Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гимназисты (Семейная хроника - 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гарин-Михайловский Николай / Гимназисты (Семейная хроника - 2) - Чтение (стр. 5)
Автор: Гарин-Михайловский Николай
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Да неважно... так, черновик.
      - Ну, да уж там видно будет. Читай.
      Долба смущенно рассмеялся, растрепал свои волосы, мгновение помолчал и начал:
      - Фельетон... Картинки общественной жизни... "Все идет по-старому от начала времени по предопределенному пути..."
      - Ты что ж, не признаешь, что путь этот изменялся и способен и впредь изменяться?
      - Да, пожалуй, это не совсем удачный оборот... Да это, впрочем, для начала... надо ж с чего-нибудь... Как-то это начало все равно, что вот в купанье: раздевался... попробуешь лезть в воду... одной ногой, другой... так, этак... все неловко - пока, наконец, соберешься с силами; бултых сразу...
      - Конечно...
      - Ну-с... "Все так же мчится на своем рысаке счастливый собственник и меньше всего думает о том, что есть миллионы людей, которые позавидовали бы не то что его жизни - жизни кучера его, жизни рысака, это начало все равно, что вот в купанье: разделся... поставят в крытый сарай, а миллионы и такого сарая не имеют. Что ж? Экипаж может испортиться, а непромокаемый плащ человеческая кожа - не боится, как известно, ни дождя, ни ветра".
      Долба оторвался и, рассмеявшись, уставился в слушателей.
      - Ничего... - сказал Корнев.
      Карташев был занят вопросом: мог ли бы он так написать? И, подавленный мастерством пера Долбы, он похвалил:
      - Очень, очень хорошо.
      - Разве? - спросил Долба и весело рассмеялся.
      - Ну, валяй, валяй... Любит, чтоб хвалили... - заметил недовольно Корнев.
      - Ну вот... Ну ладно...
      - "А между тем вторая тысяча лет истекает с того великого момента, когда на земле раздались вечные слова братства, равенства и свободы..."
      Корнев усиленно загрыз ногти и перебил автора:
      - Здесь, некоторым образом, игра ума...
      - Ну, так ведь я уж, конечно, так, чтоб посильнее...
      Дверь отворилась, и вошли Вервицкий и Берендя.
      Долба положил свою рукопись и, здороваясь с пришедшими, заявил Вервицкому:
      - Твоя завтра в набор... смотри.
      Вервицкий посмотрел, увидел надпись, внимательно прочел и повторил с некоторым вопросом в голосе:
      - Патологический?
      - Значит, если буквально, - пояснил Долба, - болезненный.
      - Чем же болезненный? - немного огорчился Вервицкий.
      Все рассмеялись.
      Берендя принялся объяснять ему.
      Но Вервицкому не понравилось его объяснение, и он нетерпеливо перебил его:
      - Ти-ти-ти... терпеть не могу, когда ты лезешь не в свое дело, берешься за то, чего сам не понимаешь.
      - Но... позволь, почему я не понимаю?
      - Да, не понимаешь - и конец. Объясни, - обратился он к Корневу.
      Корнев объяснил, стараясь облечь все в такую форму, чтоб не задеть самолюбия Вервицкого.
      Вервицкий стоял, засунув руки в карманы, расставил ноги и слушал, смотря внимательно в пол.
      В передаче Корнева ничего обидного для его авторского самолюбия не оказалось, и он проговорил удовлетворенно:
      - Теперь понимаю... А то ти-ти-ти, ти-ти-ти, и ни черта.
      - Я... я... тебе то же самое говорил, с тою разницею, что не принял твоего самолюбия, что ли...
      - Ерунда... - перебил его Вервицкий, - опять ерунда...
      - Да... да... какая же ерунда?
      И Берендя нежно приложил пальцы к своей груди.
      - А вот такая, - ответил упрямо Вервицкий.
      - Ты... ты... сердишься, Гораций, значит, ты не прав, - сказал Берендя.
      Вервицкий передразнил его и заключил:
      - Выдернет ни к селу ни к городу и рад.
      Затем, не удостаивая больше внимания своего друга, он обратился к Долбе:
      - Ты что ж, уже читал мое сочинение?
      - Прочел.
      - Ну что, как?
      Несмотря на грубоватую решительность, в голосе Вервицкого слышались тайная тревога и страх.
      - Да ведь что ж? Небольшая вещица... Да ничего.
      - Я ведь ее так, между прочим, и написал, - объяснил Вервицкий. - Ну ничего так ничего: и то добре и то в шмак... Э, и ты написал. Ну, покажи, покажи...
      В это время пришли Семенов и Рыльский.
      Вервицкий, схватив рукопись Долбы, уселся к окну и принялся читать ее с таким решительным и вдумчивым видом, с каким только когда-либо автор читал новую вещь своего собрата.
      Началось обсуждение тем.
      - Ты на чем же остановился? - обратился Долба к Карташеву, когда до него дошла очередь.
      - Я, собственно, еще ни на чем не остановился.
      - Что-нибудь историческое? - посмотрел Долба на Корнева.
      - Отчего, собственно, историческое? - насторожился Карташев.
      - Ну, что хочешь...
      - Научное разве что-нибудь, - нерешительно произнес Карташев.
      - Что ж из научного? - спросил Корнев. - Я думаю, этот отдел нам не по плечу... Какую научную статью мы можем написать?
      - Отчего ж? - сказал Долба. - Популяризацию, например, Фохта, Молешота, Бюхнера.
      - Их в русском переводе нет: по Писареву разве.
      - Ну, это уж будет популяризация популяризации, - ответил огорченно Карташев.
      - Я беру на себя, - заявил Корнев, - отдел критики... собственно, конечно, не критики, а сжатое изложение и некоторые соображения по части текущей литературы.
      - Ну, что ж, отлично... Это красивый отдел, и у тебя выйдет. Ну, останавливайся и ты на чем-нибудь...
      - Нет, я ничего не буду писать, - сказал Карташев, отчего-то вдруг обидевшись.
      - Да ты чего? Ну, пиши научное...
      - Нет, да я... нет.
      - Послушай: да ты, может быть, критический отдел хотел... так бери, пожалуйста.
      - Нет, нет...
      - Да пиши... Ведь в критическом отделе могут и двое работать. Собственно даже, я думаю, для большего интереса можно и полемику устроить: один написал, а кто-нибудь, может быть, возражать станет.
      - Это хорошо, - повеселел Карташев. - Ну, так вот, ты и пиши, а я тебе возражать в следующем номере буду...
      - Да, может, и не придется?
      - Наверно, придется.
      Все рассмеялись.
      - А теперь я вот что возьму, - продолжал Карташев. - Я напишу о вреде классического образования.
      - С какой стороны?
      - Со всех... Во-первых, теоретически докажу.
      - То-то теоретически, - вставил Рыльский, - а то практически...
      Все рассмеялись.
      - Ты напиши, - дал совет Корнев, - что практически неудобно классическое образование в том отношении, что есть иногда опасность умереть от смеха. И знаешь: маленькую иллюстрацию к этому... Картинки...
      Карташеву было обидно, что его тему вышучивают.
      - Шутить так шутить, а серьезно говорить - так и давайте. Одно дело наш Дмитрий Петрович... ничего общего здесь нет с общей постановкой классического образования.
      - Да нет... тема благодарная, - согласился Корнев.
      Но как он ни старался проговорить это серьезно, в голосе его чувствовалась подозрительная нотка, и Рыльский подхватил ее:
      - И я тебе советую, когда уж все там изложишь, что хочешь, - привести как последний аргумент такой: из всех времен только у самих классиков не было классиков, а между тем они-то и являются идеалом.
      - Сиречь, - перебил Долба, - надо, двигаясь вперед, стать передом не к заду...
      - Я ничего не буду писать, - обиделся окончательно Карташев.
      Бросили шутки, и все начали урезонивать его.
      - Да ничего не хочу, - упрямо твердил он. - Не буду. Вышутили, вышутили, и пиши. Не буду.
      - Послушай, ну, что ты в самом деле... Ну что ж, нельзя, значит, пошутить? Далай-лама ты, что ли?
      - Не далай-лай...
      Карташев как ни был обижен, но не мог не рассмеяться тому, что не мог выговорить: далай-лама.
      - Рыло ты, - сказал Корнев, добродушно путая густые волосы Карташева, который после своего невольного смеха сидел с глупой физиономией, напрасно стараясь придать ей обиженный вид.
      - Ну, кто серьезно вышучивал? Глупо же... Прекрасная тема, вполне современная, назревшая.
      - Может ведь так, братец мой, выйти, - заметил серьезно Семенов, - так напишешь, что и классическое-то образование все к черту отменят.
      Как ни удерживалась компания от смеха, чтоб еще больше не огорчить Карташева, но сил не хватило, и все опять расхохотались.
      - Дурачье, - проговорил, фыркая, Карташев.
      - Ну, послушай... - сказал Рыльский. - Брось к черту, да и бери, что ли... Мне пора... Я должен идти сегодня с родными.
      Карташев вспомнил про свое обещание сестре Корнева, ее приглашение и, окончательно развеселившись, согласился:
      - Ну, хорошо, черт с вами.
      - А Дарсье так и не приехал.
      - Врешь, приехал, - ответил вошедший Дарсье, по обыкновению одетый с иголочки.
      - Ну, а ты что берешь?
      - Ему отдел мод завести, - предложил Рыльский.
      И, пока все смеялись, Дарсье добродушно повторял:
      - Свиньи... Право, свиньи...
      - Нет, в самом деле, ты что берешь?
      - В сущности, я ведь совсем не владею пером.
      - Не будь скромен, - вставил Рыльский, - ни пером, ни языком.
      Дарсье сконфуженно провел рукой по своему лицу:
      - Не злоупотребляю, может быть.
      - О-го! - ответил Рыльский и запустил руку в кудрявую шевелюру Дарсье.
      - Ну, уж это пожалуйста, - Дарсье отшатнулся, - языком мели, что хочешь, а рукам воли не давай. Знаешь пословицу: jeu des mains, jeu des vilains*.
      ______________
      * Руки распускают только мужланы (франц.).
      - По-русски это выходит, - перевел Долба, смеясь своим смехом, - у всякого человека свой гонор есть.
      Однажды Карташев, взволнованный, пришел из класса домой, наскоро пообедал и заперся в кабинете.
      Лежа на диване, он держал только что вышедший гимназический журнал и читал с наслаждением свою статью, переписанную четким, крупным почерком. Карташеву казалось, что это не он писал: так плавно и гладко читалось теперь написанное.
      Он прочел залпом. Ему не захотелось больше ничьих статей читать, и с журналом в руках, торжествующий и смущенный, он пришел в столовую, где сидела Аглаида Васильевна с детьми: Зина пытливо вскинула глаза на брата, остановилась на мгновение на его тетради и проговорила тем разочарованным голосом, когда вперед уже знаешь, в чем дело:
      - А-а, журнал...
      - Покажи, - протянула руку Аглаида Васильевна.
      Карташев дал ей журнал и с довольной гримасой небрежно сел на стул у стола.
      Аглаида Васильевна перелистывала довольно толстую тетрадь и, остановившись на статье сына, начала ее читать.
      - Мама, читай громко, - потребовала Зина.
      Карташев напряженно следил за ней глазами все время, пока она читала. Иногда она улыбалась, и тогда он вскакивал и смотрел в журнал: чему именно улыбается мать.
      Когда она кончила, он впился в нее глазами. Мать некоторое время молчала и наконец сказала с усмешкой:
      - Глупенький ты.
      Карташев не ожидал такого отношения. Он покраснел и смутился. Он спросил, стараясь быть равнодушным:
      - Тебе не нравится?
      Мать недоумевающе пожала плечами:
      - Не-ет... ничего...
      Какая-то непривычная сухость тона еще тяжелее задела Карташева.
      Мать начала читать следующую статью Корнева: "Нечто о художественном".
      - У него очень логически развивается мысль, - заметила она мимоходом и опять сосредоточенно погрузилась в чтение.
      Кончив, она вскользь окинула взглядом сына и, задумавшись, смотрела в окно. Карташеву казалось, что она думала в это время о том, что Корнев написал прекрасную статью, а он, ее сын, написал бездарную плохую, и ей стыдно теперь за него. Сердце Карташева тоскливо сжалось. Он сидел смущенный, растерянный и весь был охвачен мыслью, как бы хоть не заметили и не угадали его душевного состояния. Никто ничего не заметил: мать встала и вышла из комнаты. Зина, тоже вдруг потеряв интерес к его журналу, продолжала заниматься. Карташев посидел еще и, незаметно захватив журнал, ушел с ним к себе.
      Там он бросил журнал на стол, а сам, улегшись на диване, долго лежал с открытыми неподвижными глазами, заложив руки за голову.
      - Ну, что ж, - подавленно произнес он вслух, - не буду больше никогда писать - и конец.
      И в гимназии говорили о статьях Корнева, Долбы, Беренди, но о Карташеве все молчали. Он видел это, и больное чувство мучило его каждый раз, когда речь заходила о журнале. Он старался делать равнодушное лицо и давал себе всевозможные клятвы никогда не брать пера в руки. Но часто по вечерам, когда уже все расходились спать, он садился за письменный стол и подолгу сидел над белым листом бумаги. Иногда он пробовал писать, не думая, что подвернется, и страница-другая увлекали его, но, перечитав написанное, он, испуганно оглядываясь, уничтожал рукопись.
      VI
      ВЕРВИЦКИЙ И БЕРЕНДЯ
      Однажды Вервицкий и Берендя возвращались вместе из гостей.
      Друзья шли молча.
      - А не любит меня Корнев за то, что я ему правду-матку режу, проговорил Вервицкий.
      - Да ты когда резал?
      - Да всегда.
      Друзья опять замолчали.
      - Зайдешь, что ли? - пригласил Вервицкий, подходя к воротам своего дома.
      - А можно?
      - Только долго не сиди и вперед уговор: больше двух папирос не дам.
      - А к чаю хлеб будет?
      - Этого сколько хочешь: тятькин.
      Друзья, низко пригнувшись, вошли в калитку, прошли под освещенными окнами верхнего этажа, причем Берендя для чего-то даже пошел на цыпочках; затем свернули в маленький, темный проход и стали осторожно спускаться по крутой лестнице.
      - Ой! - споткнулся Берендя и ухватился за плечо Вервицкого.
      - Да ну!.. пусти, - ответил своим грубоватым, сиплым голосом Вервицкий и отворил дверь в низкую комнату, освещенную висячей лампой. Он быстрым пытливым взглядом обвел комнату и сейчас же что-то заметил.
      - Ну, теперь поймал подлецов.
      Он встал на табурет, достал с полки ящик с табаком и внимательно, долго смотрел на него. На лице его было и удовлетворение от искусно выполненного плана, и огорчение о погибшей безвозвратно горсти табаку. Его охватила злоба, он начал браниться и, наконец крикнув: "Отцу скажу!" - выскочил из комнаты.
      Берендя как-то весь съежился во время этой сцены, и только когда Вервицкий ушел, он облегченно вздохнул. Рассеянно скрутив папиросу, он осторожно уселся на стул и, смотря в окно, стал пускать густые клубы дыма.
      Сверху донесся сперва голос Вервицкого, затем резкий громкий - отца, затем визг братьев.
      "За уши дерет", - мелькнуло в голове Беренди, и он испуганно раскрыл глаза и насторожился.
      Дверь быстро отворилась, и вошел Вервицкий. Он остановился, неприятно огорченный клубами дыма.
      - Начадил уж, - обратился он ворчливо к другу.
      Но, заметив при этом и неимоверно толстую папиросу, он окончательно взбесился:
      - Ты бы уж из всего табаку сделал!
      - Если тебе обидно, я назад положу.
      - Обидно, что табак переводишь. Хотя бы затягивался. - Вервицкий отворил фортку. - Сядь хоть около фортки, чтоб дым выходил.
      - Изволь, - согласился Берендя.
      Наступило молчание.
      - Ну что, им уши надрал отец?
      - Конечно, надрал, - ворчливо ответил Вервицкий. - Подлецы, каждый раз. А я откуда возьму? отец вот дает рубль в месяц - и изворачивайся на него.
      - Да тебе на что при всем готовом?
      - На что? Да вот табак.
      - Глупости.
      - Глупости, когда чужой, а купи его.
      - Куренье вредно.
      - Зачем же куришь?
      - Я ведь, только если угостят.
      - А я вот не могу... Не на что купить - лучше курить не буду, а чужого не попрошу.
      - Послушай, я вот получу деньги, подарю тебе полфунта.
      - Слышали.
      - Право, подарю... А давно не высылали: хозяйка, того и гляди, выгонит... Чай вышел...
      - Приходи ко мне чай пить. Идешь в гимназию - зашел, вечером зашел: напился и пошел.
      - Я ведь, собственно, не любитель чаю. У меня в библиотеке полтора рубля есть... мог бы.
      - Ну, уж я этого не понимаю.
      Принесли чай, и друзья жадно набросились на еду.
      Наевшись, напившись, Берендя улегся на кровать, причем Вервицкий, подобрев, добродушно проговорил: "Постой", - и подостлал под ноги Беренди, чтоб не запачкать одеяло, пальто гостя, а сам, усевшись к окну, взял гитару и, куря и смакуя, начал тихо наигрывать малороссийские мотивы. По низкой комнате в облаках дыма понеслись жалобные прерывающиеся звуки. Под них Вервицкий мечтал о своей будущей литературной славе, о Зиночке Карташевой, а Берендя лежал и не хотел ни о чем думать. На первом плане у него стоял вопрос о деньгах и о причине их невысылки, хорошо известной ему: вероятно, отец опять запил, и с этим вместе рисовалась ему вся тяжелая домашняя обстановка чиновника с грошовым жалованьем, громадной семьей да к тому же пьющего запоем.
      Наигравшись, Вервицкий тоже пожелал поваляться на кровати и, слегка толкнув друга, сказал "пусти", улегся рядом с Берендей.
      Он продолжал плавать в волнах своей будущей славы, той славы, которую всю без остатка он сложит к ногам Зиночки.
      Беренде хотелось говорить. Все то, что в данный момент парализовало его мыслительные способности, просилось на язык.
      - Ты знаешь, мой отец запоем пьет, - проговорил он.
      - Гм! - ответил неопределенно Вервицкий.
      - Собственно, если рассказать все - черт знает, ведь это какой трагизм, в сущности... Он ведь, когда напьется... ночью...
      Берендя понизил голос и широко открыл свои желтые глаза.
      - Отец пьяный, в одной рубахе, качается и бежит за нами по комнатам, а мы с матерью все от него... кричим...
      - Послушай, - перебил его Вервицкий, - ты не обижайся: я тебе совет дам - никогда не рассказывай этого, потому что делу ты этим не поможешь, а сам выходишь в каком-то таком несимпатичном свете...
      - Да я никогда никому и не говорю, - испуганно успокоил друга Берендя.
      - И не надо говорить.
      Друзья опять замолчали.
      Мысли Вервицкого получили другое направление. Он думал о своем друге, о том, что он не то что дурак, а так, черт его знает что, без всякого такого уменья все это так делать, чтобы выходило по-людски. Ему жалко стало своего обездоленного друга, ему даже захотелось как-нибудь смягчить свое резкое замечание, которое он сказал от доброго сердца для его же пользы. Он стал уже придумывать что-нибудь, но в это время его вдруг точно что кольнуло в сердце, он быстро схватился за отвислый карман своей старой, из отцовской переделанной, жилетки, и, пощупав тяжелые серебряные часы, удачно купленные на толкучке за четыре рубля, вынул их, приподнялся на локоть к свету, сперва скользнул взглядом с удовольствием по крышке, затем, нажав пружину, посмотрел, который час, и, свистнув, проговорил:
      - Э-ге-ге-ге! Десятого двадцать минут... Иди, иди, - добродушно обратился он к Беренде, - я еще ничего не готовил.
      - О! - встревожился Берендя, - и мне тоже ведь надо.
      Он оделся, скрутил на дорогу еще одну папироску, третью по счету, предварительно спросив:
      - Можно?
      - Ну, да крути, да не разбрасывай хотя, - ответил Вервицкий.
      И пока Берендя крутил, поглядывая в то же время добродушно-лукаво на Вервицкого, что вот, дескать, не в счет, последний с добродушно-разочарованной миной следил за неумелым крученьем Берендей папироски и за исчезавшим в папироске табаком. Ему жаль было не табаку, а все того же Берендю, который и этой мелочью, и неуменьем крутить, и посягательством на эту третью папироску так характерно обрисовывался в глазах молодого писателя.
      - Да, мелочи рисуют людей, - вздохнул Вервицкий, когда Берендя уже скрылся за дверью. И он продолжал стоять в той же позе и все так же смотреть с высоты своего умственного пьедестала на ушедшего Берендю. И таким маленьким и жалким казался ему его друг и все делался меньше, пока не превратился наконец в какую-то точку и не слился с длинным лучом свечки, на которую так долго, не мигая, засмотрелся Вервицкий, - так долго, что у него наконец заболели глаза. Он усиленно сжал веки, а когда открыл, то уж перед ним не было ни Беренди, ни литературной славы, ни Зиночки: перед ним стоял его белый некрашеный стол, а на нем лежал ранец с учебными тетрадями. "Наука горька, но плод ее сладок", - и Вервицкий решительно, ни о чем больше не думая, потянулся за ранцем.
      А Берендя шел, волоча свои длинные ноги, по пустым, спящим улицам; желтоватые глаза его бесцельно смотрели вперед, и он машинально, но все дымил своей папироской, пока она не искурилась до того, что начала не на шутку жечь ему пальцы.
      - А, черт с тобой, - проворчал он, на мгновение отвлекшись от своего созерцательного настроения и бросая окурок.
      Затем он опять погрузился в свое состояние и вышел из него только тогда, когда где-то вблизи раздался сиплый, пьяный голос человека, который, очевидно, разговаривал сам с собой.
      Действие уже происходило за городом, в том месте, где большой темный бульвар отделял собственно город от предместья.
      Берендя сделал несколько шагов и наткнулся на сидевшего на скамье какого-то громадного верзилу.
      - Ты... ты что кричишь? - спросил Берендя, немного смущенно пятясь от верзилы.
      - А ты что? - проговорил сиплый голос, и, вдруг поднявшись, верзила быстро схватил Берендю за горло. - Давай денег.
      "Задушит", - судорожно, мучительно мелькнуло в голове Беренди и, метнувшись, он прохрипел странным, не то просящим, не то раздраженным голосом:
      - Да пусти же.
      - Давай деньги.
      - Нет же! - с горечью ответил Берендя. - Я гимназист... Какие у меня деньги?
      - Зачем же ты шляешься по ночам? - смущенно пробормотал верзила, опуская руки.
      - Я занимался у товарища и домой иду... Нарочно ходил к товарищу, чтоб хоть двадцать копеек достать... чаю, сахару нет.
      - Дурак же ты...
      - Ну что ж... - поматывая, по обыкновению, головой, ответил Берендя.
      Он остановился и подумал: в сущности, добрый человек.
      - Ну, спасибо, что отпустил, - нерешительно проговорил он и протянул руку верзиле. - Я Берендя.
      - Петр Семенович, - угрюмо отрекомендовался верзила.
      - Милости просим ко мне. Я живу на Почтовой, в доме Терениной.
      "Черт его знает, зачем я его в гости зову", - подумал Берендя.
      - Приду, - лаконически ответил верзила и вдруг, засунув руку в карман, вынул оттуда два двугривенных и, протягивая Беренде, сказал:
      - Ты ходил за деньгами - на.
      Берендя мгновение колебался.
      - Отдашь.
      - Спасибо, Петр Семенович, как бы только вас это не стеснило...
      - Не беспокойтесь.
      - Слушайте, Петр Семенович, в таком случае и вы дайте мне свой адрес: я скоро получу деньги.
      - В любом кабаке спросите.
      Верзила указал наискосок бульвара.
      - Утром, в то время как в гимназию ходите, я почти всегда там.
      Берендя еще раз поблагодарил, пожал руку и добродушно заметил, уходя:
      - А вы мне, Петр Семенович, таки помяли шею.
      - Да уж... извините... - угрюмо ответил верзила, с опущенной головой исчезая в кустах бульвара.
      "Что за черт, - думал Берендя, шагая дальше с сорока копейками в кармане, помятой шеей и с неясным впечатлением от всей этой неожиданной встречи, - надо посмотреть, не в крови ли деньги?"
      Войдя в улицу, он подошел к фонарю и внимательно осмотрел оба двугривенных. Деньги оказались чистыми. Берендя усмехнулся, спрятал их в карман и пошел дальше.
      Вернувшись домой, он долго ходил по своей комнатке, все обдумывая свою неожиданную встречу. В общем, она оставила в нем какое-то приятное впечатление от поставленного по существу вопроса.
      "Он человек, я человек", - и Берендя останавливался, смотрел своими лучистыми глазами вперед, пожимал плечами, усмехался и говорил: "Вот, черт побери!"
      С общепринятой точки зрения тем не менее дело выходило из ряда вон, и Берендя не знал, на чем остановиться: считать ли себя правым, что пригласил этого бродягу к себе и не только пригласил, но и взял у него деньги, или смотреть на себя чуть ли не как на участника этого бродяги. Им овладевало по временам брезгливое чувство, и он повторял свое "черт возьми" уже с раздражением и решал, что обо всем этом не следует никому, а уж тем более Вервицкому, и заикаться. Но опять, продолжая рыться в своих ощущениях, он наталкивался на что-то другое, перед чем все условное отодвигалось на задний план, а впереди стоял только человек...
      "Во времена классиков, - иронизировал сам с собою Берендя, какой-нибудь Диоген..."
      Берендя вспомнил сегодняшнюю тему Карташева и раздраженно усмехнулся.
      "Только и учишь весь этот классический мир для того, чтобы не сметь и думать о той классической простоте и ясности существа вещей, какая была. С каким-нибудь пропойцей, может быть, разбойником, я, мальчишка, договариваюсь в два слова до человеческого, а в взрослом обществе этот человек доходит до пропойства, до потери человеческого".
      Берендя плюнул и подумал:
      "Я очень рад, что и пригласил его и деньги принял".
      Берендя с удовольствием ощупал пальцами деньги и подумал!
      "А недурно бы что-нибудь съесть да рюмочку водки..."
      Он осторожно подошел к двери, приотворил ее и долго стоял, всматриваясь в темноту и прислушиваясь. Но все было тихо, все давно спали, и Берендя, затворив опять дверь, возвратился к себе. Он нерешительно остановился перед учебниками, отошел от них, приблизился было к скрипке, но, вспомнив, что все спят уже, он и скрипку оставил и, взяв книгу, повалился с ней на кровать.
      Он читал до тех пор, пока весь керосин не сгорел в лампе, пока слабый рассвет не заглянул в окна, и только тогда, наскоро раздевшись, он лег на кровать. Но долго еще ворочался, чутко прислушиваясь к шороху, к каждому скрипу, переживая неприятное ощущение не то страха, не то какого-то нервного переутомления. Даже засыпая, он постоянно вздрагивал всем телом, и ему казалось, что он все падает с размаху, все срывается стремительно в какую-то пропасть. Наконец он заснул нервным, тревожным сном, мечась по кровати и отчаянно скрипя зубами.
      Этот скрип на друга его Вервицкого всегда наводил панический ужас и был еще лишней причиной относиться пренебрежительно к Беренде, считая его каким-то недоделком.
      VII
      ПРОПОЙЦЫ
      - Ну-с! Так как же? - обхватив за руки Берендю, как-то в классе во время рекреации остановил последнего Долба.
      Берендя, притиснутый Долбой к стене, смотрел на него и вдруг решил поделиться с ним своим секретом.
      - П... послушай, - начал он таинственно, - вот, че... черт возьми, у меня есть два знакомых...
      - Каких знакомых?
      - Пропойцы!
      Берендя фыркнул.
      - Какие пропойцы?
      - Один техник, другой учитель... - Берендя рассказал Долбе о своей фантастической встрече и знакомстве с Петром Семеновичем и его товарищем, Васильем Ивановичем, которого вскоре привел к Беренде Петр Семенович.
      - И... интересный тип... умные, - кричал Берендя.
      - Ну?!
      - Вот... вот... тебе крест... Черт знает что такое.
      - И сошелся с ними?
      - Да... да, сошелся...
      Берендя, как-то пригнувшись и показывая свои гнилые зубы, всматривался нерешительно в Долбу. Долба смотрел на него некоторое время и наконец залился своим мелким смехом.
      - Ах, черт! - тряс он головой, и трудно было сказать, что означал его смех: сочувствие Беренде, удивление или презрение к нему.
      Смех Долбы так долго продолжался, что Корнев, сидевший в это время за какой-то книгой и усердно обгрызавший свои ногти, оторвался и лениво окрикнул его, не поворачиваясь:
      - Ну, чего там?
      Долба в ответ еще энергичнее рассыпался своим мелким смехом, покраснел и усиленно тряс головой. Корнев бросил книгу и, подойдя к нему и Беренде, проговорил:
      - Ну?
      Между смехом Долба передал о знакомстве Беренди с пропойцами.
      - Ну? - переспросил Корнев, когда кончил Долба.
      - Ну, и ничего, - ответил немного уже смущенный Долба.
      - Чему же ты смеешься?
      - Отчего мне не смеяться?
      - Рыло!
      - За... замечательно интересный народ, - приложил Берендя свои пальцы к груди.
      - Гм! - протянул раздумчиво Корнев.
      - Посмотреть бы их надо? - не то советуясь, не то советуя, предложил Долба.
      - Их, что же, за деньги показывают? - спросил Корнев.
      - За... зачем? - не понял Берендя остроты, - так прямо п... приходите.
      Посмотреть новых знакомых Беренди собрались: Корнев, Рыльский, Долба, Карташев. Корнев привел к Беренде и своего двоюродного брата Моисеенко, студента университета. К Моисеенко и Корнев, и вся компания относились с уважением.
      Моисеенко был простой с виду, вдумчивый и серьезный, весь поглощенный своими мыслями человек. Казалось, не было книги, которой бы он не прочел. На все, что для компании представлялось неясным, у Моисеенко всегда были определенные и точные разъяснения. Он охотно давал их, ставил ни во что свою эрудицию и поэтому пользовался в кружке Корнева авторитетом. Можно было спорить с Корневым, с Рыльским и Долбою, но с Моисеенко не спорил никто, и когда молчавший до того Моисеенко начинал говорить, то все споры сами собой кончались. Для компании это был тот же Писарев, Бокль, Дарвин, с тою разницею, что те были далеки, бывали не всегда понятны, а этот был близок и понятен.
      С виду, впрочем, никакого поклонения или почитания не было - относились даже как будто пренебрежительно.
      Отношения Беренди к пропойцам были очень своеобразные. Они брали у него деньги, изредка заглядывали в его квартиру, а то встречались с ним в той части бульвара, где он жил.
      Берендя уже знал их историю, выслушивал терпеливо проклятия Петра Семеновича по адресу своих врагов и блаженный лепет товарища его Василия Ивановича:
      - Вы умный, хороший, вы честный, вы очень умный...
      - Че-ем я умный? - растерянно говорил Берендя.
      - Вы скромный и умный... Вы поняли жизнь лучше нас... вам жить.
      - Расслюнявился, - обрывал его Петр Семенович. - Уж тоже нашел... Вам сколько лет? - обращался он пренебрежительно к Беренде.
      - Семнадцать.
      - Семнадцать, - у вас на губах молоко не обсохло еще, а в ваши годы я уж в морду залепил профессору... Подлец, хоть бы пожаловался... ей-богу! "Я, говорит, семейный человек, не губите меня".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18