Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гимназисты (Семейная хроника - 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гарин-Михайловский Николай / Гимназисты (Семейная хроника - 2) - Чтение (стр. 11)
Автор: Гарин-Михайловский Николай
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Он поднялся, посмотрел на Карташева и, весело рассмеявшись, опять откинулся на спину и заболтал ногами.
      - Очень мило! - произнесла Маня, заглядывая и скрываясь.
      - Mille pardons...*
      ______________
      * Тысяча извинений... (франц.)
      - Я буду спать... - сказал Карташев.
      - Неужели будешь? - живо спросил Корнев.
      Карташев не ответил.
      - А я чем хуже?
      Корнев повернулся на бок и закрыл глаза. Через несколько минут оба уже спали.
      - Спят, - осторожно заглянула Маня. За ней заглянули Наташа и Сережа...
      - Спят, - прошептала Наташа, входя на цыпочках на террасу.
      - Надо ставни закрыть, - сказала Аглаида Васильевна. - Сережа, позови Степана... Очень симпатичный Корнев и деликатный, несмотря на кажущуюся резкость.
      - Он деликатный, - согласилась Зина, - это в городе, в компании Рыльского, Долбы...
      - Он всегда был деликатный, - горячо вступилась Наташа. - Он замечательно отзывчивый, остроумный...
      Зина улыбнулась и закрылась книгой.
      - Пожалуйста, не думай... я вовсе в него не влюблена.
      - Я вовсе ничего не думала...
      - Дети, - остановила Аглаида Васильевна, - пожалуйста, без этих ужасных мещанских слов: "влюблена". Кто в ваши годы бывает влюблен?
      - Конечно, - согласилась Наташа, - симпатичный человек, и я очень рада, что он гостит... Степан, осторожно закрой у папиной комнаты ставни - они в голубой... Не стучи.
      Степан для меньшего шума пошел на цыпочках. Маня, перегнувшись, весело его наблюдала.
      - Некрасивый Корнев, - проговорила она, - вот Рыльский красивый.
      Корнев проснулся первый и не сразу сообразил, где он. В щели пробивались уже низкие лучи солнца и густой золотистой пылью играли полосами по дивану и стенам; виднелся кусочек голубого неба и весело манил к себе. Корнев с удовольствием потянулся, оглядывая в полумраке уже знакомую обстановку голубой диванной.
      - Ты... черт... спишь?
      Карташев открыл глаза.
      - Не сплю, дьявол.
      - Мне кажется, что я здесь уж сто лет безвыездно живу. Тебе не кажется? Квасу бы.
      - Крикни.
      Корнев помолчал и вдруг заорал:
      - Дьяволы, квасу!
      - Слушаю-с, - ответил за дверью Степан.
      - О! - рассмеялся Корнев и даже поднялся. Потом опять лег.
      Когда Степан принес квас, Корнев сел на диван, взял стакан, выпил залпом и крякнул. Он облокотился руками о колени и так остался.
      - Еще прикажете?
      - Нет, спасибо.
      Но так как Степан все еще стоял в ожидании, то Корнев громко, немного раздраженно повторил:
      - Спасибо... не хочу.
      Степан ушел, а Корнев продолжал сидеть в той же позе, наблюдая с интересом самого себя: действительно ли он ни о чем не думает?
      - Окончательное бревно... ни одной мысли... И черт с ними! - Он величественно поднялся, наскоро оправил костюм и, с засунутыми в карманы руками, с откинутой головой, напевая что-то себе под нос, пошел по комнатам. В миниатюре это был теперь вылитый портрет своего отца. Он нашел Зинаиду Николаевну в одной из комнат в углу, в удобном кожаном кресле.
      - Читать изволите? - осведомился как-то небрежно Корнев.
      - Да, - ответила Зина.
      - Что-с?
      - Жорж Занд: "Орас".
      - Так-с... Не читал.
      - Выспались?
      Как бык... Pardon за выраженье... Сегодня в голову всё особенные какие-то лезут...
      - Вы никогда не стеснялись, кажется, в выражениях.
      - Вы думаете? Тем лучше... Нет, я окончательно в каком-то ошалелом состоянии. Мне кажется, что все это мое, что я здесь вечно жил и в моем распоряжении и жизнь и смерть или, по крайней мере, тысяча душ. Это много или мало?
      - Не знаю.
      - У вашей маменьки сколько было?
      - Не знаю.
      Корнев подумал.
      - Вы не находите, что я как будто поглупел?
      Зина рассмеялась.
      - Не знаю.
      - Вы, кажется, тоже находитесь в каком-то особенном состоянии незнания. Нет, я теперь положительно убеждаюсь, что я поглупел. Тем лучше: глупцам принадлежат радости жизни... Это я сказал или великий философ? С точки зрения высшей философии, еще вопрос открытый: кто менее гениален глубочайший философ с вопросами, которых не решит, или величайший глупец, который не думает о них... Это шекспировская глубина, или я олух царя небесного.
      - Это со сна, - рассмеялась Зина.
      - Сосна? Не олух, а сосна... Гм!
      - Вы в каком-то особенном ударе...
      - Да, я кончу тем, если буду продолжать так, что выйду из гимназии и поступлю в полк.
      - Прекрасная карьера!
      - Я так и думал. Не смею больше утруждать вашего превосходительства... Pardon, я думал, что я уже в полку вашего супруга... Знаете, анфилада комнат... Аглаида Васильевна что изволит делать?
      На балконе с батюшкой.
      - Говоря простым жаргоном - "с попом"... Наталья Николаевна?
      - В саду.
      - Честь имею...
      Корнев с заложенными руками пошел дальше.
      - Я положительно чувствую себя как дома, - оглянулся он в дверях.
      - И отлично, - ответила Зина.
      - Очень рад...
      - У нас есть, - вернулся Корнев, - один родственник, старичок. Он сошел с ума, то есть не с ума, а забыл всех. Придет к нему дочь: "Здравствуйте, папаша". - "Позвольте узнать: с кем имею честь говорить?" - "Я ваша дочь". "Очень рад... а ваша мамаша кто?"
      Зина положила книгу на колени, откинулась в кресло и тихо, беззвучно смеялась.
      - Я пойду знакомиться с батюшкой: "Очень рад, а ваша мамаша кто?"
      Зина пошла за ним. Выйдя на балкон, Корнев несколько мгновений стоял и смотрел на батюшку и Аглаиду Васильевну.
      - Товарищ моего сына.
      - Очень рад, - проговорил Корнев и покосился на Зину.
      Та едва удержалась от смеха и поспешила скрыться в комнаты.
      Отец Даниил, маленький, с косичкой, с большим вздернутым носом и грубым крестьянским лицом, осторожно придерживая кресло, почтительно поздоровался с Корневым.
      - Выспались? - спросила Аглаида Васильевна.
      - Благодарю вас, - ответил величественно Корнев и, засунув руки, стал спускаться по ступенькам в сад.
      Он шел, мурлыкая какую-то песню, и бессознательно отдавался прелести чудного вечера. Сквозь деревья вырывались брызги последних лучей и, казалось, осыпали сад облаками золотой пыли. Где-то хлопал бич, несся чей-то голос, мычал возвращавшийся скот, а еще дальше, где-то в степи, замирала тихая, нежная, полная грусти и мелодии малороссийская песня. Корнев подошел к пруду и долго смотрел вдаль на греблю, на поникшие ветлы, на золотую поверхность пруда и отраженное с белыми облаками небо, вдыхал в себя с новой силой поднимавшийся аромат сада, тот особенный аромат смолистого, старого, густо поросшего сада, который смешивался теперь с сухим ароматом далекой степи. Корнев опустил голову на грудь и задумался; какие-то неясные, сладкие думы неслись легко, ласкали душу и рисовали жизнь в какой-то сказочной, волшебной перспективе. Идеалы жизни вставали в чудных, красивых образах и манили к себе. Корнев поднял голову и, точно проснувшись, оглянулся. Он не отдавал себе отчета: он положительно забылся в каком-то очаровании... Он ли это? Мог ли он думать, что с ним может произойти что-либо подобное? Может быть, он способен теперь читать и стихи Фета? Что это: недостаточная способность смертного или высший порыв человеческого организма?
      "Какая ерунда", - подумал Корнев, проведя рукой по лицу.
      Между деревьями на скамеечке сидела Наташа, и Корнев только теперь заметил ее. При виде Наташи новая волна радости охватила его.
      - Я не заметил вас, - сказал он.
      - А я видела и знаю, о чем вы думали.
      - Я не думал... я стоял...
      - И наслаждались природой.
      Наташа сидела, облокотившись о дерево, и в рамке зеркального пруда, в огне заходящего солнца казалась каким-то воздушным видением.
      - Да, откровенно говоря, я совсем охвачен, очарован, подавлен... и просто нет меня. Хочу чувствовать и не могу. Думаю, и как будто не я это думаю... так кто-то, где-то... Нет, положительно такого чувства я еще не переживал. Знаете, в воспоминании и поездка наша кажется мне каким-то сплошным очарованием: мне кажется, я бог знает куда уже уехал из города. Нет, надо Тёму сюда. Он там спит и пропускает прелесть...
      - Засыпающего дня?
      - Да... засыпающего под какую-то тихую, особенную, непрерывную музыку какого-то полного без конца оркестра. Вы замечаете? Еще немножко, и я начну стихами говорить.
      - Ведите Тёму.
      Карташев, проснувшись, лежал и думал об Одарке. Она ему приснилась, и взгляд ее глаз он еще ощущал в душе. Из гостиной доносилась музыка Мани, игравшей "La donna e mobile". Он вспомнил, как, бывало, в детстве, сидя на окне, под вечер, любил слушать шарманку, игравшую эту арию; кусок сыра был так вкусен, и так нежно-тоскливо замирала последняя нота в гаснувшем дне... Он встал, вышел в другую комнату и, наткнувшись на открытую книгу о Данте, увидел стихи, присел и начал читать. Ему понравились две строчки, и он, сидя же, их выучил. Еще одни были длинные стихи, они тоже пришлись ему по вкусу, и он принялся и за них.
      - Ты не спишь? Я думал, ты спишь, - сказал, входя, Корнев. - Идем на пруд. Ты, как поэт, совсем ошалеешь.
      - Какой я поэт? - обиделся Карташев.
      - Ну, брось... Я совсем в каком-то особенном состоянии. Ничего подобного я не видал... Действительно, природа имеет свою неизъяснимую прелесть.
      - Природа... а любовь?
      - Рыло!
      Когда они пришли на пруд, солнце уже село, и весь запад горел прозрачным, красным огнем. В этом огне, в красном просвете, деревья точно замерли. С пруда слетела позолота, но пурпур запада еще фантастичнее отражался в зеркальной поверхности. Легкая дымка подымавшегося тумана смешалась с отражением, сливалась с окружавшими предметами и придавала им ту таинственную прелесть, когда действительность уже сливается с прихотливыми и нежными узорами фантазии. Карташев потянул в себя всей грудью воздух и какими-то пьяными глазами смотрел вокруг. Одарка чувствовалась в каждом штрихе.
      Он начал декламировать только что выученные итальянские стихи.
      - Так и есть: сразу на разных языках начал, - сказал Корнев. - Ну переведи.
      - "Я так устроен, что пишу, когда меня вдохновляет любовь; смотря по тому, что она диктует внутри меня самого, я то и повторяю".
      - Откуда это?
      - Из Данте.
      - Ты разве знаешь итальянский язык?
      - Я не знаю его, но я знаю, что это мой девиз в жизни.
      - Но у Данте, - сказала с грустью Наташа, - была только одна Беатриче.
      - У него будет их двести! - махнул рукой Корнев.
      - Двести?! - спросил Карташев. - Ах, черт возьми! Мефистофель, ты должен быть здесь. Ты в этом огне. Ты зажигаешь кровь очарованьем. И жги! Давай мне все, что может дать жизнь, и, черт с тобой, плачу тебе вечностью!
      - Безумный Тёма, - произнесла, подымаясь в каком-то ужасе, Наташа, точно Мефистофель уже стоял перед ее братом.
      - О да! да! - весело закричал Карташев. - Одно мгновение без удержу, чтоб все охватить, всю жизнь, все постигнуть, и к черту ее, как негодную больше дрянь!
      Корнев не мог не отнестись критически:
      - Так для чего тебе это мгновенье? для личных целей?
      В кустах, по дороге в деревню, вдруг мелькнула Одарка. Сердце Карташева замерло в истоме.
      - Но любить все-таки нужно? - загадочный, счастливый, сверкнул он глазами, - если любовь в сердце - мир побежден!!
      - Любовь, любовь! - недовольно заметила, появляясь, Аглаида Васильевна, - вы, господа, совсем опьянели.
      - Какие глупости тут Тёма говорил, если б ты знала, - сказала Наташа, совсем с ума сошел!
      Взгляд Карташева ушел в небо и остановился на горевшем облаке.
      - Мама, смотри в небо: вон лев держит в зубах какую-то девушку... вон тает, расходится... корона... гроб... Это моя судьба! Женщины! В них царство и смерть, ужасная смерть... смерть искупленья. Согласен! Смерть, какую только может выдумать человеческая фантазия...
      - Тёма, глупости! - прикрикнула Аглаида Васильевна.
      - Да, да! Я должен погибнуть, иначе из меня ничего не выйдет.
      - Он совсем с ума сходит, - любуясь братом, заметила Наташа.
      - Дай пульс, - серьезно сказал Корнев и, сделав озабоченный вид, стал щупать пульс.
      - Поздно! - вырвался Карташев и, скрываясь за деревьями в прозрачной темноте красного зарева, закричал: - Сатана уж со мной, и я подписываю договор.
      - Тёма! - раздался грозный оклик Аглаиды Васильевны.
      - Ха-ха-ха! - ответил Тёма смехом Мефистофеля.
      - Ха-ха-ха! - уже дальше и глуше пронеслось.
      - Ха-ха-ха! - возбужденно и глухо замерло в саду.
      Карташев остановился и оглянулся. Что-то особенное было в воздухе: деревья теснее сводили свои вершины; едва горело где-то там, в темной бездне, и казалось отверстием в преисподнюю. Сумерки сменялись быстро разливавшейся темнотой. Что-то уходило или подходило, что-то беззвучно, таинственно пряталось в темноте неподвижных кустов, в непроницаемой тени деревьев. Звонко трещали кузнечики, ярко мигали светляки, что-то трогало лицо... Подкравшаяся ароматная ночь сразу охватила своими жгучими объятиями, влила тревогу и истому, и возбужденный Карташев прошептал:
      - Ну что ж, если я люблю?
      Он побежал дальше. Тревога разливалась по его телу. Он чувствовал робость от встречи и твердил, замирая:
      - Надо, надо, потом будет хорошо, - и бежал дальше.
      В темноте обрисовалась фигура Одарки. Собрав остатки мужества, он догнал и обнял ее. Одарка испуганно рванулась. Он смутился, вторично поймал ее и взволнованно произнес:
      - Одарка, хочешь быть моей женой?
      - Пустыть, панычику! - вырываясь, резко ответила Одарка.
      - Хочешь? - уже испуганно спросил Карташев.
      - Панычику, пустыть! - настойчиво повторяла Одарка.
      Карташеву начинало казаться, что это не он стоит и обнимает Одарку, и не Одарку, а что-то грубое, чужое, с скверно пахнувшим к тому же платьем.
      Он тоскливо-стесненно заговорил.
      - Одарка, я люблю тебя... Одарка, ты... ты, Одарка... ты хохлуша, и я хохол... я буду тебя так любить... Хочешь?!
      - Ой, панычику, пустыть... Конон зобачит...
      - Конон? зачем Конон? он твой жених?
      - Та вже ж...
      - Я не знал, - растерялся Карташев, - а ты?.. ты любишь его? - Одарка опустила глаза.
      - А вже ж люблю, - ответила она тихо, в недоумении поднимая плечо.
      Карташев почувствовал себя в роли Дон-Кихота. Он быстро проговорил:
      - Ну, любишь, так что ж тут. Ты скажи, Конону, что я не знал.
      - Та я ему ничего казати не буду. Пустыть, панычику.
      Карташев обиделся.
      - Нет, скажи, - я не знал. Что ж, если любишь. А я тебя все-таки буду всю жизнь любить.
      - Пустыть, панычику.
      Карташеву было жаль выпускать Одарку.
      - Можно тебя еще раз поцеловать?
      - Ой боюсь, панычику.
      Карташев выпустил Одарку.
      - Ну иди...
      Одарка ушла и даже не оглянулась, а он остался.
      - Как это все глупо вышло, - громко вздохнул он.
      Он подождал, пока затихли шаги Одарки, и медленно пошел по дорожке...
      - Ну, начинайте.
      Корнев перестал петь и покорно заговорил:
      - Горю, горю пень.
      - Зачем горишь?
      - Тебя хочу.
      - Не "тебя", а "поймать хочу".
      - Поймать хочу.
      - Кого?
      - Тебя самого.
      - Вы никогда так не поймаете!
      - Да, - раздумчиво согласился Корнев, возвращаясь один.
      - Ну, становитесь опять.
      Корнев снова запел.
      - Да вы хотите играть?
      - Обязательно.
      - Тёма, будем в горелки? - закричала Наташа, увидев фигуру брата на террасе.
      - Не хочется, - ответил Карташев, садясь в тени террасы.
      - У Тёмы всегда контрасты, - раздался недовольный голос Зины.
      К Карташеву подошла Аглаида Васильевна.
      - Тёма, как можно такие глупости говорить, - с мягким упреком сказала она.
      - Я шутил же, - устало, без возбуждения ответил Карташев.
      - И шутить такими вещами не надо. У меня просто сердце сжалось. Такой глупый мальчик. Я так и вижу тебя в жизни... так сам беду на себя и накличешь.
      Мать ласково гладила голову сына. Карташев, пригнув шею, молча смотрел в сад. Аглаида Васильевна постояла еще и ушла в гостиную. Мягкие звуки рояля понеслись в открытые окна в сад и слились там в одно с живой возбужденной ночью, с волнами света из окон. Карташев подсел к окну и, увидев на нем стихотворения Алексея Толстого, машинально раскрыл на переводе из Гейне:
      Расписаны были кулисы пестро,
      Я так декламировал страстно,
      И мантии блеск, и на шляпе перо,
      И чувства - все было прекрасно.
      Но вот, хоть уж сбросил я это тряпье,
      Хоть нет театрального хламу,
      Доселе болит еще сердце мое,
      Как будто играю я драму!
      Карташев оставил книгу и упорно, задумчиво смотрел в сад.
      "Отчего я вообразил, что Одарка меня любит?! Схватил... грубо... набросился. Как все это глупо и пошло!"
      Он встал. Его потянуло к письменному столу.
      Он ушел к себе в комнату. На зеленом с пятнами столе мирно горела лампа под абажуром, что-то точно махало из темного окна, было чисто, тихо и светло. Он сел в кресло перед столом и, полный нахлынувших ощущений, с карандашом в руках и белой бумагой перед собой, задумался, с чего начать. Он нерешительно грыз карандаш. Осторожно, точно делая преступление, написал он первую строчку. Немного погодя он уже ожесточенно то писал, то смотрел вперед, отыскивая рифмы. Потом, зачеркнув все, он задумался и сразу написал:
      Сердце рвется на простор,
      Сердце ищет дела,
      А живешь, как жалкий вор,
      Глупо и несмело.
      Он прочел и оборвал сам себя:
      - Глупо! И стихи плохие, и собственно, какой простор и какое дело? За Одаркой ухаживать?
      Он сам себе в эту минуту напомнил свою мать и еще строже заглянул в свою душу: фальшь! - повторил он и, зачеркнув, написал:
      Фальшивый, жалкий человек...
      Опять зачеркнул и вновь написал
      Промчится жалкий век бессилья,
      но, заслышав шаги Корнева, он поспешно скомкал все написанное и выбросил в окно.
      - Ты что тут?
      - Да так... хотел было...
      - О-о-й!
      Карташев тоже рассмеялся.
      - Ужинать-с пожалуйте, - заглянул Степан.
      - Эх, здорово засну, - сладко зевнул Корнев, идя за Карташевым в столовую.
      Дни шли за днями в приятном ничегонеделанье, в еде, прогулках по саду, пении и изредка, когда все надоедало, чтении вслух. Иногда ездили в поле, устраивались кавалькады. Корнев сперва энергично отказывался, но потом сдался и даже увлекся верховой ездой. Он выбрал себе совершенно простую лошадь Буланку и был счастлив, когда Буланка, после энергичных и комических понуканий, пускалась в галоп. Тогда он, подпрыгивая и направо и налево, и взад и вперед, работая локтями, победоносно смотрел вокруг и предоставлял смеяться над собой желающим, сколько им было угодно. Если ветер срывал его шляпу, он подвязывал ее носовым платком, отчего горбившаяся его фигура делалась похожей на фигуру бабы. И это его нимало не смущало.
      - Смешно? - спрашивал он небрежно и обращался к своей лошади не то с приказанием, не то с сомнением: "Но-о!" - а когда убеждался, что Буланка и на этот раз была так же глупа, он ожесточенно ударял ее плетью и уже властно кричал: "Но, животное!"
      Они ездили на сенокос и пашню. Иногда Карташев принимался экзаменовать Корнева и спрашивал его, какой тот или другой хлеб. Корнев путался и постоянно становился в тупик. Когда ему надоедало, стоя перед полем, напрасно ломать голову, он кончал:
      - Ну, и убирайся к черту! Так и напиши в своем сочинении, что я, восемнадцатилетний болван, не только не знаю где, и что, и какой это хлеб, но если б ты стал божиться, что жареные булки растут прямо на дереве, то и то поверю.
      - Не жареные, а печеные, - поправляли его.
      - Ну, хоть вареные!.. Что в самом деле пристали?
      Однажды, проснувшись после обеда, Корнев, грызя ногти, сказал Карташеву:
      - Послушай... Сколько времени мы уже в деревне, а, я собственно, почти еще никакого представления о деревенской жизни не имею. У нас как-то удивительно изолированно устроена жизнь от всей остальной деревенской обстановки.
      - Общая помещичья. Ты напрасно не хочешь к батюшке ходить, - он ближе к деревне, - ответил Карташев.
      - Так что ж? я, собственно, по принципу, а то отчего же? Пойдем хоть сегодня.
      Но в этот день посещение отца Даниила не состоялось: приехал Неручев и провел весь вечер. Сперва его чистый, даже щеголеватый вид, немного заносчивая манера оттолкнули было Корнева, но жажда впечатлений заставила его насторожиться.
      - Пожалуйста, господа, - успела предупредить Аглаида Васильевна, - не травите моего Неручева: помните, что он гость.
      Неручев держал себя с достоинством, но вежливо и охотно вступал в разговор. Корнев старался подбирать нейтральные темы - расспрашивал об урожаях, о хозяйстве, о крестьянах. Неручев говорил с видимым знанием дела, жаловался на отсутствие инициативы, указал на многочисленные опыты в своей деревне. Коснувшись крестьян, он отметил, как главное зло - отсутствие образования.
      - Это совсем культурный человек, - изумился Корнев, когда уехал Неручев.
      - Его отец был замечательный человек, - заметила Аглаида Васильевна, вскользь бросив взгляд на Зину.
      - С виду это хлыщ, - сказал Корнев. И, раздумчиво принимаясь за ногти, он докончил, пожав плечами: - Как можно иногда ошибиться.
      Неручев, уезжая, настоятельно звал осмотреть его усадьбу, в которой много было старинных редкостей.
      В условленный день Аглаида Васильевна, Зина, Корнев и Карташев поехали к нему в коляске четверкой.
      Это была очень большая нарядная усадьба в чугунной высокой ограде. Двухэтажный дворец раскинулся посреди двора, и, огибая зеленый круг, дорога заканчивалась у такого подъезда с зеркальными окнами, каким мог бы щегольнуть любой барский дом-особняк в Петербурге. Навстречу высыпал целый штат прислуги: тут были и лакеи в штиблетах, синих фраках с большими металлическими пуговицами с графскими гербами, и лакеи просто в черных фраках, горничные в чепчиках и просто босые девки. Неручев в своей богатой обстановке произвел еще более сильное впечатление дельного барина, умеющего соединить любовь к роскоши с деловитостью, не уступающей даже крестьянской: он говорил, что сам умеет и плуг починить, и плотника поймать на всякой плутне, а что касается хозяйства, то он в курсе всех мелочей и ведет все сам. Корнев даже с удовольствием пожал ему на прощанье руку, совершенно подкупленный главным образом тем, что Неручев постоянно отзывался о крестьянах с симпатией. Вскользь даже как-то выяснилось, что Неручев им уступает все за полцены.
      - У вас тоже так? - спросил Корнев, когда они возвращались домой.
      - Я не знаю, - ответил Карташев.
      - Но отчего же он разоряется?
      - Неурожаи... Но в этом году он совершенно поправил свои дела, ответила Аглаида Васильевна.
      - Он ничего... красивый, - сказал Корнев и покосился на Зину. Аглаида Васильевна сделала суровое лицо и молча, строго смотрела в поле. Корнев сконфуженно замолчал. Зина едва приметно улыбнулась и загадочно довольно смотрела куда-то вдаль.
      Корнев грыз ногти, посматривая мельком на Зину, старался уяснить, нравится ли ей Неручев, и представлял ее в роли madame Неручевой. Он с любопытством искал в ее лице, глазах чего-нибудь такого, что помогло бы ему разобраться. Зина знала, о чем думает Корнев, ее разбирал смех, и она, в свою очередь, также его наблюдала, но не подавала и виду.
      XIII
      Отцу Даниилу восемьдесят четыре года. Дни за днями идут, проносятся годы в вихрях зимних метелей, аромате бузины, полевых цветов, темных вишен тенистого садика, а в маленьких, с запахом васильков и других пахучих трав, комнатах отца Даниила все то же. Все такой же и отец Даниил: выдуло его ветром, выжгло солнцем, загар так и не сходит с лица, как и запах васильков не оставляет его. Старая рука потемнела и высохла.
      Привыкли к нему крестьяне: без него и праздник не в праздник, и жнитво не в жнитво. Возьмет в руки колос, разотрет, сдует с зерна шелуху, оставит ладонь и смотрит - и дивчата и паробки притихли, следят с открытыми глазами и ртом, как смотрит старый поп, а с ним и все его восемьдесят четыре года, видавшие всякие хлеба на своем веку, еще при отцах их и дедах, а то и прадедах. Вся вечность для них в этом высохшем попе, и чрез него одного их связь со всем, что отделяет их степи, их Высь, их деревню от всего остального, что есть и на земле и на небе. И не только того, что есть, но что и было. Никто так, как отец Даниил, не сумеет вспомнить и рассказать, что и как было.
      Помнил он время, когда воз с солью и волами стоил два рубля, помнил, когда солдаты еще пудрили мукой свои косы, помнил времена гайдамачины и сам угощал знаменитых когда-то в околотке разбойников: Калиша, Явтуха и Перистрила. Даром что безбородые еще были, а вся округа дрожала от одного их имени, и не чета им теперешняя мелкота, хоть бы и тот самый Конон. Помнил все отец Даниил и умел рассказывать о старине, о том, что было, что в землю ушло, - как говорил он, - из чего, как из корней, цветет и зеленеет веселая жизнь.
      Не одни крестьяне любили слушать старого летописца: собирались издалека послушать его. Бывало, метель злится, и крутит, и стучит в маленькие окна его дома, а в домике тепло и уютно. Накормит отец Даниил своих гостей чем бог послал - варениками со сметаной, молочной лапшой, а то и борщом с уткой, с кусками прозрачного вареного сала, и поведет их спать в отведенную для них комнату.
      Тут уж чиниться не перед кем, да чинись не чинись - всем одна честь: всем сена довольно, все на полу в ряд, а батюшка у порога. Перед ним каганец, а в каганце сало, в сале фитиль. Сидит батюшка, оправляет горящий фитиль, - сальные свечки еще роскошью тогда были, - тискает сало и говорит о том, что было. Облокотившись на локти, гости нюхают то ароматное сено, то копоть каганца и слушают. Какой-нибудь молодой городской франт забудет и про красный галстук свой, и про барышень, которые в церкви так охорашивались да бросали на него ласковые взгляды. Качается неровное пламя, падает на старое лицо батьки, на его косичку, падает на слушателей, заглядывает в темные уголки, точно ищет испуганных следов того, о чем рассказывает неказистый старый поп. И в сенях слушатели: паробки и дивчата, хоть и лузгают семечки. Изредка батюшка прикрикнет в их сторону: "Цыц, вы!" - и продолжает свой рассказ.
      Начнет, бывало, еще с Запорожской Сечи, когда ключом била жизнь и волнами доходила и до Выси. О том ему еще дед передавал. Сам же он пришел на Высь как раз тогда, когда прадед Аглаиды Васильевны, из Черногории, в начале нынешнего столетия получил это поместие в дар и выстроил всю эту усадьбу, которая и сейчас стоит.
      - Ото детками Аглаиды Васильевны и кончится проклятие. Только первого из их роду и не видел я, того полковника, что беду накликал на весь свой род. А было так дело. В турецкую кампанию тысяча семьсот семьдесят второго года штурмовали в Болгарии один греческий монастырь. Уж господь его знает, как, из-за чего, только монастырь не сдавался, да и полковник тоже крутоват был... Отлички, может, хотел, а то просто огненный воин был: разгорелся, и дело до штурма дошло. Ну, что же? монастырь не крепость, и монахи не воины в развалину весь монастырь обратил. А все-таки еще не взял, бо ночь пришла. Ну, до свету отложили дело. Готовится войско. Не спят. Ночь темная, хоть глаз выколи. Пялят часовые глаза. Ну, что же? смотри не смотри - развалины, развалины и стоят; только что сумно: оно, конечно, сказать - святыня... Только вот в полночь вдруг звон - тихий, жалостливый, как по покойнику... И звон с часовни идет, а часовни уже нет - развалили... Пение погребальное... Ближе да ближе... Не про смертное сердце то пение бывает. Не доведи его никому господь услышать. Еще ближе - огонь показался, факелы, а тут и процессия - в саванах... идут да поют. Услышал и полковник, выскочил, хотел было скомандовать, да нет... посильней хозяин сыскался... так и остался, будто пришибли его. Прошла процессия на стены. И слышат воины чей-то голос проклятие читает войску всему и полковнику, а ему и с потомством до шестого поколения. Кончил голос, и все пропало. Нет ни монахов, ни процессии... опять темно. Развалины одни. Повскакали воины, поглядели друг на дружку: не то было, не то виденье какое... Утром на приступ - никого... точно провалились куда монахи. Обыскали весь монастырь, в пещеру спустились... глядят: лежат в саване в ряд монахи - и все покойники. Вот оно: и славы нет, и душу загубили. Так с похода никто и не вернулся, а того полковника турки захватили и на кол посадили. То первый был...
      Второй-от той, что дом тый состроил, крутой же, скупой был. Так шел слух, что только-только не повесили его в милиции. Деньги, бывало, в лесу держал. Каждый год уж в страстную пятницу едет новую кучу зарывать... Раз этак копал он, а тут откуда взялся ворон, да прямо над ним и закаркай. Поднял он голову, ворон на ветке сидит, смотрит в него человечьими глазами, машет ему крыльями. Так он и обмер, домой приехал уже без языка - и свалился, а через три дня и богу душу отдал. Только уж перед самой смертью опамятовался, языка нет... Потыкал, потыкал пальцем меж тремя пальцами в другую руку: дескать, меж трех деревьев деньги в лесу, да где же их сыщешь? Везде во всем лесу все три дерева.
      - А как узнали, что ворон над ним каркал, когда он без языка приехал?
      Старый батюшка не любил перерывов...
      - Я говорю, что знаю... как да как... не следствие с меня снимаешь...
      У этого, что вот помер, сын в гвардии был, женатый, тоже полковник. Приезжал на похороны. Молодец, высокий, ус черный, длинный, глаз черный, одна природа у всех. Так через год, не больше, слышим, трах! застрелился... неизвестно с чего. От него четверо осталось детей: сын да дочь, да сын еще, да вот мать Аглаиды Васильевны. Эти вот сын да дочь с матерью в этом доме жили. Мать-то, господь ее знает, не то больная... слабость ли в ней к детям была... Видная из себя, глаза голубые... вот как вижу. Придворная дама. Войдешь: не знаешь, куда и косичку свою сунуть от робости - так с виду царица, а обходительная.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18