).
2. Народная община с самого начала дает своим членам квартиру, платья, стирку, освещение, отопление, достаточное количество хлеба, мяса, кур, рыбы, яиц, масла, вина и других напитков.
3. В каждой коммуне, в определенные эпохи, будут общие трапезы, на которых члены общины обязаны присутствовать.
5. Всякий член, взявший плату за работу или хранящий у себя деньги, наказывается.
Декрет о торговле.
1. Заграничная торговля частным лицам запрещена. Товар будет конфискован, преступник наказан.
Торговля будет производиться чиновниками. Затем деньги уничтожаются. Золото и серебро не ведено ввозить. Республика не выдает денег, внутренние частные долги уничтожаются, внешние уплачиваются; а если кто обманет или сделает подлог, то наказывается вечным рабством (esclavage perpetuel).
За этим так и ждешь "Питер в Сарском Селе" или "граф Аракчеев в Грузине", а подписал не Петр I, а первый социалист французский Гракх Бабёф!
Жаловаться трудно, чтоб в этом проекте недоставало правительства; обо всем попечение, за всем надзор, надо всем опека, все устроено, все приведено в порядок. Даже воспроизведение животных не предоставляется их собственным слабостям и кокетству, а регламентировано высшим начальством.
И для чего, вы думаете, все это? Для чего кормят "курами и рыбой, обмывают, одевают и утешают"318 этих (221) крепостных благосостояния, этих приписанных к равенству арестантов? Не просто для них, декрет именно говорит, что все это будет делаться mediocrement319. "Одна Республика должна быть богата, великолепна и всемогуща".
Это сильно напоминает нашу Иверскую божию матерь, sie hat Perlen und Diamanten320, карегу и лошадей, иеромонахов для прислуги, кучеров с незамерзаемой головой, словом, у нее все есть, - да ее только нет, она владеет всем добром in effigie321.
Противуположность Роберта Оуэна с Гракхом Бабёфом очень замечательна. Через века, когда все изменится на земном шаре, по этим двум коренным зубам можно будет восстановить ископаемые остовы Англии и Франции до последней косточки. Тем больше, что в сущности эти мастодонты социализма принадлежат одной семье, идут к одной цели и из тех же побуждений, тем ярче их различие.
Один видел, что, несмотря на казнь короля, на провозглашение республики, на уничтожение федералистов и демократический террор, народ остался ни при чем. Другой - что, несмотря на огромное развитие промышленности, капиталов, машин и усиленной производительности, "веселая Англия" делается все больше Англией скучной, и Англия обжорливая - все больше Англией голодной. Это привело обоих к необходимости изменения основных условий государственного и экономического быта. Почему они (и многие другие) почти в одно и то же время попали на этот порядок идей - понятно. Противоречия общественного быта становились не больше и не хуже, чем прежде, но они выступали резче к концу XVIII века. Элементы общественной жизни, развиваясь розно, разрушили ту гармонию, которая была прежде между ними при меньше благоприятных обстоятельствах.
Встретившись так близко в точке исхода, оба идут в противуположные стороны.
Оуэн видит в том, что общественное зло приходит к сознанию, последнее достижение, последнюю победу тяжелого, сложного исторического похода; он привет(222)ствует зарю нового дня, никогда не бывалого и невозможного в прошедшем, и уговаривает детей как можно скорее покинуть пеленки, помочи и стать на свои ноги. Он заглянул в двери будущего и, как путешественник, доехавший до места, не сердится больше на дорогу, не бранит ни станционных смотрителей, ни кляч.
Но конституция 1793 года думала не так, а с ней не так думал и Гракх Бабёф. Она декретировала восстановление естественных прав человека, забытых и утраченных. Государственный быт - преступный плод узурпации, последствие злодейского заговора тиранов и их сообщников - попов и аристократов. Их следует казнить, как врагов отечества, достояние их возвратить законному государю, которому теперь есть нечего и который называется поэтому санкюлотом. Пора восстановить его старые, неотъемлемые права... Где они были? Почему пролетарий государь? Почему ему принадлежит все достояние, награбленное другими?.. А! Вы сомневаетесь, - вы подозрительный человек, ближний государь сведет вас к гражданину судье, а тот пошлет к гражданину палачу, и вы больше сомневаться не будете!
Практика хирурга Бабёфа не могла мешать практике акушера Оуэна.
Бабёф хотел силой, то есть властью, разрушить созданное силой, разгромить неправое стяжание. Для этого он сделал заговор; если б ему удалось овладеть Парижем, комитет insurrecteur322 приказал бы Франции новое устройство, точно так, как Византии его приказал победоносный Османлис; он втеснил бы французам свое рабство общего благосостояния и, разумеется, с таким насилием, что вызвал бы страшнейшую реакцию, в борьбе с которой Бабёф и его комитет погибли бы бросив миру великую мысль в нелепой форме, мысль, которая и теперь тлеет под пеплом и мутит довольство довольных.
Оуэн, видя, что люди образованных стран подрастают к переходу в новый период, не думал вовсе о насилии, а хотел только облегчить развитие. С своей стороны он так же последовательно, как Бабёф с своей, принялся за изучение зародыша, за развитие ячейки. Он начал, как все естествоиспытатели, с частного случая; его микроскоп, его лаборатория был New Lanark; его учение росло и (223) мужало вместе с ячейкой, и оно-то довело его до заключения, что главный путь водворения нового порядка - воспитание.
Заговор для Оуэна был не нужен, восстание могло только повредить ему. Он не только мог ужиться с лучшим в мире правительством, с английским, но со всяким другим. Он в правительстве видел устарелый, исторический факт, поддерживаемый людьми отсталыми и неразвитыми, а не шайку разбойников, которую надобно неожиданно накрыть. Не домогаясь ниспровергнуть правительство, он не домогался нисколько и поправлять его. Если б святые лавочники не мешали ему, в Англии и Америке были бы теперь сотни New Lanark и New Harmony323, в них втекали бы свежие силы рабочего народонаселения, они исподволь отвели бы лучшие жизненные соки от отживших государственных цистерн. Что же ему было бороться с умирающими? Он мог их предоставить естественной смерти, зная, что каждый младенец, которого приносят в его школы, cest autant de pris324 над церковью и правительством!
Бабёф был казнен. Во время процесса он вырастает в одну из тех великих личностей - мучеников и побитых пророков, перед которыми невольно склоняется человек. Он угас, а на его могиле росло больше и больше всепоглощающее чудовище Централизации. Перед нею особенность стерлась, завянула, побледнела личность и исчезла. Никогда на европейской почве, со времен тридцати тиранов афинских до Тридцатилетней войны и от нее до исхода Французской революции, человек не был так пойман правительственной паутиной, так опутан сетями администрации, как в новейшее время во Франции.
Оуэна исподволь затянуло илом. Он двигался, пока мог, говорил, пока его голос доходил. Ил пожимал плечами, качал головой; неотразимая волна мещанства (224) росла, Оуэн старелся и все глубже уходил в трясину; мало-помалу его усилия, его слова, его учение - все исчезло в болоте. Иногда будто попрыгивают фиолетовые огоньки, пугающие робкие души либералов - только либералов, аристократы их презирают, попы ненавидят, народ не знает.
- Зато будущее их!..
- Как случится!
- Помилуйте, к чему же после этого вся история?
- Да и все-то на свете к чему? Что касается до истории, я не делаю ее и потому за нее не отвечаю. Я, как "сестра Анна" в "Синей Бороде", смотрю для вас на дорогу и говорю, что вижу - одна пыль на столбовой, больше ничего не видать... Вот едут... едут, кажется, они - нет, это не братья наши, это бараны, много баранов! Наконец-то приближаются два гиганта - разным дорогами. Ну уж не тот, так другой потреплет Рауля за синюю бороду. Не тут-то было! Грозных указов Бабёфа Рауль не слушается, в школу Р. Оуэна не идет, - одного послал на гильотину, другого утопил в болоте. Я этогo вовсе не хвалю, мне Рауль не родной, я только констатирую факт, и больше ничего!
V
...Около того времени, когда в Вандоме упали в роковой мешок головы Бабёфа и Дорте, Оуэн жил на одной квартире с другим непризнанным гением и бедняком, Фультоном, и отдавал ему последние свои шиллинги, чтоб тот делал модели машин, которыми он обогатил и облагодетельствовал род человеческий. Случилось, что один молодой офицер показывал дамам свою батарею. Чтоб быть вполне любезным, он без всякой нужды пустил несколько ядер (это рассказывает он сам); неприятель отвечал тем же, несколько человек пали, другие были изранены, дамы остались очень довольны нервным потрясением. Офицера немножко угрызала совесть: "Люди эти, говорит, погибли совершенно бесполезно"... но дело военное, это скоро прошло. Cela prometait325, и впоследствии молодой человек пролил крови больше, чем все революции (225) вместе, потребил одной конскрипцией326 больше солдат, чем надобно было Оуэну учеников, чтоб пересоздать весь свет.
Системы у него не было никакой, добра людям он не желал и не обещал. Он добра желал себе одному, а под добром разумел власть. Теперь и посмотрите, как слабы перед ним Бабёф и Оуэн! Его имя тридцать лет после его смерти было достаточно, чтоб его племянника признали императором.
Какой же у него был секрет?
Бабёф хотел людям приказать благосостояние и коммунистическую республику.
Оуэн хотел их воспитать в другой экономический быт, несравненно больше выгодный для них.
Наполеон не хотел ни того, ни другого; он понял, что французы не в самом деле желают питаться спартанской похлебкой и возвратиться к нравам Брута Старшего, что они не очень удовлетворятся тем, что по большим праздникам "граждане будут сходиться рассуждать о законах327 и обучать детей цивическим добродетелям". Вот дело другое - подраться и похвастаться храбростью они, точно, любят.
Вместо того, чтоб им мешать и дразнить, проповедуя вечный мир, лакедемонский стол, римские добродетели и миртовые венки, Наполеон, видя, как они страстно любят кровавую славу, стал их натравливать на другие народы и сам ходить с ними на охоту. Его винить не за что, французы и без него были бы такие же. Но эта одинаковость вкусов совершенно объясняет любовь к нему народа: для толпы он не был упреком, он ее не оскорблял ни своей чистотой, ни своими добродетелями, он не представлял ей возвышенный, преображенный идеал; он не являлся ни карающим пророком, ни поучающим гением, он сам принадлежал толпе и показал ей ее самое, с ее недостатками и симпатиями, с ее страстями и влечениями, возведенную в гения и покрытую лучами славы. Вот отгадка его силы и влияния; вот отчего толпа плакала об нем, переносила его гроб с любовью и везде повесила его портрет. (226)
Если и он пал, то вовсе не от того, чтоб толпа его оставила, что она разглядела пустоту его замыслов, что она устала отдавать последнего сына и без причины лить кровь человеческую. Он додразнил другие народы до дикого отпора, и они стали отчаянно драться за свои рабства и за своих господ. Христианская нравственность была удовлетворена; нельзя было с большим остервенением защищать своих врагов!
На этот раз военный деспотизм был побежден феодальным.
Я не могу равнодушно пройти мимо гравюры, представляющей встречу Веллингтона с Блюхером в минуту победы под Ватерлоо, я долго смотрю на нее всякий раз, и всякий раз внутри груди делается холодно и страшно... Эта спокойная, британская, не обещающая ничего светлого фигура - и этот седой, свирепо-добродушный немецкий кондотьер. Ирландец на английской службе, человек без отечества - и пруссак, у которого отечество в казармах, - приветствуют радостно друг друга; и как им не радоваться, они только что своротили историю с большой дороги по ступицу в грязь, в такую грязь, из которой ее в полвека не вытащат... Дело на рассвете... Европа еще спала в это время и не знала, что судьбы ее переменились. И отчего?.. Оттого, что Блюхер поторопился, а Груши опоздал! Сколько несчастий и слез стоила народам эта победа! А сколько несчастий и крови стоила бы народам победа противной стороны?
...Да какой же вывод из всего этого?
- Что вы называете вывод? Нравоучение вроде fais се que doit, advienne сe que pourra328 или сентенцию вроде
И прежде кровь лилась рекою,
И прежде плакал человек?
Понимание дела - вот и вывод, освобождение от лжи - вот и нравоучение.
- А какая польза?
- Что за корыстолюбие, и особенно теперь, когда все кричат о безнравственности взяток? "Истина - религия, - толкует старик Оуэн, - не требуйте от нее ничего больше, как ее самое". (227)
За все вынесенное, за поломанные кости, за помятую душу, за потери, за ошибки, за заблуждения - по крайней мере разобрать несколько букв таинственной грамоты, понять общий смысл того, что делается около нас... Это страшно много! Детский хлам, который мы утрачиваем, не занимает больше, он нам дорог только по привычке. Чего тут жалеть? Бабу-ягу или жизненную силу, сказку о золотом веке сзади или о бесконечном прогрессе впереди, чудотворную склянку св. Януария или метеорологическую молитву о дожде, тайный умысел химических заговорщиков или natura sic voluit?329
Первую минуту страшно, но только одну минуту. Вокруг все колеблется, несется; стой или ступай, куда хочешь ни заставы, ни дороги, никакого начальства... Вероятно, и море пугало сначала беспорядком, но, как только человек понял его бесцельную суету, он взял дорогу с собой и в какой-то скорлупе переплыл океаны.
Ни природа, ни история никуда не идут, и потому готовы идти всюду, куда им укажут, если это возможно, то есть если ничего не мешает. Они слагаются a fur et a mesure330 бездной друг на друга действующих, друг с другом встречающихся, друг друга останавливающих и увлекающих частностей; но человек вовсе не теряется от этого, как песчинка в горе, не больше подчиняется стихиям, не круче связывается необходимостью, а вырастает тем, что понял свое положение, в рулевого, который гордо рассекает волны своей лодкой, заставляя бездонную пропасть служить себе путем сообщения.
Не имея ни программы, ни заданной темы, ни неминуемой развязки, растрепанная импровизация истории готова идти с каждым, каждый может вставить в нее свой стих, и, если он звучен, он останется его стихом, пока поэма не оборвется, пока прошедшее будет бродить в ее крови и памяти. Возможностей, эпизодов, открытий в ней и в природе дремлет бездна на всяком шагу. Стоит тронуть наукой скалу, чтоб из нее текла вода, да что вода, подумайте о том, что сделал сгнетенный пар, что делает электричество с тех пор, как человек, а не Юпитер взял их в руки. Человеческое участие велико и полно поэзии, это своего рода творчество. Стихиям, веществу все равно, (228) они могут дремать тысячелетия и вовсе не просыпаться, но человек шлет их на свою работу, и они идут. Солнце давно ходит по небу: вдруг человек перехватил его луч, задержал его след, и солнце стало ему делать портреты.
Природа никогда не борется с человеком, это пошлый, религиозный поклеп на нее, она не настолько умна, чтоб бороться, ей все равно: "По той мере, по которой человек ее знает, по той мере он может ею управлять", - сказал Бэкон и был совершенно прав. Природа не может перечить человеку, если человек не перечит ее законам; она - продолжая свое дело, бессознательно будет делать его дело. Люди это знают и на этом основании владеют морями и сушами. Но перед объективностью исторического мира человек не имеет того же уважения, тут он дома и не стесняется; в истории ему легче страдательно уноситься потоком событий или врываться в него с ножом и криком: "Общее благосостояние или смерть!", чем вглядываться в приливы и отливы волн, его несущих, изучать ритм их колебаний и тем самым открыть себе бесконечные фарватеры.
Конечно, положение человека в истории сложнее, тут он разом лодка, волна и кормчий. Хоть бы карта была!
- А будь карта у Колумба - не он открыл бы Америку.
- Отчего?
- Оттого, что она должна была быть открыта... чтоб попасть на карту.