Он попросил одного возчика подвезти его и часть пути ехал, сидя в глубине повозки, в самом темном углу; другие пассажиры, главным образом женщины, проезжавшие короткие расстояния, садились в повозку и слезали с нее на глазах у Хенчарда, оживленно болтая о местных новостях, особенно о свадьбе в том городе, к которому приближались. По их словам, на свадебный вечер пригласили городской оркестр, по, опасаясь, как бы компанейские устремления этого содружества не взяли верх над его мастерством, решили, кроме того, вызвать струпный оркестр из Бедмута, чтобы обеспечить себе музыкальные резервы на случай нужды.
Однако Хенчард не узнал почти ничего такого, что не было бы ему известно раньше, и самым сильным его впечатлением за всю дорогу был негромкий звон кэстербриджских колоколов, донесшийся до путников, когда возчик остановил повозку на вершине холма Иелбери, чтобы опустить тормоза. Это было сразу после полудня.
Звон означал, что все идет хорошо, что никакой задержки не произошло, что Элизабет-Джейн и Дональд Фарфрэ стали мужем и женой.
Когда Хенчард услышал звон, ему не захотелось ехать дальше со своими болтливыми спутницами. Сказать правду, звон лишил его мужества, и, выполняя свое решение не показываться на улицах Кэстербриджа до вечера, чтобы не смутить Фарфрэ и его молодую жену, он тут же на холме слез с повозки, прихватив свой узелок и клетку со щеглом, и вскоре остался один на широкой белой дороге.
Он стоял на том самом холме, у подножия которого почти два года назад ждал Фарфрэ, чтобы сообщить ему об опасной болезни его жены Люсетты. Ничто здесь не изменилось: те же лиственницы все так же шелестели, словно вздыхая, но у Фарфрэ была другая жена, и, как хорошо знал Хенчард, эта жена была лучше первой. Хенчард надеялся только, что у Элизабет-Джейн теперь будет более уютный дом, чем тот, в котором она жила тогда.
Остаток дня он провел в странном, напряженном состоянии, непрестанно думая о встрече с нею и, как лишенный силы Самсон, горько высмеивая себя за свое волнение. Трудно было ожидать, чтобы новобрачные нарушили обычаи Кэстербриджа таким новшеством, как отъезд в свадебное путешествие тотчас после венчания; но, если бы они уехали, Хенчард подождал бы их возвращения. Все же он хотел знать наверное, дома ли новобрачные, и, подходя к городу, спросил какого-то рыночного торговца, уехали они или нет; ему ответили, что они не уехали и, как говорят, у них на Зерновой улице сейчас полон дом гостей.
Хенчард смахнул пыль с сапог, ополоснул руки в реке и зашагал по городу при тусклом свете фонарей. Ему незачем было заранее наводить справки, ибо, подойдя к дому Фарфрэ, даже ненаблюдательный человек понял бы, что в этом доме идет пир горой и сам Дональд участвует в нем: на улице было хорошо слышно, как он с большим чувством поет народную песню своей милой родины – той родины, которую он так горячо любил, что ни разу не удосужился навестить ее. Перед домом на мостовой стояли зеваки, и Хенчард, не желая обращать на себя внимания, быстро подошел к двери.
Она была широко открыта; в ярко освещенном вестибюле люди поднимались и спускались по лестнице. Хенчард упал духом: если он в своих пыльных сапогах, с поклажей, в бедной одежде явится в такие роскошные чертоги, он без нужды оскорбит самолюбие той, которую любит, а быть может, и нарвется на отказ от дома со стороны ее супруга. Поэтому он вышел, завернул за угол на улицу, столь хорошо ему знакомую, и, пройдя по саду, бесшумно вошел в кухню, на время поставив клетку с птичкой под куст, чтобы не произвести слишком нелепого впечатления, явившись с таким подарком в руках.
Одиночество и горе так подорвали душевные силы Хенчарда, что он теперь боялся всего, чем пренебрег бы раньше, и уже начал жалеть, что осмелился явиться в такой день. Но ему неожиданно пришла на помощь пожилая женщина, одиноко сидевшая на кухне, – она временно исполняла обязанности экономки в период великой суматохи, воцарившейся в домашнем хозяйстве Фарфрэ. Она была из тех женщин, которых ничто не удивляет, и хотя ей, чужой в этом доме, просьба пришельца могла показаться странной, охотно согласилась подняться наверх и доложить хозяину с хозяйкой, что пришел «один их скромный старый знакомый».
Впрочем, подумав немного, она сказала, что лучше ему не оставаться на кухне, а пройти в маленькую заднюю гостиную, в которой сейчас никого не было. Женщина проводила его туда и ушла. Но как только она, перейдя лестничную площадку, подошла к двери парадной гостиной, заиграли танец, и она вернулась сказать, что подождет докладывать, пока танец не кончится, так как сейчас пошли танцевать мистер и миссис Фарфрэ.
Дверь гостиной для большего простора сняли с петель, а дверь той комнаты, где сидел Хенчард, была открыта, и всякий раз, как танцующие, кружась, приближались к ней, перед ним мелькали юбки и развевающиеся локоны, а вдали был виден почти весь оркестр, мечущаяся тень от локтя скрипача и кончик смычка виолончелиста.
Это веселье раздражало Хенчарда, – правда, Фарфрэ был молод и быстро загорался от плясок и песен, но все же Хенчард не понимал, как мог вполне остепенившийся человек, вдовец, переживший тяжелые испытания, затеять такое. Еще больше он удивлялся тому, что тихая Элизабет, которая ценила жизнь весьма невысоко и, несмотря на свое девичество, знала, что брак, как правило, отнюдь не возбуждает охоты пускаться в пляс, все-таки пожелала устроить столь шумное празднество. Впрочем, заключил он, молодые люди не могут во всем походить на старых, а власть обычая непреодолима.
Танец продолжался, и, когда танцующие рассеялись по всей комнате, Хенчард впервые за тот вечер увидел свою некогда не любимую, а потом смирившую его дочь, по которой так тосковало его сердце. Она была в платье из белого шелка или атласа – Хенчард сидел так далеко, что не мог сказать точно, из какой она ткани, – не кремовом и не молочного оттенка, но белом как снег, и лицо ее отражало скорее приятное нервное возбуждение, чем веселость. Вскоре показался и Фарфрэ, которого сразу можно было узнать по его шотландской лихости в плясках. Новобрачные не танцевали друг с другом, но Хенчард видел, что всякий раз, как при перемене фигуры им на минуту приходилось танцевать в одной паре, их лица озарялись каким-то особенным светом.
Мало-помалу Хенчард заметил плясуна, который отплясывал с таким пылом, что сам Фарфрэ ему в подметки не годился. Это показалось ему странным, а еще более странным было то, что всех затмивший танцор – кавалер Элизабет-Джейн. Впервые Хенчард увидел его, когда он горделиво плыл вокруг комнаты, спиной к двери, откинув назад подрагивающую голову и забрасывая одну ногу за другую так, что они напоминали букву "X". Но вот он появился с другой стороны: носки сапог мелькают впереди, грудь колесом, белый жилет, лицо запрокинуто. Это счастливое лицо… оно предвещало крушение последних надежд Хенчарда. Это было лицо Ньюсона. Значит, он все-таки пришел и вытеснил его, Хенчарда.
Хенчард подвинул стул к двери и несколько секунд сидел неподвижно. Потом он встал во весь рост и стоял, подобно одинокой руине, омраченной «тенью своей низвергнутой души».
Но он уже не мог стойко переносить удары судьбы. Волнение его было столь велико, что он хотел было уйти, но не успел; так как танец окончился, экономка доложила хозяйке об ожидающем ее незнакомце, и Элизабет сейчас же вошла в комнату.
– Ах… это… это вы, мистер Хенчард! – проговорила она, отшатнувшись.
– Как? Элизабет! – воскликнул он, сжимая ее руку. – Как ты сказала? «Мистер Хенчард»? Не надо, не надо так оскорблять меня! Называй меня негодным старым Хенчардом… как угодно… только не будь такой холодной! О милая моя девочка… я вижу, у тебя вместо меня другой… настоящий отец. Значит, ты знаешь все; но не отдавай ему всего своего сердца! Оставь хоть маленькое местечко мне!
Она покраснела и осторожно высвободила свою руку.
– Я могла бы любить вас всегда… я с радостью любила бы вас, – промолвила она. – Но возможно ли это, если я знаю, что вы меня так обманули… так жестоко обманули меня! Вы уверили меня, что мой отец не отец мне… вы многие годы скрывали от Меня правду, а потом, когда он, мой любящий родной отец, пришел искать меня, вы беспощадно оттолкнули его коварной выдумкой, – сказали, что я умерла, – и это чуть не разбило ему сердце. Как же мне любить или хотя бы поддерживать того, кто так с нами поступил!
Хенчард открыл было рот, чтобы объясниться. Но снова стиснул зубы и не проронил ни звука. Мог ли он так, сразу, разубедить ее, найти смягчающие обстоятельства для своих тяжких прегрешений; мог ли сказать, что сначала сам был обманут и не подозревал, что она ему чужая, пока не узнал из письма ее матери, что его родная дочь умерла; мог ли в ответ на второе ее обвинение объяснить, что ложь его была последним отчаянным ходом игрока, которому ее любовь была дороже чести? Многое мешало ему оправдаться, и особенно то, что он не настолько ценил себя, чтобы пытаться облегчить свои страдания страстной мольбой или убедительными доводами.
Поэтому он отказался от своего права на самозащиту, и его беспокоило только то, что Элизабет расстроена.
– Не огорчайся из-за меня, – сказал он с горделивым достоинством. – Я вовсе этого не хочу… особенно в такой день. Напрасно я пришел к тебе… вижу, что ошибся. Но это в последний раз, и ты уж меня прости. Я больше не буду беспокоить тебя, Элизабет-Джейн… нет, – до самой моей смерти! Спокойной ночи! Прощай!
И не успела она собраться с мыслями, как Хенчард шагнул за порог, вышел из дома через черный ход – тем же путем, каким вошел, и скрылся из виду.
Глава XLV
Прошло около месяца с того дня, которым закончилась предыдущая глава. Элизабет-Джейн уже привыкла к своему новому положению, а поведение Дональда отличалось от его поведения до женитьбы только тем, что после делового дня он больше прежнего торопился вернуться домой.
Ньюсон, который, как и следовало ожидать, способствовал веселью на свадьбе больше, чем сами новобрачные, после свадьбы прожил в Кэстербридже три дня, причем все на него глазели и ухаживали за ним, как и подобает, когда на родину возвращается очередной Робинзон. Но трудно было взбудоражить Кэстербридж драматическими возвращениями и исчезновениями: в этом городе вот уже несколько столетий происходили выездные сессии суда, так что сенсационные уходы из нашего мира, отъезды на край света и тому подобное случалось здесь каждые полгода; поэтому, а может быть, еще почему-нибудь, горожане не потеряли своего душевного равновесия из-за Ньюсона. На четвертое утро люди видели, как он с безутешным видом поднимается на холм в жажде хоть одним глазком взглянуть на море. Близость к соленой воде оказалась столь необходимой для его существования, что он решил поселиться в Бедмуте, несмотря на то, что дочь его жила в другом городе. В Бедмут он и уехал и там снял квартиру в коттедже с зелеными ставнями и с окном-фонарем, которое так далеко выступало вперед, что стоило только распахнуть боковую оконную раму и высунуться наружу – и можно было сколько угодно любоваться вертикальной полоской синего моря, виднеющейся между высокими домами узкой улочки.
Элизабет-Джейн стояла в гостиной на верхнем этаже, склонив голову набок и критически разглядывая переставленную ею мебель, как вдруг вошла горничная и сказала:
– Позвольте вам доложить, сударыня, мы теперь знаем, откуда взялась птичья клетка.
Осматривая свои новые владения в течение первой недели, проведенной в этом доме, обозревая с критическим удовлетворением то ту, то другую уютную комнату, осторожно проникая в темные подвалы, неторопливо гуляя по саду, который теперь был усыпан листьями, сорванными осенним ветром, – словом, оценивая, подобно мудрому фельдмаршалу, достоинства и недостатки поля, на котором предстояло начать кампанию домоводства, миссис Дональд Фарфрэ обнаружила в одном укромном уголке новую птичью клетку, обернутую газетной бумагой, а на дне клетки увидела пушистый шарик – мертвое тельце щегла. Никто не мог объяснить ей, как попала сюда клетка с птичкой, но было ясно, что бедный маленький певец умер голодной смертью. Этот случай произвел тяжелое впечатление на Элизабет. Она не могла забыть о нем несколько дней, несмотря на нежное и добродушное подшучивание Фарфрэ; и теперь, когда она уже почти не вспоминала о находке, ей опять напомнили о ней.
– Позвольте вам доложить, сударыня, мы узнали, как попала сюда птичья клетка. Ее принес тот работник с фермы, что приходил на свадьбу вечером… люди видели, как он с клеткой в руках шел по улице, и он, должно быть, поставил ее под куст, когда ходил передать вам чье-то поздравление, а потом позабыл, куда ее девал, и ушел.
Этого было достаточно, чтобы заставить Элизабет призадуматься, а думая, она внезапно, как это бывает с женщинами, догадалась, что птичку в клетке ей принес Хенчард в качестве свадебного подарка и в знак раскаяния. Он не покаялся в содеянном, не стал просить прощения, но ведь он от природы не любил ничего затушевывать и сам был одним из беспощаднейших своих обвинителей. Элизабет-Джейн вышла посмотреть на клетку, похоронила умершего с голоду маленького певца, и с этого часа сердце ее смягчилось по отношению к добровольному изгнаннику.
Когда ее муж вернулся, она рассказала ему, как удалось разгадать загадку птичьей клетки, и попросила Дональда помочь ей поскорее узнать, куда сослал себя Хенчард, чтобы она могла помириться с ним, попытаться облегчить его положение и сделать так, чтобы он уже не чувствовал себя отщепенцем и жизнь стала для него более терпимой. Фарфрэ никогда не любил Хенчарда так горячо, как некогда любил его Хенчард, но зато он и не мог ненавидеть Хенчарда с таким пылом, с каким ненавидел его тот, поэтому он охотно согласился помочь жене осуществить ее похвальное намерение.
Но не легко было обнаружить местопребывание Хенчарда. Уйдя из дома мистера и миссис Фарфрэ, он как сквозь землю провалился. Элизабет-Джейн вспомнила, на что он однажды покушался, и содрогнулась.
Ведь она не знала, что Хенчард теперь другой человек – если только можно употребить столь сильное выражение, когда речь идет о смене чувств, – а следовательно, не знала, что бояться ей нечего. Фарфрэ навел справки и через несколько дней узнал, что один его знакомый видел, как Хенчард в день свадьбы, около двенадцати часов ночи, шагал на восток по дороге в Мелчестер, – другими словами, возвращался туда, откуда пришел.
Этого было довольно, и на следующее же утро Фарфрэ выехал на своей двуколке из Кэстербриджа по Мелчестерской дороге; Элизабет-Джейн сидела рядом с ним, закутавшись в палантин (который в те годы называли «викториной») из меха с густым невысоким ворсом, и румянец ее теперь был немного ярче, чем раньше, а лицо, как и подобает замужней даме, уже стало степенным, что очень гармонировало с ясными, как у Минервы, глазами этой женщины, «чьи движенья излучали ум». Сама она достигла земли обетованной, оставив позади если не все, то, во всяком случае, самые низменные свои заботы, и теперь хотела, чтобы Хенчард жил так же спокойно, пока он еще не опустился на самое дно, – ведь сейчас ему угрожала эта опасность.
Проехав несколько миль по большой дороге, они снова начали наводить справки, и один рабочий, уже несколько недель чинивший дорогу, сообщил им, что видел человека, о котором они спрашивают: близ Уэзербери он свернул с Мелчестерской большой дороги на другую большую дорогу, которая, ответвляясь, огибала Эгдонскую пустошь с севера. На эту дорогу они свернули тоже, и вскоре их двуколка покатила по той древней земле, которую никто, если не считать царапавших ее кроликов, никогда не разрывал и на палец глубиной с тех пор, как по ней ступали первобытные племена. Могильные холмы, оставшиеся от этих племен, бурые и поросшие вереском, округло вздымались к небу на высоких плато, словно пышные перси Дианы Многогрудой.
Супруги обыскали весь Эгдон, но Хенчарда не нашли. Фарфрэ направился дальше, и после полудня они доехали до того выступа пустоши к северу от Энглбери, который был примечателен тем, что на вершине холма, у подножия которого они вскоре проехали, росла жидкая еловая рощица. До сих пор они были уверены, что едут по той дороге, по которой шел Хенчард; но теперь от нее стали ответвляться другие, и оставалось только догадываться, в какую сторону ехать; поэтому Фарфрэ настоятельно посоветовал жене прекратить поиски и попытаться разузнать об ее отчиме другим путем. Сейчас они находятся не менее чем в двадцати милях от своего дома, но, покормив лошадь в деревне, которую они только что проехали, и дав ей отдохнуть часа два, можно будет вернуться в Кэстербридж в тот же день; если же они поедут дальше, им придется где-нибудь заночевать, «а это провернет дырку в соверене», – как выразился Фарфрэ. Элизабет-Джейн подумала и согласилась с мужем.
Дональд натянул вожжи, но прежде чем повернуть обратно, помедлил и рассеянно оглядел равнину, вид на которую открывался с этой возвышенности. Тут из рощицы вышел человек и пересек дорогу впереди них. Очевидно, это был рабочий с фермы; он брел, волоча ноги и глядя прямо перед собой, словно на глазах у него были шоры; в руках он нес несколько палок. Перейдя дорогу, он спустился в лощину и вошел в стоявшую там хижину.
– Если бы мы не так далеко отъехали от Кэстербриджа, я сказала бы, что это бедняга Уиттл. Очень уж этот человек похож на него, – проговорила Элизабет-Джейн.
– А может, это и вправду Уиттл. Ведь он уже три недели не ходит на склад – скрылся, не сказав никому ни слова; я даже остался ему должен за два дня работы и не знаю, кому платить.
Они решили остановиться и навести здесь справки. Фарфрэ привязал вожжи к столбу калитки, и супруги подошли к хижине, которая показалась им самым убогим из жилищ. Ее глинобитные стены, некогда разглаженные штукатурной лопаткой, долгие годы размывало дождем, и теперь комковатая, изрытая бороздами штукатурка крошилась и отваливалась кусками, а серые трещины были кое-где затянуты густолиственным плющом, который, конечно, не мог укрепить расшатавшиеся стены. Листья, сорванные ветром с живой изгороди, лежали кучкой в углу у двери. Дверь была открыта настежь; Фарфрэ постучал, и оказалось, что супруги не ошиблись: перед ними предстал Уиттл.
Лицо его выражало глубокую печаль, рассеянный взгляд был устремлен на посетителей, а в руках он все еще держал палки, за которыми ходил в рощу. Узнав старых знакомых, он вздрогнул.
– Эйбл Уиттл, ты ли это? – воскликнул Фарфрэ.
– Ну да, сэр! Видите ли, он помогал моей матери, когда она жила здесь внизу, хотя со мной обращался грубо.
– О ком ты говоришь?
– Ах, сэр… мистер Хепчет! Неужто вы не знаете? Его уже нет… прошло с полчаса, судя по солнцу, – ведь часов у меня не водится.
– Неужели он… умер? – проговорила Элизабет-Джейн срывающимся голосом.
– Да, сударыня, помер! Он помогал моей матери, когда она жила здесь внизу, посылал ей лучший корабельный уголь – золы от него почти не остается, – и картошку, и прочее, в чем она очень нуждалась. Я видел, он шел по улице в ту ночь, когда вы, ваша милость, венчались с дамой, что теперь стоит рядом с вами, и мне показалось, будто он не в себе и покачивается. И вот я пошел за ним следом по дороге, а он повернулся, увидел меня и говорит: «Эй вы, уйдите!» Но я пошел за ним, а он опять обернулся и говорит: «Уиттл, зачем ты идешь за мной? Сколько раз тебе говорить?» А я говорю: «Я иду, сэр, потому, что вижу, что дело ваше плохо, а вы моей матери помогали, хотя со мной обращались грубо, вот я и хочу вам помочь». Тогда он пошел дальше, а я за ним, и он уже больше не гнал меня. Так мы шли всю ночь, а на рассвете, чуть заря занялась, я поглядел вперед – вижу: он шатается и тащится из последних сил. Мы тогда уже прошли это место, а я, когда проходил мимо дома, видел, что он пустой, вот я и заставил его вернуться, содрал доски с окон и помог ему войти. «Эй, ты, Уиттл, – говорит он, – и к чему ты, бедный жалостливый дурак, заботишься обо мне, окаянном?» Тогда я пошел дальше, и тут одни дровосеки по-соседски одолжили мне койку, и стул, и кое-какую утварь, и все это мы притащили сюда и устроили его как можно удобнее. Но силы к нему не вернулись, потому что, видите ли, сударыня, он не мог есть – да, да, никакого аппетита у него не было, – и он все слабел и слабел, а нынче помер. Один сосед пошел сейчас за человеком, который с него мерку снимет.
– О господи… вот как все получилось, – проговорил Фарфрэ.
Элизабет не проронила ни слова.
– Над изголовьем койки он приколол клочок бумаги, и на нем что-то написано, – продолжал Эйбл Уиттл. – Сам я малограмотный и не умею читать по написанному, так что не знаю, что там такое. Могу принести показать вам.
Супруги стояли молча, а Эйбл Уиттл сбегал в хижину и вернулся со смятым листком бумаги. На листке карандашом было написано следующее:
ЗАВЕЩАНИЕ МАЙКЛА ХЕНЧАРДА
Элизабет-Джейн Фарфрэ не сообщать о моей смерти, чтоб она не горевала обо мне.
И не хоронить меня в освященной земле.
И не нанимать церковного сторожа звонить в колокол.
И никого не звать проститься с моим мертвым телом.
И провожающим не идти за мной на моих похоронах.
И не сажать цветов на моей могиле.
И не вспоминать меня.
К сему ставлю свою подпись
Майкл Хенчард".
– Что же нам делать? – проговорил Дональд, передавая листок Элизабет-Джейн.
Она пробормотала что-то невнятное.
– О, Дональд! – проговорила она наконец сквозь слезы. – Сколько в этом горечи! Ах, мне было бы не так тяжело, если бы не наше последнее прощание!.. Но этого изменить нельзя… ничего не поделаешь.
Все, о чем просил Хенчард в предсмертной агонии, Элизабет-Джейн исполнила, насколько это было возможно, даже не потому, что считала последние слова священными, а оттого, что знала: тот, кто написал их, писал искрение. Она понимала, что это завещание кусок той ткани, из которой была скроена вся его жизнь, а значит, нельзя пренебречь им, чтобы доставить грустное удовольствие себе или обеспечить своему мужу репутацию великодушного человека.
И вот все ушло в прошлое, даже ее сожаления о том, что она превратно поняла его, когда он в последний раз пришел к ней, и не начала искать его раньше, хотя она глубоко и остро сожалела об этом довольно долго. Отныне и всю жизнь Элизабет-Джейн пребывала в широтах тихой погоды, что само по себе благоприятно для человека, а для нее вдвойне благоприятно после того Капернаума, в котором она провела предшествующие годы. Когда живые и яркие чувства первого периода замужества стали ровными и безмятежными, все то лучшее, что было в натуре Элизабет, побудило ее, общаясь с окружающими неимущими людьми, открывать им (некогда открывшуюся ей самой) тайну уменья мириться с ограниченными возможностями, чего, по ее мнению, можно было достичь, искусственно увеличивая, как бы при помощи микроскопа, те минимальные радости, которые может иметь каждый, кто не испытывает тяжкого страдания, ибо подобные радости так же вдохновляюще влияют на жизнь, как и более широкие, но не захватывающие глубоко интересы.
Ее проповеди отраженно повлияли и на нее самое, и она поняла, что заслужить уважение на дне Кэстербриджа – это почти то же самое, что завоевать славу в высших слоях общества. И в самом деле, положение у нее во многих отношениях было завидное; как говорится, за него надо было благодарить судьбу. Не ее вина, что она не проявляла благодарности открыто. Правильно или нет, но жизнь показала ей, что сомнительная честь совершить кратковременный переход по нашему скорбному миру вряд ли требует экспансивных излияний, даже если дорога внезапно озарилась на полпути такими яркими солнечными лучами, какие осветили ее путь. Однако, несмотря на твердое убеждение в том, что и она, и любой другой человек заслуживает меньше, чем получает, она не закрывала глаз на то, что некоторые получают гораздо меньше, чем заслуживают. И, вынужденная признать, что ей посчастливилось, она не переставала удивляться, почему в жизни столь часто происходит непредвиденное: ведь нерушимое спокойствие в зрелости было даровано ей той, чья юность, казалось бы, научила ее, что счастье – только случайный эпизод в драме всеобщего горя.
Комментарии
17 апреля 1885 г. Гарди делает в своем дневнике запись о завершении романа «Мэр Кэстербриджа», «начатого по меньшей мере год назад». Он прибавляет: «Работа над каждой частью нередко прерывалась». А 2 января 1886 г. он записывает: «Сегодня газеты „Грэфик“ и „Харперс Уикли“ начинают печатать „Мэра Кэстербриджа“. Боюсь, он не будет столь хорош, как мне бы хотелось, впрочем, в конечном счете следует опасаться не столько невероятности события, сколько невероятности характера». А днем позже он делает еще одну запись: «Цель моего искусства – усилить выразительность явлений, как это делали Кривелли, Беллини и другие, с тем чтобы суть и внутренний смысл изображаемого были отчетливо видны». За этими словами – глубокие раздумья Гарди не только над событиями, изображенными в романе, но и над собственным методом.
Мы уже говорили о том, что для начального эпизода романа Гарди использовал действительные факты: случаи продажи жен, имевшие место в начале века. «Невероятность» этого события он пытается объяснить «вероятностью» характера, стоявшего в центре этого и всех последующих событии. Недаром подзаголовок романа гласит: «История человека с характером». Впервые Гарди создает глубоко разработанные психологические портреты – это, конечно, центральный персонаж, Майкл Хенчард, а также некоторые персонажи второго плана, и в первую очередь – Дональд Фарфрэ.
Установка на то, чтобы печатать роман серийно, в газете и еженедельнике, потребовала известного приспособления текста к требованиям изданий этого рода. Это и необходимость завершенности, законченности каждого появляющегося на страницах периодического издания эпизода, что не так-то легко давалось Гарди. Это и необходимость известной «самоцензуры», касающейся прежде всего отношений между Хенчардом и Люсеттой.
Гарди менял не только отдельные слова и выражения, как в романе «Возвращение на родину», но и целые сюжетные линии (например, в журнальном варианте Гарди заставляет Хенчарда жениться на Люсетте, иная, что иначе издатели не примут их близость). Готовя впоследствии роман к отдельному изданию, Гарди пришлось его во многом фактически переписать.
Кэстербридж в этом романе, так же как и в других произведениях Гарди уэссекского цикла, – это Дорчестер, где Гарди учился и начинав свою карьеру архитектора и строителя. Он описан со вкусом и любовью. Развалины римского амфитеатра, одного из лучших, по словам Гарди, из сохранившихся в Британии с давних времен, старые здания, тенистые улочки, рынок, амбары, окрестности – все это органично вписывается в текст романа, пополняя собой «топографию Уэссекса», создаваемую Гарди.
Действие романа начинается во второй половине 20-х гг. XIX в., но продолжается в 40-х гг. В предисловии к роману автор указывает на то, что в основу сюжета им положены реальные события, среди которых он отмечает «плохие урожаи, которые непосредственно предшествовали отмене хлебных законов». Речь идет об отмене хлебных законов в 1846 г., регулировавших высокие цены на хлеб на внутреннем рынке. Битва между Хенчардом и Фарфрэ разворачивается перед самой отменой законов, что придает ей особую ожесточенность.
В этих вполне реальных исторических обстоятельствах и разворачивается трагическая история Хенчарда, которую Гарди осознает прежде всего как трагедию характера. Именно особенностями характера Хенчарда объясняется и продажа им жены вместе с ребенком в начале романа, поведшая впоследствии к целому ряду драматических событий, и его возвышение до мэра города и богатого торговца зерном, и его конечное падение. Однако, как ни педалирует Гарди один аспект – характер, мы не можем не заметить важность и другого аспекта – обстоятельств, которые Гарди, несмотря на свои субъективные установки, понимает достаточно глубоко. Если на поверхность действия выступают столкновения характеров (Хенчард и Фарфрэ) и трагическая цепь причинно-следственных совпадений, то социальный художник, каким всегда был Гарди, не мог не показать нам и глубинных сил, во многом определяющих их. Трагедия Хенчарда заключается прежде всего в том, что он человек старого типа, который принадлежит той полупатриархальной старине, которая в середине XIX в. уже осуждена на исчезновение. Фарфрэ, предприниматель нового типа, идет на смену Хенчарду, и каковы бы ни были его личные свойства, логика социально-исторического развития делает его победителем. Хенчард обречен – не только в силу своих личных особенностей, но прежде всего в силу того, что время его прошло.
То, что Гарди сумел чрезвычайно живо и убедительно показать трагедию этого характера не только как трагедию личности, пожинающей плоды своих поступков, но и как глубоко социологизированную трагедию, делает роман «Мэр Кэстербриджа» одним из самых значительных достижений писателя.