— Так, так, — ответил он, по-глупому гордясь.
После наступления темноты он легко определился по звездам — на небе не было ни облачка, — рассчитал курс и вызвал на вахту мистера Нуля, а Ангела отпустил отдохнуть. Став на пороге капитанской каюты, бодро доложил:
— Все на уровне, сэр. Более или менее.
И улыбнулся. Потом помедлил у входа в радиорубку и, решившись, вошел. Ему хотелось осмотреть старушку-рацию. Щелкнул включением, стал крутить настройку. Целую минуту слышны были одни помехи. Рация была маломощная, а они находились далеко от берега. Но он, сам не зная почему, продолжал крутить: верно, все то же моряцкое шестое чувство. И вдруг совершенно неожиданно раздался отчетливый, громкий голос:
Он открыл было рот, чтобы ответить, но спохватился и выключил микрофон. У него за спиной, высоко вздернув брови, уже стоял капитан Кулак. Еще через секунду рядом оказался мистер Нуль, за ним толпились Джейн и мистер Ангел.
— Не отвечать! — шепотом распорядился капитан.
— Так я и знал! Не надо было ее чинить, — простонал мистер Нуль.
Джейн просунула в рубку голову и прислушивалась к гудению ламп.
Они обменялись взглядами.
— Чтобы узнать, надо ответить, — произнес Питер Вагнер строку из какого-то романа.
Капитан Кулак приложил палец к губам.
— Когда у нас был самолет, — прошептала Джейн, — мы один раз тоже вот так ловили помехи, помехи, а потом вдруг глядь — американские военно-воздушные силы нас и сбили над горами.
— Очень даже может быть, что это военно-морской флот, — сказал мистер Ангел.
Питер Вагнер щелкнул переключателем.
— Я — «Необузданный», — отчетливо произнес он. — Вас слышал. Назовитесь.
Капитан Кулак тяжело оперся одной рукой на трость, другой на переборку.
— Здорово, «Необузданный», — раздалось по радио. — Я же твой давний дружок «Воинственный», детка! Через час увидимся, усек?
И пошли помехи.
Трость вылетела из-под капитана Кулака, и он плюхнулся на палубу, точно огромный зеленоватый младенец.
— Гаси огни! — прохрипел он, сидя на полу.
— Разве вы здесь распоряжаетесь? — возмутился Питер Вагнер и зачем-то притянул к себе Джейн, будто брал ее под защиту,
— Вы говорили, здесь я капитан! — Питер Вагнер почувствовал знакомый всплеск злости. От запаха волос Джейн злость его набирала силу. — Разделять...
Дальше опять шел большой пропуск, Салли Эббот вздохнула и захлопнула книгу.
III
Размолвка между стариком и старухой усугубляется
Страсть правит людьми, и правит всегда неразумно.
Бенджамин Франклин, 5 февраля 1775 г.Салли была не из быстрых чтецов. Она имела обыкновение не торопясь смаковать прочитанное, даже когда знала, что тратит время на заведомую чепуху. А тут еще то ли мягкие подушки за спиной были причиной, или бодрящий холодок солнечного осеннего дня, или незначительность того, что она читала — Горас бы удивился, почему она до сих пор не бросила эту книжонку, жалко попусту транжирить жизнь, бывало, повторял он, — но она то и дело отвлекалась, начинала клевать носом и задремывала; и теперь, когда отложила книгу, не дочитав и до половины, было уже далеко за полдень.
На этот раз ее оторвал голод. Она огляделась, недоуменным взглядом воспринимая окружающую действительность — вернее сказать, другую действительность, потому что книжка, при всей своей глупости, была наглядна, как сновидение: Салли видела и этих людей, и этот нелепый старый мотобот, видела так же явственно, как на картинках. Она посмотрела на обложку — там была изображена полуголая девица и ужасный старый капитан (совсем не такие, как она себе представляла) — и покачала головой. «Ну куда это годится», — вздохнула она. Ведь у капитана должны быть крошечные, будто пулями пробитые глазки, а девица нарисована с черными волосами. Ей вспомнилась — будто выплыла из другого времени и места — их вчерашняя ссора с Джеймсом. На расстоянии все казалось глупым, высосанным из пальца, как злоключения в книжке, которую она читала. И, глядя в окно на разноцветную листву и голубое-голубое небо, Салли уже подумывала о том, чтобы позвать брата и помириться. Очень может быть, что в какой-то момент, когда она дремала и не слышала, он поднимался к ее порогу и отпер дверь.
Она решила встать и проверить. Пол был такой холодный, будто босиком ступаешь по снегу; пришлось, хоть и не терпелось подбежать к двери, все-таки задержаться немного и сначала надеть шлепанцы, а уж заодно и серую вязаную кофту. Слышно было, как внизу зазвонил телефон. Салли подошла к двери, повернула ручку: нет, заперто. «Вот осел старый!» — вслух сказала она. Телефон продолжал звонить. Он небось во дворе где-нибудь яйца собирает, чистит коровник, кормит свиней и лошадей, или что там ему сейчас полагается делать. Ну что ж, подумала она, пусть звонят, она тут бессильна — она сидит под замком у себя в спальне, как бедная сумасшедшая старушка из какого-то романа. И пошла к двери на чердак, чтобы принести себе еще яблок. По дороге она ощутила запах из-под умывальника, куда задвинула утром полное судно. Надо бы как-то его вылить, подумала она, нахмурив брови. Может быть, на чердаке найдется старое ведро. Обдумывая эту проблему, она стояла у окна, выходящего на передний двор, за которым шла дорога, и вдруг, почти бессознательно, приняла самое простое решение: подняла раму, сморщив нос, поднесла судно к окну и вывернула его содержимое на кусты у стены. И уж после этого пошла за яблоками.
Когда Джеймс собрал яйца, напоил скотину и вернулся в дом, телефон надрывался. Он, пожалуй, догадывался, кто это звонит. Снял трубку, бодро произнес:
— Алё?
— Здравствуй, па. Это Джинни.
— Я так и думал, что это ты, Джинни.
— Вот позвонила узнать, как у вас там дела.
— Я так и думал, что ты позвонишь узнать.
Он представил себе, как она хмурит брови.
— Ну? — спросила она.
— Что — ну?
— Как у вас дела?
— Да прекрасно. Все в полном порядке. А у вас как?
Она спросила:
— Как тетя Салли?
— Тетя Салли? Жива вроде.
Последовало молчание.
— И как же прикажешь тебя понимать?
— Дело в том, что она не вставала сегодня. Осталась у себя спать.
— Совсем не вставала?
— Вроде бы нет. Я, понятно, под дверью не подслушивал.
— И ничего не ела?
Старик наклонил узкую старую голову и прищурился на палые листья, осыпавшие газон.
— Папа!
— Нет. Вот тут могу определенно сказать: не ела.
Он представил себе, как дочь озабоченно хмурится, может быть, достает сигарету. Наконец, наверно сделав затяжку, она сказала:
— Не может быть! Так ни разу и не выходила из комнаты?
— Ни разу. — Он кивнул, по-прежнему разглядывая листья. — Это определенно могу сказать.
— Папа, — сказала она. — Ты забил дверь гвоздями!
Он покачал головой.
— Вовсе нет. Достал второй ключ.
Оба молчали. Потом она проговорила:
— Я сейчас приеду.
— Не надо, Джинни, слышишь? Занимайся своими делами. Я ей с утра открыл дверь, а она не пожелала выходить. За целый день по дому палец о палец не ударила, даже завтрак не изволила приготовить. Что я должен был делать по такому случаю? Она воображает, будто может поселиться у меня, жить на мои средства и ничего не делать, только отравлять мой дом своим мерзопакостным телевизором и портить воздух безмозглой болтовней...
— Ты только подожди, больше ничего не делай, — сказала Джинни. — Я сейчас буду.
И повесила трубку. Джеймс Пейдж тоже повесил трубку, не поддаваясь укорам совести, хотя было очевидно, что теперь ему попадет. Все равно, правда на его стороне. Он добрых шестьдесят лет работал от зари и затемно, налоги платил, хозяйство содержал в порядке, и тут на тебе, является она, будто иммигрантка какая, влезла на все готовое и еще кричит про свои права...
В одной миле вниз по склону Сэмюель Фрост в это время тоже повесил телефонную трубку.
— Чему это ты улыбаешься? — спросила его жена Эллен. Сама она тоже улыбалась, так как хорошее настроение Сэма Фроста было заразительно. Он был лысый, только понизу — жидкая бахромка седых, а некогда рыжих волос, и толстый, но сбит крепко, как древесный ствол.
— Ты ведь меня знаешь, я сплетничать не стану, — ответил он, ухмыляясь во весь рот. Его так и распирало поделиться новостью.
— Глупости, — сказала жена. — Разговаривают по общему проводу, должны думать, что говорят.
— Может, и так, — согласился муж, посмеиваясь и держась за свой большой живот. — Только нечего особенно-то и рассказывать. Ежели Джеймс Пейдж запер сестрицу в спальне, значит, имел на то веские основания.
— Ну да? Ей-богу? — только и сказала она, недоверчиво и восторженно тараща глаза.
— Может, и нет. Может, я ослышался.
Она еще мгновение, потрясенная, смотрела на него выпученными глазами, а потом оба расхохотались так, что слезы из глаз.
Он вскользь упомянул об этом вечером в «Укромном уголке» у Мертона, сжимая в веснушчатой ладони горлышко «бэлантайна». Пил он, как всегда, из бутылки, но Мертон упрямо подавал ему всякий раз еще и стакан. И пусть стакан оставался чистый как слеза, Мертон потом все равно его мыл: цены назначались с обслугой. Было еще рано, но на дворе стояла темень — глаз выколи. Все сидели за длинным дощатым столом возле стойки и, оглядываясь на окна, дивились, каждый на свой лад, этому примечательному и чуточку даже сверхъестественному явлению (хотя наблюдали его каждый год в течение всей жизни) — внезапному сокращению дня в октябре, первому неоспоримому знаку приближения сна природы, зимы, с глубокими снегами, метелями, стужей. Зиму одни говорили, что любят, другие — что нет, но сейчас, в преддверии ее, все были слегка взбудоражены, ощущали прибыток новых сил, который был больше чем просто сезонное изменение обменных процессов.
Летом, как ни прекрасно оно на этих склонах, фермеру надо ломать спину, с утра до ночи вкалывать на тракторе, изо всех сил выкручивая руль на подъемах и до боли в костях подпрыгивая вместе с лезвиями лемехов над камнями. Потом, в июле, в безветренный, мертвый зной, ворошить сено, а вокруг так и вьются и гудят пчелы, родные сестры феям, да только не до фей тебе, когда растревожен пчелиный рой на покосе в знойный июльский день, и вообще какие уж тут сказки — разве, может быть, для туристов, эти налетают как саранча, тучей, у них есть время и наблюдать за выдрами в высокогорном ручье, и умиляться жеребенку в тени у амбара. Август — он попрохладнее, хотя, конечно, еще лето, но в августе утром, а бывает, и вечерами иногда так свежо, особенно когда в долинах застаивается туман, что лучше всего затопить плиту; но работы в августе не убавляется, наоборот: еще и сено не все свезли, а тут и початки столовой кукурузы поспели, и картошка, и помидоры, а следом идет пшеница и овес, знай себе ворочай мешки, а уши, глаза и ноздри забиты пылью и в складках шеи колючие чешуйки половы. Конец августа — хотя уборочная еще продолжается и захватывает весь сентябрь — это время карнавалов и ярмарок, церковных ужинов, аукционов и парадов Добровольческой пожарной дружины. Небольшая передышка перед тем, как запьянеет воздух, начнется уборка кормовой кукурузы для скота, а за нею и самая суматошная страда — яблочная. Здешний штат богат яблоками с еще дореволюционных времен. Даже в лесных чащах попадаются старые-престарые яблони, до сих пор родящие яблоки забытых сортов, вроде «сладкого фунтового» или «снежного». И уж тут, в октябре, работа фермера идет на убыль, напряжение понемногу спадает, дела начинают отпускать: кукурузные стебли под лязг и грохот летят из силосорезки, распространяя запах слаще меда; напоследок за полдня убирают бобы; на верандах и на обочинах дорог громоздятся груды тыкв. Меняют окраску деревья — первыми поддаются те, что растут вдоль шоссе, они отравлены дорожной солью; у сахарного клена на одной ветке листья сразу и желтые, и розовые, и оранжевые, вяз — бледно-желтый, березы — с лимонными подпалинами; другие деревья стоят малиновые, багряные, бурые, а выше по склонам — красные, как кровь. Теперь уже скоро — между серединой октября и концом ноября — наступит срок запирать на зиму скотину в хлевах.
Время словно бы замирает. Это заметил еще Редьярд Киплинг в Брэттлборо, когда в 1895 году писал: «Тут получился как бы перерыв во временах года. Осень миновала. Зимы еще не было. Нам даровано чистое Время — прозрачное, свежее Время, упоительные, избыточные дни». На фермах делать нечего, не считая обычных забот по хозяйству: только откармливать свиней на убой, да колоть дрова, да бродить с ружьем по шуршащим палым листьям в наклонном лесу, выслеживая оленя. В коровнике воздух чистый, холодный, а пригнешься доить — от коров пышет теплом и уютом, как от печки. Бывает, бабье лето на время смешает карты, а другой раз так и не будет его; но что ни происходит с погодой, земля исподволь все твердеет, по временам вдруг раздастся громкий, как выстрел, треск: это еще один дуб до весны прекращает дела. В понедельник после обеда может быть тепло и сыро, а с утра во вторник — двадцать градусов, и вода в поилке у свиней промерзла до дна. Ко Дню благодарения скотину уже не выпускают: земля замерзла и не оттает до весны. А уж когда выпадет добрый снег, фута в три, а то и в шесть глубиной, тут, считай, наступила зима.
И вот сегодня эту темень, неестественно рано, как и каждый год об эту пору, упавшую на землю — будто лоскут черного брезента, — они относили, если и не умом, то кровью, к чему-то слегка волшебному, к хитроумной деятельности маленьких эльфов. Может быть, если бы не это волшебство, Сэм Фрост не стал бы передавать то, что ненароком подслушал по телефону, — что старый Джеймс Пейдж посадил сестру под замок.
— Ну да?! — Билл Партридж так и подался к Сэму. — Запер старую Салли в спальне? Видать, рехнулся.
Сэм, красный, давясь и чуть не плача от смеха, только кивнул.
— Она, конечно, кого хочешь доведет, — признает Билл Партридж. Голос у него был гнусавый, тонкий, будто циркульная пила воет. Сидел он в шляпе, от длинного красного носа вниз под остатками жидких усов тянулись две глубокие складки, обрамляя рот и усеченный подбородок.
— У нее довольно странные взгляды, — высказывается Генри Стампчерч — человек серьезный, огромного роста, с лошадиными челюстями, хотя в нем есть примесь валлийской крови, — и вопросительно смотрит на Сэма Фроста: не известно ли ему еще чего?
Сэм Фрост кивает, с его красного лица еще не сошла улыбка.
— Можно его понять, — говорит он. — Человек всю жизнь работал, деньги в банк откладывал, и вдруг она является с ложкой, он-то к ней по-божески, а она в два счета прибрала его к рукам, даже политические дела и то за него решает.
— Ну да? — изумляется Билл Партридж.
Сэм опять кивает:
— Она за демократов.
Они выжидательно смотрят на него, еще не сознавая, что забавная история приобретает мрачную окраску.
Сэм кивает и щурится, словно собрался опять улыбнуться, но на этот раз улыбка вышла растерянная, не получилась.
— Моя старуха звонит ему насчет взносов в республиканский фонд, а старая Салли и говорит: «Джеймса дома нету». А врет, потому что слышно было, как он кричит ей откуда-то, кто, мол, это меня спрашивает?
Они сидят молча, с вытаращенными глазами, постепенно осознавая ужасный смысл его слов.
— Стрелять таких надо, — задумчиво говорит Билл Партридж и наполняет свой стакан.
К этому времени Льюис и Вирджиния Хикс приехали в дом ее отца и приступили к миротворчеству. Дикки они оставили у соседки в Арлингтоне, а сами помчались в гору что было духу в их тарахтелке-машине, и Джинни в два счета удалось уговорить старика отпереть теткину дверь. Это оказалось бесполезно — как и был убежден Джеймс Пейдж, иначе бы он никогда им не уступил.
— Таких двух упрямцев свет не видывал, — сказал Льюис, ни к кому не обращаясь. Старуха заперла дверь изнутри на задвижку и объявила им, что скорее умрет, чем выйдет туда, где расхаживает на свободе этот буйно помешанный. Джинни и Льюис вели с ней переговоры, стоя под дверью в верхнем коридоре, а старик с полным безразличием возился внизу на кухне, однако дверь на лестницу приоткрыл, и в щелку ему все было слышно. Джинни с каждой минутой все больше злилась и уже чуть не плакала; Льюис впадал в уныние.
Льюис Хикс был небольшого росточка и, хотя доживал четвертый десяток, оставался по-мальчишески худощав. Он даже не снял серый рабочий комбинезон, в котором пришел домой — как раз когда Джинни позвонила отцу. Его стриженые волосы торчали ежиком, от природы сухие, как пыль, и примерно того же цвета, подбородка у него, можно сказать, не было, на шее выступал большой кадык, а над верхней губой темнели незначительные бурые усики. Один глаз у него был голубой, один карий.
— Тетя Салли, — сказал он, поскольку у подъезда стояла его машина с невыключенным мотором и жгла попусту бензин и, кроме того, надо будет еще платить женщине, с которой остался Дикки, — все это денег стоит.
Такое выступление было совсем на него непохоже, и он сразу же оглянулся на Джинни. Он сам уже понял, как оно мелочно и неубедительно прозвучало. Достаточно было одного ответного взгляда Джинни, и он поспешно опустил глаза. Но все равно, считал он, от него слишком многого хотят. Если полоумные братья дерутся с полоумными сестрами, ему-то какое до этого дело? Выйдет она оттуда как миленькая, проголодается и выйдет; ну, а нет, тогда и будем голову ломать. Он снова взглянул на Джинни и отвел глаза. Ему всегда недоставало убежденности, какие бы веские доводы он ни приводил. Жизнь — штука обтекаемая, правду от неправды отделить трудно, все равно как различить старые запахи в брошенном амбаре. А надежного в ней только и есть что молотки, да гвозди, да полоски кожи, да часовые пружины. И всякие эти сложности между людьми Льюис терпеть не мог; ему куда больше по душе было одиночество у себя в подвале, где он оборудовал мастерскую, или подальше от людей где-нибудь в кленовых посадках, куда его приглашали подстричь деревья, или на заднем дворе у соседа, который нанимал его сгребать прошлогодние листья — и не оттого, чтобы люди, по мнению Льюиса Хикса, были глупы или жили по грубо упрощенным, прямолинейным правилам, хотя это так и есть, и он это понимал, а потому, что он, человек тихий и малообразованный, почти во всяком затруднении всегда видел две стороны и при этом обычно — ни одного выхода.
Джинни раздавила сигарету в стеклянной пупырчатой пепельнице, которую держала в левой руке. Когда она сердилась, лицо ее обычно серело и чуточку припухало, и Льюис тогда настораживался и еще больше сникал и растерянно теребил одним пальцем ус.
— Тетя Салли, — сказала Джинни, — я хочу, чтобы ты оттуда вышла. — Она прислушалась и, не получив ответа, сверкнула глазами на Льюиса, словно безумство ее родичей было всецело на его совести; потом опять позвала: — Тетя Салли!
— Я тебя слышу, — отозвалась старуха.
— Ну так как, ты выйдешь или нет?
— Не выйду, — ответила старуха. — Я же сказала. Если со мной обращаются как со скотиной, то пусть тогда уж и держат взаперти.
— Ну да, — произнес снизу отец Джинни, — от скотины хоть какой-то прок есть.
— Видишь, как он ко мне относится? — жалобно подхватила старуха. Может быть, она даже плакала.
— Скотина хоть отрабатывает свое пропитание, — донеслось из кухни.
— Не нужно мне пропитания! — крикнула она в ответ и сама почти поверила в свою правоту. — Мне только нужен уголок умереть спокойно.
— Тетя Салли, — сказала Джинни, — ты должна выйти и поесть хоть что-нибудь.
Ее голос зазвучал еще резче, вероятно, ее раздосадовали жалкие слова про смерть.
— Не хочу! — так же резко отозвалась из-за двери старуха.
Тон ответа был окончательный. Льюис подумал, что больше они от нее, пожалуй, ничего не добьются. И Джинни, наверно, подумала то же. Она посмотрела на мужа, как бы прося о помощи, но тут же спохватилась и занялась раскуриванием новой сигареты. Управившись с сигаретой, она сказала:
— Тетя Салли, я принесу сюда под дверь поднос, и мы уйдем. Когда захочешь есть, выйди и возьми.
Ответа сначала не было. Потом тетя Салли пробурчала:
— Не утруждалась бы понапрасну.
— Что-что? — переспросила Джинни.
— Я бы на твоем месте не утруждалась понапрасну. Я есть не стану, а когда вы уедете, он все возьмет и скормит свиньям.
Джинни глотнула воздуху, вернее, одного сигаретного дыма — так показалось Льюису. Он вообще был склонен к опасениям, а бесконечные сигареты жены были его главной тревогой, хотя он старался ее не выказывать. «Нам пора домой — думал он. — Джинни отлично понимает, что тут ничего нельзя сделать, а все равно не отступается». Льюис грустно покачал головой, защипнул ус, но сразу спохватился и засунул руки в карманы комбинезона.
— Нам пора ехать за Дикки, — заметил он как бы вскользь.
— Да знаю я, — досадливо отозвалась Джинни, и Льюис, словно сам удивляясь, что произнес эти слова вслух, вздернул брови, запрокинул голову и сосредоточил свое внимание на двери: масляная краска цвета слоновой кости в нескольких местах облупилась. Непроизвольно протянув левую руку, он ковырнул квадратным ногтем, и большие светлые хлопья упали на пол. Надо ее всю ободрать и зачистить, подумал он. Он хорошо знал, что красить дверь придется ему, и все остальные двери тоже, а заодно и косяки, чтобы в тон, и новые обои клеить — и все без денег, потому что он зять, а старый Джеймс Пейдж скряга, каких поискать. Льюис виновато понурился. Раз краска лупится, значит, как ни клади, надо ему привести дверь в порядок.
Тетя Салли за дверью негодовала, упиваясь своими тревогами и страданиями:
— Здесь у нас свободная страна. Можете сказать ему. У меня есть права, как у каждого человека!
— Верно! У нее есть право, как только пожелает, собрать пожитки и убраться отсюда, куда ей больше нравится! — крикнул снизу отец Джинни.
— Вот как он считает, слышите? — Тетя Салли с такой готовностью ринулась в бой, что вчуже было ясно: все это у нее давно наболело. — Страна свободная, помирай как хочешь. Про пособия, вы не слышали, как он рассуждает?
— Тетя Салли... — начала было опять Джинни, но не договорила, понимая, что все усилия бесполезны. Это было очевидно и остальным.
— Вы спросите у него про пособия, у него пена изо рта пойдет, как у бешеного волка. Спросите, спросите. Пособия погубят страну, вот что он вам скажет. Кто может работать, тот пусть и ест, а остальные катитесь куда подальше.
Из-под лестницы отец Джинни крикнул:
— Кто может и хочет работать, тот пусть ест. Она нарочно перевирает!
— Все одно! — раздалось из-за двери.
— И совсем не одно! — Но он не стал договаривать и не сказал, что не детского труда он требует и не глух он к стенаниям больных, но когда здоровому мужчине предлагают работу, а он гнушается — и так далее, и тому подобное, они все слышали это тысячу раз, так что даже Льюис Хикс, который разделял взгляды тестя, был рад, что тот замолчал. Но при этом Льюису было все-таки обидно, что правде как бы заткнули рот, слишком уж часто так получается в жизни, подумал он. Он ясно представил себе, как старый Джеймс Пейдж на полуслове захлопнул рот, будто кусачая черепаха, и стоит там под лестницей, скрестив руки на груди и в холодной ярости сверкая глазами.
— Вы его спросите про социальное страхование, — не унималась старуха. В ее голосе опять послышалось злорадство. Слишком хорошо она знала своего брата, между ними напряженность в отношениях возникла уж никак не из-за недостатка взаимопонимания. Сколько он ни сдерживайся, сколько ни сжимай свои вставные зубы, ни переступай с ноги на ногу, крепко зажмурив глаза, — все равно не выдержит и ответит.
— Чем это их социальное страхование, пусть правительство лучше прямо банки грабит! — крикнул Джеймс Пейдж.
— Вот видите! — взвизгнула она.
Льюис вообразил, как она стоит за дверью, руки сжала, губы дрожат, и улыбается страшной улыбкой палача. И он не задумываясь брякнул, как будто они живут в раю и можно разумным доводом что-то доказать:
— Но ведь социальное страхование — это и вправду бог знает что, тетя Салли. Платишь, платишь всю жизнь, а потом на эту сумму все равно не проживешь, приходится опять на работу идти, и тогда твои же денежки, тебе, выходит, больше не причитаются. Чистая потрава.
— Льюис, — с упреком произнесла Джинни.
— Нет, правда, детка.
Он говорил мягко, подняв брови, не утверждая, а только как бы взывая к здравому смыслу.
— При чем тут правда или неправда?
Что верно, то верно, он тоже понимал. Как всегда чувствуя себя последним дураком, он отвернулся от жены и рассеянно колупнул краску на двери. Надо будет заняться этим сегодня же вечером. Заодно и кухню освежить. И дверь дровяного сарая поправить.
— Человек может думать что хочет, если он в демократическом обществе, — твердо произнесла за дверью тетя Салли, — и говорить что хочет, и смотреть по телевизору, что ему нравится, и читать какие хочет книжки. У нас в стране такой закон.
— Но не в этом доме! — крикнул отец Джинни. И замолчал.
Салли тоже замолчала. Джинни ждала, поглядывая на Льюиса, может быть, надеясь на подсказку. Но Льюис ничего не говорил. Он слышал, как старуха ходит по комнате, медленно и трудно шаркая шлепанцами.
Когда-то он, наверно бы, счел, что это проще простого — ответить, какие права есть у человека, поселившегося в чужом доме. Но не так-то все просто в жизни — вот единственный урок, который он усвоил за годы, а вернее всего, знал отродясь. То и дело приходится слышать о людях, которые поселяются у родственников, — они держатся особняком, стараются, как могут, помогать по дому: моют посуду и ведра из-под пойла, протирают выставленные оконные рамы, — и родственники уверяют, что их нисколько не стеснили, ну разве иной раз пожалуются мельком, как бы между прочим. Так оно все более или менее и должно быть — по крайней мере он так считал, особо не рассуждая. У него самого вон бабка сколько лет жила с его родителями, и все именно так у них и было: старуха обитала рядом, невидимая, как призрак, штопала носки, мела пол, грела бутылочки малышу, больше похожая на состарившуюся в доме служанку, которая благодарна, что ее не выгоняют, и рада хоть чем-то услужить, а не на старшую хозяйку, которая раньше и сама была женой и матерью и жила собственной, самостоятельной жизнью. Льюис кивнул, столкнувшись опять все с той же мыслью: не так-то все просто.
Он стоял и отколупывал краску с двери, почти не отдавая себе отчета в том, что делает и о чем думает, и представлял себе бабушку (она уже много лет как умерла): изжелта-белые волосы затянуты в пучок и заколоты янтарными шпильками, карие глаза быстры, как у белки или у лани, — и с новой живостью сознавал, что, в сущности, он ее любил; на этот образ у него накладывался другой, отдельный и отчетливый, но в то же время нерасторжимый с первым, как бывает во сне: он видел последнюю мебель, которую помогал вывезти из дома тети Салли, когда она наконец решилась ликвидировать свою торговлю. Мебель была бывшая дорогая — во всяком случае, много дороже, чем они с Джинни когда-нибудь смогут себе позволить в этой юдоли слез. Кресло-качалка, например, красного дерева с инкрустацией; старинный столик из вишни, можно сказать, без единой царапины; бронзовый торшер с белыми стеклянными чашами, куда ввинчивались лампочки; высокий комод грушевого дерева. Продали мебель, вслед за ней вскоре и дом. И тетя Салли убралась оттуда с несколькими сундуками и чемоданами, окутав голову шалью, точно беженка. Пусть даже она и сама виновата, все равно это как-то несправедливо; да и не видит он, в чем же ее вина. Лет за десять до того она сделала попытку устроить в своем доме антикварный магазин. И потерпела неудачу. В старинных вещах она смыслила мало, и научиться ей было негде. Люди, знающие в этом деле толк, скупали у нее, что было хорошего, по дешевке, а ей сбывали всякую ерунду за дорогую цену. Льюис иногда ремонтировал для нее старые столы и стулья и всякий раз, попадая в ее гостиную-«салон», испытывал определенное, как холод, чувство, что дела здесь вышли из-под хозяйкиного контроля. Это торговое предприятие, если можно его так назвать, просуществовало меньше двух лет, после чего Салли смирилась с необходимостью и стала жить на страховку и сбережения, да время от времени еще у нее бывали приработки — уборка в чужих домах. Но она зажилась на свете лет на десять по крайней мере, и к тому же продолжала жертвовать на благотворительность и на политические кампании с той же щедростью, что раньше ее муж, хотя разбиралась в них, по мнению Льюиса Хикса, довольно слабо. Он бы, наверное, мог ей как-нибудь в этом деле помочь. Но она, он знал заведомо, из гордости не стала бы слушать, да и кто он такой, чтобы давать советы, — самый неудачливый человек на земле. И он только покачивал головой, гадая, чем все это кончится, как и другие, отдаленно не представляя себе, сколько у нее осталось денег, пока в один прекрасный день — так это внезапно, им тогда показалось, — не выяснилось, что тетя Салли — нищая.
— Бесполезно, Льюис, — вздохнула рядом Джинни и раздавила окурок. — Можем ехать домой. Сами передрались, пусть сами и разбираются. — Она пошла было к лестнице, но остановилась и, хмуря брови, сказала: — Миленький, ну погляди, что ты наделал с дверью!
Он облупил за это время несколько круглых проплешин дюйма в три величиной — шесть или семь, а может, и больше, он не считал, — и под слоновой костью обнажилась яркая зелень. Словно какие-то ужасные болячки на двери. Он сокрушенно улыбнулся, поворачивая перед глазами провинившуюся левую руку, разглядывая глубокие черные борозды на ладони.
— Ладно, идем! — сказала Джинни и пошла вперед. Тете Салли она крикнула: — Как надумаешь, выходи, тетя Салли. И постарайся вести себя по-человечески.