Так и было сделано. Матвей выполнил после моих 93 ещё 13 показательных полётов. Четырнадцатый (то есть, если считать с самого начала, 107-й) был уже не показательной, а перегоночный — в Научно-испытательский институт Военно-Воздушных Сил для передачи на госиспытания. Байкалов взлетел, сделал круг над своим заводом, прилетел на аэродром НИИ ВВС, сделал круг над ним, завис над стоянкой на высоте около ста метров, начал было отвесный спуск — и внезапно завалился на бок, завертелся и упал на землю. Матвей Карлович погиб.
Причина катастрофы обнаружилась сразу: лопнул вал рулевого винта — то ли от пережога при термической обработке, то ли от дефекта в материале. Может быть, если бы лётчик не делал лишних кругов и, главное, не зависал без поступательной скорости (при этом нагрузка на силовую установку наибольшая) так высоко, вал «дотерпел» бы до посадки и полетел бы уже на земле при следующем запуске. Может быть, так, а может, и не так… Как говорится, «наука умеет много гитик». Но обречена эта машина была с первого полёта.
И снова я — не головой, а нутром — почувствовал себя без вины виноватым: сделал 93 полёта, доделал бы и ещё 14! У каждого профессионального испытателя сидит в душе подсознательная уверенность: со мной этого не случилось бы. Хотя большой логики в этой уверенности нет.
А вот ещё случай, к счастью, не трагический. Получили мы американский истребитель «Тандерболт» для исследования и — по возможности — извлечения полезных уроков. В этом не было ничего особенного, у нас старались «обсосать» как можно больше купленных и трофейных зарубежных машин. На «Тандерболте» наибольший интерес представляли силовая установка и оборудование.
Летала на нем целая группа наших лётчиков. Наступила и моя очередь. Я сделал несколько полётов и передал эстафету лётчику-испытателю С.Ф. Машковскому, Герою Советского Союза, получившему, между прочим, это звание в самом начале войны за 10 вражеских самолётов, сбитых в условиях полного господства противника в воздухе осенью 41-го года. Так что лётчик это был классный.
И в одном из первых же после меня полётов на «Тандерболте», причём, как на зло, на малой высоте, у него разваливается мотор — видимо, очень уж энергично мы его «исследовали». Степан ловко посадил машину с убранным шасси в поле и отделался только вымазанным с ног до головы маслом комбинезоном. В общем, на этот раз обошлось. Но снова — вскоре после того, как я отдал самолёт коллеге. Помню, когда Машковский вовремя не вернулся, я места себе не находил, пока не пришло сообщение, что он жив-здоров, сидит на вынужденной…
Конечно, подобных случаев было немало в жизни едва ли не всех моих товарищей. Наверное, оно и неизбежно, когда в условиях достаточно острой по определению испытательной работы объект испытаний в силу тех или иных служебных обстоятельств передаётся из рук в руки. Бывало, что подобная передача проходила безболезненно, случалось и обратное, когда катастрофа происходила с лётчиком, летавшим на данной машине, как говорится, «с нуля».
Но то — вообще. А я рассказал о случаях, коснувшихся непосредственно меня. Люди, далёкие от авиации, часто полагают, что душевные переживания испытателя связаны только с его личным риском. А это не так. Далеко не так… В принципе я человек не суеверный. Ни в какие приметы не верю. Но передавать кому-нибудь из коллег начатое мною испытание издавна сильно невзлюбил.
Как я был взяткодателем
Взяток я никогда не брал (правда, никто мне их и не предлагал — не такие я занимал должности). Но насчёт того, чтобы самому их давать — грешен. Был такой случай. Причём, давал не только сам, но в сговоре со своим механиком. Кажется, это по закону усугубляет меру уголовной ответственности. Единственное, на что я могу сегодня надеяться, это на давность совершенного правонарушения.
Дело было вскоре после войны. Мне поручили принять на Ташкентском авиазаводе самолёт и перегнать его как можно скорее в Москву.
— Ну, особенно скоро не получится, — сказали умудрённые опытом военных перегонов коллеги. — Машина тихоходна, а главное, насидишься на промежуточных аэродромах: бензин всюду в дефиците, да и заправщиков не хватает.
Действительно, машине, которую мне предстояло перегонять, по дороге от Ташкента до Москвы требовались по крайней мере две, а то и три посадки.
Но мой механик Саша Демичев (в будущем сам ставший лётчиком) сделал ответственное заявление:
— Перегоним за один день. Будь спок.
И я, доверившись ему, рискнул заключить с коллегами несколько пари.
В Ташкент нас забросили на попутной рейсовой машине. Дня два ушло на оформление документации, приёмку Демичевым самолёта, короткий пробный полет в районе заводского аэродрома. И вот ранним утром мы двинулись в путь.
Погода была хорошая, моторы работали ровно, машина спокойно шла на автопилоте. В общем, все было тихо и мирно — до первой посадки. Приземлившись, мы обнаружили на аэродромной стоянке длинный ряд самолётов, ожидающих заправки, и один-единственный автозаправщик, шланг которого заканчивался пистолетом, вставленным в заправочную горловину баков очередного счастливчика.
— Что ж, Саша, — сказал я. — Иди, займи очередь.
Но Саша не торопился выполнять моё распоряжение. Он достал из своего механического имущества небольшую, примерно литровую, фляжку и наполнил её спиртом из тоже неизвестно откуда взявшейся у него канистры. С этой фляжкой он отправился на переговоры с заправщиком. Переговоры эти увенчались потрясающим успехом. Едва завершив операцию по уже начатой заправке очередной машины, заправщик под аккомпанемент негодующих воплей обманутых в своих ожиданиях очередников направился прямо к нам, и через двадцать минут мы были готовы отправляться дальше в путь.
В точности то же самое произошло и на втором, и на третьем промежуточном аэродроме.
Солнце склонялось к закату, когда мы подошли к своей базе, лихо отметились в развороте над ангарами и сели, закончив перегон в течение одного дня. Пари были выиграны.
Но это был единственный случай в моей жизни, когда я куда бы то ни было впёрся вне очереди. Даже если имел на то формальное право. Очень уж запомнилось мне праведное возмущение механиков, которых мы тогда столь нахально обошли с заправкой. Так что, если я и взяткодатель, то прошу учесть, что раскаявшийся.
Но что я тогда впервые усвоил, так это преимущество свободно конвертируемой валюты (в данном случае — спирта) перед любой иной.
Визит к Кощею
В один прекрасный день я отправился к Ульриху. Не уверен, что сегодня многие помнят, кто такой был генерал-полковник юстиции Василий Васильевич Ульрих. Но в тридцатых—сороковых годах он представлял собой одну из самых мрачных и в то же время видных фигур сталинской репрессивной системы. Как председатель Военной коллегии Верховного суда СССР он возглавлял всю разветвлённую систему республиканских и областных военных судов, но особенно известен был тем, что лично председательствовал на процессах над людьми, ещё недавно занимавшими высшие государственные и партийные посты: Каменевым, Зиновьевым, Бухариным, Рыковым, Тухачевским…
Конечно, смертные приговоры им всем ещё до суда выносил Сталин со своим ближайшим окружением, но всегда, когда по каким-то соображениям, недоступным умам простых смертных, считалось целесообразным не прикончить очередную жертву террора в подвалах НКВД, а инсценировать «открытый» судебный процесс, на авансцену выступал глава военной юстиции В.В. Ульрих.
Привели меня, рядового лётчика-испытателя, в его кабинет обстоятельства особые. Мой шурин (брат моей первой жены) в возрасте 19 лет и воинском звании пехотного младшего лейтенанта был тяжело ранен в бою и попал в плен. Его сочли погибшим и даже известили об этом семью. И лишь когда кончилась война, выяснилось, что он жив и освобождён из плена, после чего, как и все его товарищи по несчастью (или счастью — ведь человек оказался жив!), отправлен в спецлагеря. Проверку он поначалу прошёл, вернулся в Москву, но вскоре был вновь арестован. Семья предприняла все возможные меры, чтобы парня выручить, начиная с приглашения самого лучшего адвоката. Но, тем не менее, военная коллегия Московского военного округа признала его виновным — ни больше и ни меньше! — в измене Родине, совершенной военнослужащим в военное время, и приговорила к 10 годам лагерей строгого режима (т.е. фактически к каторге), возвращение из которых даже по прошествии этого срока было весьма проблематичным.
На всякий случай без особой надежды на успех подали апелляцию в Военную коллегию Верховного суда, понимая, что поток подобных апелляций весьма обилен, и в аппарате Военной коллегии приговоры штампуют второстепенные лица, не особенно утруждая себя сколько-нибудь детальным изучением дела.
И тут моей тёще — матери осуждённого — кто-то сказал, что у Ульриха сын — лётчик, и поэтому генерал к представителям этой профессии якобы испытывает определённую слабость. Сведения были крайне ненадёжные — на уровне слухов. Но понятное отчаяние матери толкало на то, чтобы не пренебрегать любым шансом, каким бы малым он ни казался.
— Марик, попробуй поговорить с Ульрихом, — попросила тёща.
И я, по наивности явно не отдавая себе отчёта в том, насколько на разных этажах иерархической лестницы находимся мы с Ульрихом, начал действовать, проявляя при этом больше испытательской настойчивости, чем трезвого понимания ситуации.
Секретарша одного из заместителей министра авиационной промышленности, моя давняя добрая знакомая, подпустила меня, когда её шефа не было на месте, к телефонному аппарату правительственной связи — «кремлёвской вертушке». Таких вертушек в то время было сравнительно немного, и трубку снимал, как правило, сам владелец аппарата. Так получилось и на сей раз — ответил Ульрих.
— Товарищ генерал, — сказал я, — лётчик-испытатель майор Галлай просит десятиминутного приёма у вас по личному вопросу.
Майор… Персона явно не из тех, с кем привык вступать в контакт председатель Военной коллегии. Может, сыграла свою роль «вертушка», а скорее всего просто от неожиданности он ответил:
— Приходите завтра в шестнадцать часов.
Военная коллегия Верховного суда помещалась в самом начале Никольской улицы, рядом с аптекой Феррейна, но вход в бюро пропусков был со стороны заднего фасада здания, обращённого к памятнику первопечатнику Ивану Фёдорову.
В своём кабинете Ульрих сидел за столом в рубахе и подтяжках. Тужурка висела тут же на вешалке. Кондиционеров тогда не было, и его явно донимала жара. На лысой голове выступали капельки пота.
— Ну, так слушаю вас, — сказал Ульрих, посмотрев на меня, как мне показалось, с чем-то, похожим на удивление.
И я начал излагать суть дела. Едва я назвал статью: 58-1б, по которой был осуждён шурин, Ульрих с усмешкой заметил:
— Только и всего: измена Родине.
— Товарищ генерал, — возразил я, — если бы речь шла о мелочи, я не стал бы вас беспокоить.
И продолжал выкладывать свои доводы в пользу осуждённого: попал в плен в бессознательном состоянии раненным, оружие против своих не поднимал, реального вреда нашей армии и государству не причинил, на войну попал 19-летним, вчерашним школьником, воспитывался в семье родителей — старых большевиков.
На изложение всего этого назначил себе 5 минут из испрошенных десяти («Эх, надо было просить пятнадцать!») и в этот регламент уложился.
Ульрих выслушал меня и сказал безразличным, сухим тоном:
— Да, но существует же такое понятие — офицерская честь.
— Товарищ генерал, я знаю об этом понятии.
— Вы-то знаете, — Ульрих лениво показал рукой на орденские колодки на моем кителе (а я уж постарался навесить на себя все, что было), — но ваш шурин…
Я пустился было по второму разу излагать свои доводы, но Ульрих, больше не слушая меня, взял трубку и сказал кому-то:
— Зайди ко мне.
Этот «кто-то» оказался заместителем председателя Коллегии генерал-майором юстиции Орловым.
— Вот майор ходатайствует о пересмотре дела своего родственника. Апелляция подана, но надо нам самим посмотреть. Действительно, когда дело касается какого-нибудь деклассированного элемента, мы это учитываем. Надо, наверное, не оставлять без внимания и обратную ситуацию: родители — старые большевики, да и майор ручается. В общем, возьмите себе на контроль.
Вышел я из кабинета Ульриха вместе с Орловым. Не знаю, чем он объяснил снисходительную реакцию своего шефа на вторжение нахального майора, но спросил лаконично:
— Фамилия? Статья? Дата осуждения? Кем осуждён? — и записал мои ответы.
В результате 10 лет лагеря строгого режима решением Военной коллегии Верховного суда превратились в 7 лет лагерей «обыкновенных», из которых половину мой шурин проработал в «шарашке». Тоже не сахар, конечно, но все же… Полную реабилитацию и боевой орден он получил одновременно со многими своими товарищами по несчастью спустя добрых два десятка лет.
Со временем, когда я лучше разобрался в психологии высокого начальства и принятых наверху правилах игры, то понял, насколько экстравагантным было моё вторжение к Ульриху и как оно его, видимо, позабавило. Этим, наверное, и объясняется положительный (в общем, конечно, положительный) результат нашего разговора — уж, конечно, не тем, что мои речи пробудили в этом палаче стремление к справедливости. О существовании такой категории как справедливость он, надо думать, к тому времени давно забыл. Когда я много лет спустя увидел роман братьев Вайнеров «Визит к Минотавру», то, ещё не читая книгу, подумал, что такое название неплохо подошло бы к той давней истории.
Авиационные афоризмы
Наверное, в каждой профессиональной среде — у артистов, врачей, геологов — имеют хождение свои анекдоты, байки, афоризмы. Есть они и у авиаторов.
Автор первого запомнившегося мне авиационного афоризма, наш первый инструктор парашютного дела Виноградов, наверное, и сам не обратил внимания на то, что изрёк афоризм. Он просто учил нас тому, как следует вылезать из кабины самолёта У-2 и занимать исходное положение для прыжка: встать в кабине, схватиться руками за стойки центроплана, вынести левую ногу на крыло, правую руку перенести на борт кабины и так далее.
Виноградов с секундомером в руках наблюдал наши отвратительные суетливые движения, замирания последовательно в самых нелепых позах, какие только можно себе представить, потом поморщился и спросил:
— Ребята, вы понимаете, что значит быстро вылезти из кабины на крыло и изготовиться к прыжку? Это значит: делать медленные движения без перерывов между ними.
Лучше сформулировать разницу между быстротой и суетливостью вряд ли возможно.
Уже работая в ЦАГИ, я услышал из уст одного из старейших наших лётчиков-испытателей Сергея Александровича Корзинщикова соображение об универсализме (что означало «любое задание на любой машине») как обязательной черте профессионального облика испытателя:
— Настоящий лётчик-испытатель должен свободно летать на всем, что только может летать, и с некоторым трудом на том, что, вообще говоря, летать не может.
Было к чему стремиться!
Чаще всего прибегал к афористичным формулировкам лётчик-испытатель Александр Петрович Чернавский — человек большой культуры, знаток литературы. Он, кроме всего прочего, откровенно заботился о воспитании своих молодых коллег, причём последнее умел делать ненавязчиво и с юмором.
Однажды я, освоив новую для себя и довольно строгую в пилотировании машину, выразил это внешне эффектным, но далеко не самым умным способом, загнув сразу после отрыва от земли крутой разворот с подъёмом. После полёта, когда я вернулся в лётную комнату, Чернавский встретил меня сообщением:
— Осторожность — лучшая часть мужества.
Эту мысль я по молодости лет оценил не в полной мере. Потребовались время и опыт, чтобы она до меня дошла всерьёз. Но в конце концов это произошло. Иначе вряд ли получил бы я возможность писать эти заметки.
Иногда Чернавский выдавал и афоризмы явно шуточные. Как-то раз он сказал:
— Лень — не порок, а естественная самозащита организма от переутомления.
Однако незамедлительно наткнулся на встречный вопрос слушателей:
— Что ж ты сам, Петрович, этому постулату не следуешь?
Возразить автор афоризма, большой трудяга, не смог. Да этого и не требовалось: высказывание было явно не всерьёз.
Гораздо более серьёзную тему затронул выдающийся лётчик-испытатель Герой Советского Союза Григорий Александрович Седов. Одно время с лёгкой руки журналистов и телерадиокомментаторов стал всячески превозноситься героизм как главная и едва ли не единственная черта облика лётчика-испытателя. Другие свойства характера, а также знания, осмысленный опыт, умение предвидеть возможный ход событий или сделать «заготовки» на любой их поворот и многое другое, без чего настоящего испытателя нет, оставались за бортом. Упускалось из виду, что работа испытателя прежде всего умственная. Хуже всего, что подобные концепции начинали находить отклик и у части лётной молодёжи. И тогда Седов сказал:
— Если лётчик, отправляясь в испытательный полет, считает, что идёт на подвиг, значит, он к полёту просто не готов.
При всей афористичности формы сказанное Седовым — чистая правда. Так оно в действительности и есть — подтверждено многолетним опытом.
Вот такие авиационные афоризмы. Некоторые из многих. Однако, если вдуматься, только ли авиационные они?
Только ваш портрет!
Инициатор создания и один из руководителей нашего Лётно-исследовательского института профессор А.В. Чесалов знал в авиации всех и вся. Многих — смолоду. Когда в 1940 году уже известный как конструктор лёгких самолётов стремительно набиравший силу А.С. Яковлев был назначен заместителем наркома авиационной промышленности, Чесалов удивился:
— Это надо же! Шурка Яковлев, которого старожилы авиации помнят мальчиком на планёрных слётах в Крыму, — замнаркома!
Впрочем, Яковлев быстро показал себя. Проявил незаурядные способности к тому, чтобы свободно ориентироваться в так называемых коридорах власти, вплоть до кабинета Сталина, весьма к молодому конструктору благоволившего.
В интересах истины надо заметить, что не с одними лишь придворными интригами было связано имя Яковлева. Возглавляемое им конструкторское бюро выпускало самолёты, пользовавшиеся у лётчиков большой популярностью за присущую им лёгкость, манёвренность и простоту пилотирования. Во время Отечественной войны в наших Военно-воздушных силах без малого половина боевых истребителей носила наименование «Як». И все же больше всего разговоров в авиационной среде велось не о конструкторских достижениях Яковлева (хотя и о них, конечно, тоже), а об его удивительной непотопляемости, умении ловко общаться с сильными мира сего, где он чувствовал себя как рыба в воде.
Однажды мой друг авиаконструктор И.А. Эрлих, бывший одно время заместителем Яковлева, рассказал, как Александр Сергеевич — имя Шурка из обихода вышло уже давно — провёл беседу со Сталиным.
До Яковлева на приёме у Сталина был артист, игравший вождя в нескольких так называемых историко-революционных фильмах. В заключение разговора Сталин спросил у своего посетителя, не нужно ли ему чем-нибудь помочь. Артист незамедлительно выпалил, что хотел бы иметь автомашину. Видимо, просьба показалась его собеседнику мелкой — к секретарю ЦК партии с такой ерундой, — и последовал брезгливый приказ: «Дайте этому человеку автомобиль». С вошедшим в кабинет Яковлевым Сталин переговорил по каким-то очередным деловым вопросам, после чего задал тот же вопрос: не нужно ли чего?
— У нашего конструкторского бюро и у меня лично, товарищ Сталин, все, что необходимо, есть. Вот только одна просьба… — сказал Яковлев.
— Ну, что ж, говорите, какая просьба.
— Нам бы очень хотелось иметь вашу фотографию. И, если можно, с автографом. Мы бы повесили её в главном зале нашего бюро, чтобы была постоянно у всех на виду. Больше ничего нам не надо.
Явно довольный таким поворотом дела Сталин распорядился принести несколько своих фотографий, написал на одной из них пожелание успехов их КБ и отдал Яковлеву. На работе сослуживцы встретили его сообщением о том, что по радио передали о награждении КБ и его Главного конструктора. Главное было, конечно, не в орденах (хотя им в то время и придавалось немалое значение), а в дополнительных возможностях, связанных с «монаршей милостью».
Один из талантов истинного царедворца — умение просить немного так, чтобы получить многое. Так было, наверное, во все времена. Было и у нас. Впрочем, только ли было?..
Сергей Анохин и Университет марксизма-ленинизма
Одним из непременных элементов жизни советского человека была в течение нескольких десятилетий так называемая политучёба. Предполагалось, что мы должны всю жизнь поднимать свой идейный уровень. Правда, на практике это сводилось к пережёвыванию одних и тех же «источников», вроде Краткого курса истории партии. Определённой отдушиной служила форма политучёбы, именовавшаяся «самостоятельным изучением первоисточников». Для этого требовалось составить план — перечень литературы, которую самостоятельно занимающийся обязывался изучить в течение очередного учебного года и сдать зачёт комиссии парткома. Перечень составляли из материалов либо самых простых (что, однако, не всегда проходило при утверждении индивидуального плана в парткоме), либо, напротив, максимально сложных, вроде «Материализма и эмпириокритицизма» (в расчёте на то, что на таковую тему не найдётся экзаменатора).
В один прекрасный день партийное начальство, убедившись в несовершенстве столь удобного для нас метода «самостоятельного изучения», изобрело новую форму политпросвещения — вечерний Университет марксизма-ленинизма. Конкретно занятия в этом университете сводились к тому, что вечером, вдоволь налетавшись, мы усаживались в институтском клубе и, в меру своих сил преодолевая дремоту, слушали очередного, редко мало-мальски интересного лектора. Особой любви, как нетрудно понять, эти занятия у нас не вызывали.
Успешнее всего приспособиться к сложившимся обстоятельствам удалось нашему коллеге выдающемуся лётчику-испытателю Сергею Николаевичу Анохину. В одном из испытательных полётов он потерпел серьёзную аварию, в которой потерял левый глаз. После чего, выздоровев, продолжал летать. Это само по себе было редкостью — мировая авиационная практика знает считанных по пальцам одной руки одноглазых лётчиков. Но Сергей и среди них был уникален — не просто летал, а летал как испытатель новых, скоростных, реактивных (новинка того времени) машин. Причём и тут был из лучших.
На месте отсутствующего глаза он поначалу носил чёрную повязку, затем ему выписали из Германии искусственный глаз. Но к повязке он привык и носил попеременно то её, то этот стеклянный глаз. А иногда — тут мы приближаемся к тому, что послужило поводом для этих заметок, — и то, и другое вместе: именно в таком комплекте он приходил на занятия Университета марксизма-ленинизма. Когда занятие входило в привычное русло и лектор терял необходимую бдительность, Серёжа перекидывал повязку на здоровый глаз, подпирал голову руками и мирно подрёмывал, уставившись на лектора немигающим стеклянным глазом.
Не знаю, точно ли все было так на самом деле, но слух об этом получил широкое распространение. Как, впрочем, и многие другие легенды об Анохине — он был из того сорта людей, к которым легенды легко пристают. Не случайно ведь жизнь одного человека обрастает легендами, а жизнь большинства других — нет. Наверное, до того, как стать объектом легендотворчества, надо сделать немало в действительности — приучить людей к тому, что именно с ним может случиться нечто необыкновенное.
Полет «Восхода» — отставка Хрущёва
ЦУПа — Центра Управления Полётами — такого, каким мы сегодня его знаем: с рядами операторских пультов, многометровыми дисплеями, балконами для гостей в 64-м году ещё не существовало. Управление космическим полётом осуществлялось из небольшой комнаты в пристройке к Монтажно-испытательному корпусу (МИКу) космодрома, именовавшегося в открытой прессе Байконуром (хотя посёлок Байконур находился в нескольких десятках километров). В этой комнате были установлены телефоны, сюда стекалась вся информация с наземных и морских пунктов слежения, здесь находился почти весь состав Государственной комиссии и технический руководитель полёта. «Двадцатый» — таков был позывной Главного конструктора С.П. Королева. Тут же обычно пребывали все нужные (а также некоторые на данном этапе работы ненужные, вроде автора этих строк) специалисты, готовые ответить на любой возникший по ходу дела вопрос.
Этой ночью продолжительность полёта первого трехместного (до того летали только одноместные) космического корабля «Восход» приближалась к суткам. Однако экипаж — В. Комаров, К. Феоктистов и Б. Егоров, — вопреки первоначальному заданию, попросил продлить полет ещё на сутки, чтобы доделать какие-то оставшиеся невыполненными исследования. Доводы экипажа были достаточно существенными, ведь, кроме своей «многоместности», корабль отличался тем, что в нем впервые летели учёные, — специалисты в области технических (Феоктистов) и медицинских (Егоров) наук. Вопрос оживлённо обсуждался в «штабной» комнате, когда неожиданно позвонила «вертушка» — аппарат правительственной связи. Звонил Хрущёв.
Вообще говоря, этот звонок нарушал установившийся порядок. Обычно, когда подходил к концу определённый этап полёта или возникали проблемы, решить которые на месте Государственная комиссия была некомпетентна (предполагалось, что ЦК или Совмин были в любой области более компетентны), Королев, формально заместитель председателя Госкомиссии, а фактически руководитель всего дела, звонил министру среднего машиностроения, докладывал ему и испрашивал разрешения доложить Устинову — заместителю Председателя Совета Министров, курировавшему космонавтику. Разрешение неизменно давалось, а доклад Устинову заканчивался просьбой разрешить звонок Брежневу, в то время второму секретарю ЦК партии, и лишь с разрешения последнего звонили персеку. Эта отработанная цепочка стала привычной, и вдруг звонок Хрущёва. Вероятно, ему, отдыхавшему в Пицунде, не спалось, вот он и решил позвонить на космодром.
Королев, умевший говорить с первыми лицами государства уважительно, но без подобострастия, доложил: программа полёта близится к завершению, все идёт по плану, самочувствие экипажа хорошее, технических неисправностей не обнаружено. Экипаж, продолжал Королев, просит продлить полет ещё на сутки. Средств обеспечения жизнедеятельности и управления кораблём хватит, но тогда не останется резервов на случай непредвиденных обстоятельств, которые могут снова потребовать вынужденного продления полёта…
Сергей Павлович умел доложить начальству так, что тому не оставалось ничего иного, как принять «от себя» решение, фактически продиктованное докладывающим.
— Не надо продлевать, — сказал Хрущёв. — Пусть садятся. А как только сядут, позвоните мне.
Мне, человеку от высоких государственных сфер далёкому, ничего особенного в создавшейся ситуации не виделось. Но я ошибался. Вопрос о том, как действовать дальше, обсуждался всерьёз. В конце концов решили действовать так, будто звонка Хрущёва не было. Королев доложил последовательно по всей отлаженной цепочке, на каждом звене которой получал, естественно, тот же ответ — полет не продлевать и доложить, когда «Рубины» (таков был позывной экипажа «Восток») приземлятся, — и разрешение звонить дальше. И только Брежневу в ответ на ставшее обычным разрешение Королев сказал: «А он сам уже нам звонил».
В положенное время утром 13 октября 1964 года, через 1 сутки 13 минут после старта, «Восход» благополучно приземлился. Надёжно убедившись в этом, Королев взял трубку «вертушки» и начал докладывать по инстанциям. Все шло, как обычно, до разговора с Брежневым, который в ответ на просьбу разрешить доклад Хрущёву неожиданно ответил:
— Не надо.
— Но он ведь, когда звонил ночью, сказал, когда сядут, позвонить.
— Нет, не надо. Мы сами ему доложим.
На этом разговор закончился, оставив Королева и всю Госкомиссию в раздумьях: что делать? С одной стороны, надо было выполнять распоряжение Хрущёва как «старшего по чину». С другой стороны, как игнорировать прямое, повторенное дважды указание Брежнева? Наше космическое начальство пребывало в тревожном волнении. А в это самое время Хрущёва в Пицунде уже не было. Его везли в Москву на заседание ЦК, на котором «друзья и соратники» сняли его со всех должностей и отправили на пенсию.
В драматургии классицизма был принят принцип единства места, времени и действия. Не скажу о действии. И по месту мы находились от разворачивавшихся событий на удалении в несколько тысяч километров. Но что касается времени, то отслеживать эти события мы имели возможность в масштабе один к одному — на сутки раньше подавляющего большинства своих соотечественников да и всего мира. Могли процесс снятия Хрущёва расписать если не по минутам, то во всяком случае по часам.
Правда, полностью мы отдали себе в этом отчёт несколько позднее, когда пошла наперекосяк вся привычная послеполётная процедура: космонавтов не отправили незамедлительно в Москву, а привезли сначала на космодром, где и выдерживали некоторое время, к сугубому удовлетворению врачей, получивших возможность обследовать своих подопечных «тёпленькими» (в дальнейшем этот порядок, явно разумный, стал обязательным).
А наши остряки (которых в космонавтике, как и в её родительнице — авиации, — всегда хватало), когда информация о происшедших на нашем государственном Олимпе переменах дошла до космодрома, советовали Комарову:
— Володя, ты, когда будешь докладывать в Москве, говори не как принято: «готов выполнить любое задание советского правительства», а — «готов выполнить любое задание любого советского правительства».
Не знаю, отдавали они себе отчёт в том, что безопасно выдавать такие шуточки в дохрущевские времена было вряд ли возможно?..
Такой еврейской фамилии нет
Израильский союз ветеранов второй мировой войны пригласил меня в гости. В этой стране причудливо сосуществует древняя история с бурной, порой драматической историей современной. Многое в ней вызвало у меня симпатию и уважение, многое — например, господство клерикализма, — непонимание. Но интересной эта поездка оказалась чрезвычайно.